Комментарий | 0

Сидим и смотрим (3)

 

 

 

 

ШТАНДАРТ ШТАНДАРТ  – это у нас игра такая была – в мяч – штАндарт штАндарт Дима – и мяч подкидываем, а Димка поймать должен… Дом у них был самый большой в деревне, полуторавековой, венцы нижние в землю вросли, а срублен на редкость –  изнутри бревна стесаны для простора, сейчас здесь так не рубят, топор нужен необычный, или руки. А крыша железная и углом, они как-то в другой цвет захотели перекрасить, даже начали уже, не в зеленый,  а в другой, и вдруг примчался неизвестный кто-то, говорит – красьте в зеленый, как было, у нас на всех картах эта крыша зеленая обозначена, мы по ней ориентируемся. Это когда самолеты над нами еще летали. А мы в штАндарт играли,  и Димка еще был живой…

 

 

ВЧЕРА закрыли психбольницу. Тех, кто поздоровее, кто работать еще может, тех  увезут в Рязань, а кто совсем никакой – их под Шацк, в Вышу, там, в монастыре отгорожена для них одна часть. Мы, это еще когда с Куском вместе работали, стояли раз возле их подсобного. У нас там тоже поля были. На обед пошли. Кусок говорит мне – я, Серый, может задержусь, а ты пока нож поменяй. Вернулся я с обеда, Куска нет, стал нож менять, мы тогда на свал косили, в валки хлебостой укладывали, чтобы он лежа потихоньку без потерь дозрел, а не сыпался зря. А мы только-только  молотить начали, а тут Юрка Морозов подходит, инженер наш,  – цепляйте, – говорит, жатку, будете на свал косить. Кусок тогда разозлился, на обмолоте больше заработать можно, да и жатка досталась нам не ахти, нож туго ходит, а Морозов говорит – нож от руки должен ходить – слыхал, Серый, – Кусок мне говорит – он хочет, чтоб нож от руки ходил, и как шваркнет о землю лучом от мотовила деревянным, луч раза три подпрыгнул высоко, пока не успокоился. Прицепили мы жатку, нож отрегулировали, чтоб как нужно ходил, а на том поле у подсобного камнем его и порвали, а он шестиметровый, нож-то, совсем рук у одного не хватает его менять, а что делать-то, делать нечего, надо менять. А вдруг откуда-то больных нашло и мужиков и баб, человек десять и без провожатого все. Встали вокруг молча и смотрят, мне не по себе даже сделалось. – Миш, а Миш – это мне одна больная вдруг  так говорит, – а ты что делаешь-то? – ножик меняю, не видишь разве. – Миш, а Миш, а у вас огурцы-то растут? – Растут, – говорю, – куда они денутся-то, чего им не расти, их туманы не бьют, огурцы это тебе не помидоры. – Да, – соглашается, – огурцы это тебе не помидоры…  А мужики, больные-то, начали мне нож помогать вытаскивать, я только покрикивать успеваю... Их здесь, больных, много было, а если, бывало, кто состарится, а детям за ними неохота ходить, тех тоже сюда. Были и буйные, конечно, они жили в бараке с решетками, и забор высоченный из теса, поутру на него матрацы сушить вешали,  этих, понятное дело, никуда не водили. А нормальные больные  часто ходили, в магазин, или еще куда, не одни, конечно, одним-то им не полагалось, в сопровождении. Андрюха Сила,  когда в медицинском учился, здесь практику проходил, говорил, что самые злые санитары это был Витька Батов  и Генка Гончар, Ивана Гончара сын. Витька был на войне, и когда вернулся, выпивали мы как-то у нас на терраске,  говорил  – мне человека не жалко, курицу жальче, а человека нет.  А Генка был просто тупой. Этот еще злее Витьки больных бил. У них в больнице тогда и коров стадо было и подсобное большое, там они для себя много выращивали чего, Петьки Муравья мать, тетя Маруся, она там работала и все с сумками с работы идет – сахар, пряники. У нас пряников не было, а у них не переводились, мы даже завидовали немножко, в детстве. А в девяностые им, больным-то, совсем плохо стало. У них пилорама своя тогда еще была, Петька Муравей там работал одно время, так он рассказывал, по-своему, чуть гнусавя, рассказывал  – каждый день пилим, каждый день на гробы. А еще я слышал, что главврач их будто для них по электричкам ходил. Вымерли они тогда сильно.

 

 

 

А РАНЬШЕ-ТО мы не здесь жили, не на Голом Конце, а там, на деревне, напротив Муравьев, сейчас-то там тоже один хрен – ничего нет, а тогда много народу жило, и собак много, и коров. Там и Нинка Аникина жила, вроде дурочка местная, а бабки тамошние с ней ругались – Стюра, Нюша и Сазониха. Встанут каждая у своего забора и орут – обоссатая – кричит Нинка на Стюру, а та на нее – а ты слюнявыя, – проститутки, – это Нинка кричит им, а Нюша протяжно на нее – про-о-ст-а-ая ты, – это здесь так глупых зовут – простыми, а Сазониха не помню что, но тоже участвовала.  Были  тогда лета дождливые и напротив Нинки в луже  жили  лягушки, и по ночам они квакали. Гуга один раз показал, как они квакают – пи-и-ва, пи-и-ва. Получилось очень смешно и похоже.. Нюша нам лепешек ржаных приносила, она их в своей русской печке вкусно пекла, а Стюра меня вишневым вареньем угощала, я один раз его целый ковшик съел, – поправляйся, – говорит, – мизинчик, а то вон кости одни.   А напротив Стюры тартар был – такой глубоче-е-енный овраг, тартаром его звали, туда всякую дрянь бросали, а куры иногда зачем-то ходили туда нестись, на дне его было сыро и темно и страшно, и крапива выше меня всюду. Один раз пришла милиция самогонщиков искать, и у Муравьев браги два сорокалитровых бидона вывалили на улицу, гуси потом пьяные три дня ходили, и аппарат нашли и взяли, а Петька, как милиция ушла, на Стюру кричит – это ты на меня показала, а  у тебя тоже, мол, аппарат, а та ему, – что ты,  что ты, Петенька, был у меня, был, да я его топором порубила и в тартар выкинула. Хрен тебе она аппарат выкинет, как вечер – стук да постук к ней. Петька с косой в тартар полез, чтобы удостовериться, – а не найду, тебе голову этой косой-то и отсеку – на Стюру-то  так он кричал, пьяный был и расстроенный сильно, насилу его угомонили, за Юркой Ваньцом бегали, он его умел укорачивать. – Ты, говорила мне Стюра, – ты на Голый Конец не ходи, там одни яды живут. И поворачивалась в сторону Голого Конца и крестилась –  господи,  дай им там всем раку. Когда я стал здесь жить, на Голом Конце, здесь жили добрые люди – дед Леня, а по-своему Ленис, он литовец был, бабка его – баба Нюра. Мы с ними хорошо дружили, я их любил. Умерли потом они все от рака, как Стюра им накричала. Говорят, в свое время, Стюра ходила в кожаной куртке и с наганом, и все ее боялись. И вырастила она одна двоих внуков – Наташку и Сашку, их мать любовник зарезал, может и на Голом Конце, не знаю. Бывало, кричит Стюра от магазина с другой стороны оврага – Наташка, хлеб привезли, а давали-то по две буханки в руки, а Наташка притворяется, что спит и не слышит, неохота ей через овраг пилить. Она потом замуж вышла, они всей семьей поехали куда-то на машине и все насмерть разбились. А Сашка воевал в Афганистане. Он живой и сейчас где-то в Москве.

 

 

 

ВСЕ ПРЕЕТ, ГНИЕТ, ЛОМАЕТСЯ – деревяшка, железяка, кирпич – так Сашка говорит, не тот, Стюрин, а другой, Хлестов, он ветеринаром у нас, а когда время есть – дома рубит, бани, все что нужно сделает,  это он  придел к дому нам срубил, и баню, я с ним хорошо дружу. – Вот врой, Серега, – говорит, – простой столб в землю и ходи вокруг него кругами, нипочем не упадет, всегда, как новый будет стоять.

 

Деревни, которых здесь больше нет: Деревягино – престол на Ильин день – почти нет; Копнино – престол на Казанскую был – совсем нет; Суховка – ходили в Копнянский приход – совсем нет; Поповка – ходили кто в Копнино, кто в Угол – совсем нет. Жильцовка – эта в лесу, тоже совсем нет; Крюково – там степи уже, ходили в Копнино или в Пластиково – нет совсем… Мы с Куском тогда косили, и зачем-то мы в Копнино с поля заехали, всей бригадой нашей, а там дед один жил еще  последний, наши его дядей Сашей звали. Сады, сады, яблони. И никого вокруг, и дома все пустые, сады все заросшие. Кусок в дом к дяде Саше зачем-то пошел, известно зачем, а мне говорит – ты, Серый, здесь пока погуляй, тебе рано еще. Ручей у них в овраге течет, под обрывом,  этот дядя Саша его к себе завернул, срубик сколотил и воду к себе насосом  электрическим поднимает. Значит, электричество еще у них было тогда. Красиво там, в Копнине их, и церковь стоит на бугре, дорога к ней вела  по полям вековая, идешь по дороге, кузнечики трещат всюду, коршуны над полем парят, а ты идешь и смотришь, как купол ее как из травы поднимается медленно, и времени счет забудешь, и вдруг  она к тебе неспешно сама навстречу выходит. Я потом, время-то прошло, ходил там, все хотел найти дом тот и срубик, ничего не нашел, ни кирпичика, все как улетело куда-то. А церковь стоит, бедная. Илюха с Ольгой Ивановной ко мне приезжали как-то, видели, как раз по дороге той они успели проехать, ее вскоре Димка Никитов перепахал на «Кировце» навсегда.

 

 

 

КОГДА РАДИО ЕЩЕ ИГРАЛО, Муравьи его на всю округу врубали, а мы напротив них жили. А отец шума не любит, а они врубят и на работу уйдут. Подумал-подумал отец, на провода посмотрел зачем-то, потом взял проволоку толстую, согнул скобкой ее и в нашу розетку радийную и воткнул. Радио их сразу заткнулось, тихонько так стало играть, еле-еле. Муравьи удивляются – что да почему. Их два брата было – Петька и Витька. А и дрались же они, бывало, до крови, едва не убивают друг друга.  А потом смотришь – ничего, из ковшика поливают друг дружке, разговаривают мирно. Витька был рослый, красивый, кудри вьются, здоровый мужик, это он потом усох, как спился, а тогда здоровый. А говорили про него, что слаборукий он. Я удивлялся – такой здоровый, а слабый. – Да нет, говорят, – это значит у него голова думать за руками не успевает, вот он и слабый на руки. Они, Муравьи-то, Муравлевы они вообще-то по фамилии, да все – Муравьи-Муравьи, вот и я так-то, они на току работали, электриками. Там такой домик стоял на столбах, как на курьих ножках, высокий, а внизу у него бункер, машины туда зерно ссыпали, а потом транспортерами оно наверх поднималось, а наверху машины стояли очищающие, и становилось после них зерно чистым, а шелуху и мякину в трубу выкидывало. Вот Муравьи за всем этим и следили. А мы-то с братьями там все время крутились. Петька говорит нам – сюда не подходите, – это он про бункер этот, – а то вон рязанский один залез сюда после обеда и заснул, а машины как пошли, и засыпало его. – И что же с ним стало? – спрашиваем. – А ничего не стало, – говорит, – задохся насмерть. И было нам страшновато подходить  к смертельному месту. А один раз Петька подзывает нас и дает сумку  такую небольшую матерчатую синюю, говорит – Закатанке отнесите. Мы и понесли. А почему ее Закатанкой прозвали – сейчас только догадываюсь, а тогда бабушка говорила, что так говорить нельзя. Мы и понесли. А сами щупаем по дороге, что-то мягкое там, будто живое. Развязали, а там голуби убитые. Мы как к ней прибежали – зачем вам, – спрашиваем, голуби убитые?  Петька вам зачем голубей убивает? А она их в таз вытряхнула, там уже перья были другие, – а вкусные они, – говорит нам, – для начальства это. Я на Петьку тогда  очень сильно обиделся, а начальством решил не быть никогда.

 

 

 

Я БАНЮ ЗАТОПИЛ лиственницей гнилой. А она, хоть и гнилая, а все равно смолистая, дыму нашло много. Это Кирьян, он же дом строит который год, вот и тянет все из леса. Я у него спрашиваю – Кирьян, вот ты в церковь ходишь, а как же ты все из леса-то тащишь? А он – я благословение спрашивал, батюшка разрешил, – не наглей, – говорит, – только, – дом – дело насущное. Это Кирьян эти лиственницы притащил, лиственница, – говорит Кирьян, – дерево ценное, дольше  дуба стоит. Они у него несколько лет потом в шкуре так и пролежали в бурьяне и сгнили, конечно же, почти все, и стал он их в костре жечь, чтоб мусором не валялись и жуков древоточцев  не разводили. – Давай, – говорю ему, – я их хоть в бане сожгу, а то и так жалко их, пусть хоть с пользой в бане сгорят. Попилил их, расколол, и на тачке от него к себе привез. Тачка у меня хорошая, крепкая, хоть и ржавая вся, ну это я как-нибудь в другой раз расскажу, о тачке-то, если к месту придется. И вот затопил ими баню-то, дыму нашло, они же смолистые, а вечер уже. Вдруг в бане как запищит кто-то, затрепещет, я двери распахнул, а там в дыму штук их пять мышей летучих места себе не найдут, дым-то, ничего не видать, и глаза ест. – Задохнутся они тут, бедные, – думаю. Это однажды зерно на ток сорное возить стали, мы с братьями в тот бункер-то Петькин заглянули, а там все красное и шевелится от божьих коровок. – Петька, а Петька, а что с ними будет в твоих машинах? – А ничего не будет, перемелет и все тут. И стали мы божьих коровок этих горстями вытаскивать и на землю бросать, – Петька, – кричим, – выключай свои машины, и чуть не плачем, видим, как они вниз вместе с зерном проваливаются. А Петька нам  – пошутил я, – говорит, – там у меня в машинах сита специальные для них есть, их там просеет и выпустит целеньких, вон в трубу и полетят они.

 

А мышей я выгнал оттуда, из бани-то. Двери открыл, а над баней фонарь включил, уже темновато ведь было, а сам еще ручным фонариком им светил, чтобы видно им было, куда вылетать. Вот они и вылетели. Хорошо. А Петька маленький, то есть маленького роста был. С матерью он жил, так  и не женился, мать его, тетя Маруся, ходила каждый день на работу, через овраг, и как-то в метель  у нее в овраге от натуги лопнуло сердце. Петька потом к тете Вале притулился, Юрки Ваньца вдове, Юрка с Муравьями друзья были, хотя и он старше намного. А потом у Петьки тоже в овраге однажды в метель сердце разорвалось.

 Божья коровка улети на небо принеси мне хлеба черного и белого только не горелого – помнишь, присказка такая в детстве была?

 

 

 

СЕЙЧАС  в деревне коров всего ничего – у Кольки Кузина есть, Кирьян у него в три дня банку берет, а  больше и не знаю, может и еще у кого есть, вечером как станешь ту жизнь слушать –  один-два мыка всего и услышишь, а на нашем берегу  и не услышишь уже, у нас деревня-то одна, а только на двух берегах живем, через овраг.  А одно время их больше сотни было, коров-то,  даже и у Куска с Валькой его Курилкой телка была, а может и две, и на нашей улице были – у деда-литовца – Малышка, а потом Субботка, у Барановых, у дяди Толи Панкина, Нинкиного отца, той это Нинки, что у колодца жила, в чей дом Гуга жить ехал, у Муравьев была,  две у них были, у Кудиновых Марта.  Это как колхоз уже ко дну пошел, всем раздавать стали, а старики так те и жизнь без коровы не понимали.   Пасли мы их поочередно, у нас здесь говорят, правда, не пасли, а берегли.  Берегли мы их. Солнце еще не восходит, а ты идешь по улице, хлыст тянешь за собой, хлыст длинный, как змея волочится, а на конце веревка привязана, чтобы громче хлопал, если умело им хлопнуть, будто ружье стреляет. А бабы уже коров выгоняют навстречу, соберешь их в стадо, коров-то, и погонишь по улице к оврагу, они идут впереди тебя, помахивая хвостами, переговариваются радостно на своем языке – ну пошла, – прикрикиваешь, если кто остановится и начнет жевать неуместно. А потом спускаемся в овраг, трава стоит росная, брюки тут же тяжелеют, промокают насквозь, и пока не пригреет да не просушит их  солнышко, так и бегаешь на негнущихся будто ногах. А потом, часов с десяти, там уже полегче, коровы наедятся  и лягут, только хвосты над травой мерно колышутся, а тебе  только и посматривать, чтобы какая анчутка дурная, все никак не насытишься, в зеленя не сунулась,  да далеко от своих не отошла. А там кто-нибудь и завтрак принесет, летом мы еще недалеко уходим, и здесь травы много, ее только к осени подъедят, тогда да, уводим тогда подальше. А на завтрак что да что? – сало, хлеб, огурцы,  яйца,  молока  бутылка – разложим на траве и едим. А дед Леня, литовец-то, я с ним берег-то, он узелок свой положит на кочку, а сам за коровой, воротить  пойдет – что-то одна далековато отбилась, а тут Мухтар подбежит к его узелку, и ну жрать, быстро так.  – Мухтар! – дед увидит, орет, Мухтар! – и кнутом по воздуху – дыщь-дыщь, а Мухтар торопится, не жует, глотает,  пока дед дочапает, одни огурцы ему и остались – вот гад, – говорит дед, а не зло, улыбается, и рядом садится, у нас много еще всего, на всех хватит, даже Мухтару останется, на добавку.   А сейчас-то корова у Кольки Кузина, а больше и не знаю. Летом он, Колька-то, ягодами, грибами промышляет, а зимой охотится, идет раз с ружьем по нашему концу мимо, а у меня, пока не было меня, провод сняли со столбов целый пролет, я к Муравьям – они, Петька с Витькой-то, быстро пришли, провод свой собственный даже принесли, и на столб залезли уже. А Колька как  раз мимо идет – а, – говорит, – сами снимают, сами и вешают, хорошо вам так-то бутылки сшибать . А они ему – иди, иди себе, ставь свои капканы на кошек. Это он раз поставил капкан недалеко, на нашем конце, Нинка еще в доме своем, том, у колодца, жила, поставил, а кот Нинкин гулять пошел и влез в него лапкой, дня три просидел в капкане, пока не достали его оттуда. Лапа загнила, воняет уже, кости наружу торчат, спасибо Ленка, в Москву брала его, там ему лапу по плечо отняли, он еще пожил, а то уже гангрена начиналась. – Иди, иди, – Муравьи говорят, – живодер, ставь свои капканы на кошек. И так ловко это у них получается-то – по столбам лазить  – Колька Капрал говорит – ты им покажи бутылку-то, они на столб безо всяких когтей залезут. Колька Кузин одно время даже председателем колхоза  нашего был, мужики говорят – драться налетал, если что не по его, а терпели – все-таки председатель, а теперь он с ружьем ходит,  всех собачек бездомных стреляет – и Мухтара и Верного застрелил. Деда-то с бабкой его, как они плохие стали, дочери к себе взяли, в Рязань, а Мухтара не взяли – куда же, – говорят, – еще и собаку-то, у нас, Сережа, ведь город, у  нас ковры. Они торгуют на рынке мясом и любят, чтоб  было чисто.

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка