Комментарий | 0

Голем из Гомеля

 

 

Кадр из немого кинофильма «Голем» (1920),
ставшего классикой немецкого экспрессионизма.

 

 

Когда мама умерла, от нее осталось крохотное розовое пятнышко на тетрадном листе в клеточку. Лист был коряво исписан моей еще детской рукой: восемь школьных заданий по математике на сложение и вычитание в столбик. Две ошибки в расчетах. Нетвердая четверка, с натяжкой.

Такое же розовое, плохо застиранное пятнышко я разглядел когда-то очень давно на маминой светло-бежевой блузе, висевшей на бельевой веревке под лучами накалявшегося солнца и набегами сухого ветра. Мне показалось загадочным его происхождение. Кровь? Варенье? Но она их еще не варила. Старое, прошлогоднее, открытое на исходе зимы, в разгар простуды? Как зимнее солнце, лишь отдаленно-смутно напоминающее щедрость лета. Простояло почему-то больше месяца, затянулось пленкой плесени. Или красное вино? Но, возможно, и аджика. Капнула с ломтика сала. Мама имела привычку бутерброд с салом сверху помазать аджикой для остроты. Жирное и острое. Она любила это сочетание в кулинарии.

«От мамы осталось крохотное розовое пятнышко на тетрадном листе в клеточку», – эту фразу я услышал во сне, она мне приснилась. С нее, с этой фразы и началось мое умопомешательство. Ее произнес мой собственный голос, неузнаваемо спокойный, механический, как тот, что объявляет остановки в метро и электричках. И хотя голос, несомненно, принадлежал мне, мы были с ним чужими друг другу. Уже во сне я спросил себя, по какой причине, в силу чего маме, которой в моей жизни было отведено такое большое место, после смерти досталось от меня так мало? И причем здесь школярский тетрадный листок, попавшийся мне на глаза, когда я рылся в маминых документах после похорон? Как могла жалкая клякса на каком-то клочке бумаги вместить в себя всю маму?

Едва пробудившись, я зачем-то свел вместе два пятнышка – то, что осталось на тетрадном листе (пожилая учительница терпеть не могла шариковых ручек и пользовалась при проверке наших домашних заданий красными чернилами), и то, что въелось в мамину блузу. Они наложились одно на другое, насытились друг другом, потемнели, загустели, налились терпким горьковатым соком, и я увидел лицо умершей мамы сквозь их рубиновую плотность и рябиновую терпкость, как будто глядел сквозь бокал муранского стекла. Эти два почти слившихся, но все же в восприятии моем раздельных пятнышка то и дело возникали где-то на периферии зрения, суля головную боль. Чаще всего попытка от них отделаться не увенчивалась успехом, и они упрямо вбуравливались в мозг. Мое будничное сознание запятналось ими. Я ходил с незримой отметиной.

Через две недели это наваждение прошло, уступив место новому. Мысль моя оттолкнулась от «пятен», «запятнанности», «пятнистости» и, проскочив буквально пару ассоциативных звеньев, уперлась в «пятновыводитель», «стирку-постирушку» и «стиральный порошок». Моим сознанием всецело овладел гомельский стиральный порошок, который мама купила за пару месяцев до своего ухода. За окном была весна 1989. Тремя годами ранее случилась печально известная авария на Чернобыльской АЭС. Гомель попал в зону заражения. Мне потребовался всего один «логический шаг», чтобы уверовать в то, что гомельский порошок заражен и не просто вреден – опасен для моей жизни.

Не он ли сократил мамину жизнь своим скрытым вредоносным воздействием? Она стирала им?! Только один раз. Порошок был куплен впрок. Предыдущий не сразу закончился. И всё-таки она успела постирать гомельским порошком постельное белье, которое сложила в комод. Белье заражено, комод заражен. Комод меньше, чем белье, но и он уже месяц излучает тайную опасность. Комод стоит в маминой комнате, в которую я после похорон так и не смог ни разу зайти. И славу богу. Все необходимые документы собраны на полке серванта в гостиной. Порошок заразил белье, белье заразило комод, комод заразил мамину комнату. И теперь мамина комната угрожает всей квартире.

«Порошок был куплен впрок – смертоносный порошок!», – зачем-то срифмовал я. Веселее, разумеется, не стало. Напротив, я разозлился на маму, покойницу: хорошенькое, уходя, оставила наследство! Как будто специально напоследок напакостила, да как! Целую квартиру привела в негодность. Я не удержался от ругательства и зачем-то произнес вслух, хотя ушей, которым это предназначалось бы, рядом не было:

– Не будь родная мать, сказал бы «сука».

Добавил для усиления, с каким-то нехорошим азартом:

– Вот же гадина, хотя и мать, конечно!

И тут же устыдился и с размаху отвесил себе звонкую оплеуху. Еще траур не сносил, а уже горазд злословить! И о ком?! О матери, умершей недавно. Вот тебе за это. Я подставил самому себе вторую щеку и шлепнул для верности еще больнее. И потом битый час вспоминал, какая мама была хорошая, добрая, порядочная, как она всем жертвовала ради меня и прочая, прочая… я заставил себя думать все эти правильные мысли, чтобы реабилитировать маму и очистить мозг от недавних поношений в ее адрес.

Порошок злосчастный она купила по недоумию, нет ее вины в этой неосмотрительной покупке, скорее беспечность. Знала бы, какую дрянь, какую жуткую радиацию в дом вносит, на пушечный выстрел бы не подошла к порошку, огородами бы его обходила или, умирая, забрала бы с собой в могилу. Тогда бы я к ней на кладбище перестал ходить. Нехорошо, конечно, даже мысленно подбрасывать в могилу матери такую гадость, но все лучше, чем захоронение ядерных отходов в собственной квартире!

Я сохранял способность как бы со стороны наблюдать за течением своих рассуждений и понимал, что они – полоумные, предельно идиотские, но противиться им не было никаких сил. Критикуя и даже высмеивая эту ахинею, я вместе с тем безропотно подчинялся ей. Мое позорное соглашательство с очевидным бредом напоминало конформистскую податливость перед произволом тоталитарной власти и давлением радикальной идеологии. Что-то столь же радикальное и самовластное, вероятно, долгое время ютилось во мне, а теперь, дождавшись своего часа, разворачивалось по полной. Каждый, столкнувшись с небывалой и невыносимой жутью вовне или в себе (неважно), оказывается перед сущностным выбором: сопротивление или покорность. Я сразу же, выбрал безропотность, покорность. Это означало вопреки здравому смыслу следовать сумасшедшей логике того, что начало во мне происходить.

Порошок хранился в фанерном шкафчике под ванной, и я всерьез рассматривал перспективу навсегда отказаться от утреннего душа и вечерних омовений в родном доме. Ведь ванная комната непоправимо заражена! «Но не могу же я мыться у соседей или ежедневно ходить в баню», – урезонивал меня все более тусклый, слабеющий голос здравого смысла.

Я стал прикидывать, где бы раздобыть общевойсковой защитный комплект. В него входит, помнил я со времен начальной военной подготовки, специальный плащ, предохраняющий от радиоактивной пыли. «Неужели этот припадочный решил принимать душ в плаще?!», – всплеснете вы руками, так и представляю этот всплеск. Нет, конечно. А вот коробку с коварным порошком можно было завернуть в такой плащ.

Далее требовалось идентифицировать все предметы в доме, которые в силу разнообразных причин могли соприкасаться с порошком и заразиться его смертоносностью. К примеру, те, что были куплены и транспортированы в дом вместе с ним, или располагались поблизости от него или даже в непосредственном соприкосновении. За два дня мною с предельной тщательностью была произведена градация предметов быта по степени их загрязненности гомельским порошком. Несколько дней ушло на опись, в которой рядом с детальным словесным портретом каждой загрязненной вещицы помещалась достоверная или гипотетическая история ее сношений с порошком, а также приблизительная (снабженная значком ≈) характеристика плотности и длительности таких сношений. Причем в опись были включены и те предметы моего домашнего обихода, которые с порошком никак не контактировали, т.е. плотность и длительность их контакта с порошком равнялась нулю, что и было зафиксировано математически с использованием условных обозначений: ρ = 0, τ = 0. Обстоятельность, дотошность даже, с какой производил я все эти безумные операции, ненадолго ослабляла пожиравшую меня тревогу.

Четкое ранжирование и подробная опись позволили сделать следующий шаг – классификацию. Предметы, вступавшие в опасные связи с порошком, и избегавшие таковых, следовало подразделить на классы. Я взял несколько чистых листов бумаги, предназначенных для пространных перечней, в духе тех, какими изобилует фантасмагорическая нелепица Рабле «Гаргантюа и Пангрюэль». Вскоре на каждом листе появился заголовок. «Вещи, уличенные в контактах с порошком», «Вещи, заподозренные в контактах с порошком», «Вещи, наводящие на мысль о порошке», «Вещи, не запятнанные контактами с порошком». Первая рубрика включала в себя три подкласса: «Вступавшие в контакт единожды», «Вступавшие в контакт два раза и чаще», «Находившиеся в длительном и непрерывном контакте».

Кропотливое исследование привело меня к неутешительному выводу, что безупречной и незапятнанной можно признать одну единственную вещь в доме – люстру в моей комнате, которая покрылась плотным слоем пыли задолго до приобретения порошка, и которой я за многие месяцы ни разу и пальцем не коснулся. Вот как все вверх дном перевернулось в моем мире: самая пыльная и грязная деталь интерьера в радиационном отношении оказалась самой чистой. Я сидел на кровати, уставившись на люстру, словно медитируя на нее, и дурные мысли сгущались в голове. Началась эра тотального подозрения: кроме безразличной ко всему грязнули-люстры, в которой давно перегорели все лампочки, ни одна штуковина в радиусе действия воображаемой радиации не могла доказать свою полную и абсолютную непричастность к гомельскому порошку. Только у люстры было железное алиби. Ведь даже вещи, в непосредственный контакт с порошком не вступавшие, могли контактировать с вещами, загрязненными порошком, и заражаться таким обходным путем. Все были повязаны круговой порукой незримой скверны. Все окружавшие меня предметы содержали в себе – и готовы были в любой момент выплеснуть мне в лицо – крепкий настой невыносимой жути, неуемного отчаянья.

Я решился на побег. «Прочь из дома, из города – куда угодно. Лишь бы не из жизни, откуда проклятый порошок, находясь под боком, выталкивает меня вслед за мамой. Еще немного, и я сам окажусь заражен небытием, а ничто станет мне домом». Громко рассуждая вслух с самим собой, я, в чем был, прихватив только паспорт и кошелек, покинул собственную квартиру. Сначала даже дверь не стал запирать – зачем? Ничего не жалко, ведь все испорченно, заражено. Затем вернулся и по той же причине запер – кто-то, польстившись на мое барахло, может облучиться и потерять гораздо больше, чем по глупости сопрет, – здоровье. Нехорошо искушать людей, пусть даже вороватых, и подвергать их такому риску.

Выйдя из подъезда, швырнул ключ в канаву, но почему-то отследил и запомнил, куда именно, – как знал, что придется вернуться и снова поселиться в доме, захваченном порошком. Ключ звякнул и прижался к камню. Его огибал, что-то бормоча себе под нос, веселый ручеек из прорванной канализации. Стайка воробьев раскачивалась на ветвях росшего во дворе клена, точно детвора на качелях.

Я сел в автобус и поехал прямиком на вокзал. Мой достопочтенный папаша, ничуть не смущаясь своего еврейства, странно сочетавшегося с самым примитивным шовинизмом, называл вокзал «жидовокзалом», а все потому, что фамилия начальника станции была Жидков. Отец славился ювелирными украшениями, которые изготавливал весьма искусно, и от Жидкова получил однажды необычный заказ: реставрировать позолоченную статуэтку совы, попавшую под колеса грузового поезда. Общаясь с начальником станции, отец узнал, что тот родом из Гомеля. («Не нашенский, гомельский. Да к тому же прижимистый. Скряга из скряг»). Вскоре был сделан нелестный вывод, что Жидков – человек на редкость ограниченный, тупой и бесчувственный, и с легкой папашиной руки мы прозвали его Големом. «Этот Голем из Гомеля», – пренебрежительно говорил мастер о заказчике, который, кажется, медлил с оплатой заказа, при встречах демонстрируя верх чванства и неприветливости.

Гомельский порошок и гомельский Голем почему-то не сразу встретились и побратались в моем мозгу. Ассоциация склеилась позднее. Помешала инерция, возникшая вследствие накопленного за много дней утомления. Я вошел в подозрительно безлюдное здание вокзала, вспомнив про Жидкова, но не связав воспоминание о нем с происходящим и не ожидая подвоха. Из зачарованности меня резко вывел примитивный внешний сигнал. Едва я протопал к кассе, чтобы купить билет неведомо куда, как к моему неописуемому ужасу за спиной у кассира загорелось табло с надписью «Порошок уходи».

– Тёма, прекращай баловаться! – возмутилась крупнотелая женщина-кассир, покосившись в сторону табло.

– Я не балуюсь, мне велено проверить исправность во всех комнатах, – ответил кто-то невидимый, и табло в подтверждение нешуточности его действий загорелось вновь.

– Ну хватит, проверил уже. Меня это раздражает.

Пожалуй, неправильно утверждать, будто я испытал натуральный ужас. Скорее я понял, что, согласно принятому мной сценарию этой внутренней антидрамы, мне полагается погрузиться в состояние ужаса, ведь и здесь, на вокзале, порошок настиг меня, бежать больше некуда. Он явился сюда, опередив мой приход, и теперь его с помощью магических заклинаний изгоняли работники вокзала. Я не должен покупать на этой зараженной станции зараженный билет в какое-либо, даже самое отдаленное, место на земле, где меня уже поджидает вездесущий гомельский порошок! «Порошок, уходи!», – лихорадочно повторяли мои губы, и я, как актер, разучивающий античную трагедию, входил в роль «неописуемого ужаса».

Все же самая крохотка разума, которая еще теплилась во мне слабым огоньком, побудила меня спросить кассиршу, что означает странная надпись на табло. Обратив в мою сторону всю внушительность своих форм, облаченных в строгую униформу, единственная зримая работница вокзала довольно убедительно пояснила, что это всего лишь предупреждение о начале порошкового пожаротушения, при котором во избежание самых нежелательных последствий помещение необходимо покинуть в считанные секунды. Ее комментарий должен был успокоить меня, но большая часть моего зараженного мозга предпочитала безоговорочно верить в то, что на табло загоралась магическая формула изгнания сатанинского порошка. «Изыди, проклятый!», – вопило табло.

– Так вы билет-то покупать будете? – поинтересовалась кассирша.

– Нет, – отрезал я.

– Ну, как знаете.

Бегство сразу потеряло всякий смысл. Подозрительно безлюдный автобус возвращал меня в недавно покинутый дом. Ключ от квартиры дожидался в канаве, прижавшись к серому, с одной стороны влажному камню, огибаемому зловонным ручьем из канализации. Воробьи продолжали мерно раскачиваться на ветках клена, за время моего отсутствия их так никто и не спугнул. «Причем здесь Жидков? – спрашивал я себя. – Во всем этом должен быть какой-то урок, не зря же я таскался на вокзал. Причем здесь этот Голем? Он не случайно вспомнился мне. Есть тут какая-то закавыка… Голем из Гомеля…»

Я присел на край детской песочницы под покосившимся деревянным мухомором. Пахло гнилой древесиной.

«Подобное к подобному… но говорят и по-другому: клин вышибается клином. С гомельским Големом как-то связано противоядие, антидот от гомельского порошка».

И вдруг меня осенило:

«Табло, магическая формула!»

Я вспомнил о третьем пятнышке, которое, вымывая полы, назло матери не оттирал почти месяц. Оно находилось под ванной, в тени, его практически не было видно, но я знал, что оно там есть, и из упрямства не оттирал его тряпкой. Мама все время повторяла: взялся убирать, тщательно вымывай пол и в темных углах, иначе это не уборка, а халтура. Но я тешил себя тайным существованием этого несовершенства, неприметностью этой несмываемой грязи, которая стала моим постыдным секретом. Купив порошок, мама поставила его под ванну на то самое место, где я прятал свое заветное пятнышко. Смертоносная коробка прикрыла его, и теперь у меня не было решительно никакой возможности после маминой смерти из уважения к ней устранить этот след былого сыновнего неповиновения. Пятнышко находилось под защитой порошка, под его юрисдикцией, оно породнилось с ним, пропиталось им, а значит, мне не избавиться от него! Оно несло в себе свидетельство моей моральной нечистоты и неизбежность наказания, оно стало ориентировкой, по которой порошок мог отыскать меня в любой части света. Да, так…но магическая формула…

Взгляд мой то поднимался, то спускался по пожарной лестнице дома, словно я планировал по ней вернуться в покинутую квартиру. Полоумной обезьяной вскарабкаться и нырнуть в окно, не мешкая, ворваться в ванную комнату и проорать заклинание, от которого гомельский бандит и изувер, захвативший в заложники мое бедное пятнышко, снова сделается самым заурядным стиральным порошком. Однако фраза «Порошок уходи», да еще и без полагающейся в таких случаях пунктуации, представлялась мне совершенно не эффективной. На моего злостного супостата следовало натравить его земляка, гомельского Голема. А для этого нужно знать (или придумать, угадать) подходящую магическую формулу…

То, что я придумал, сидя под гниющим мухомором, конечно, ни в какие ворота не лезет, но на большее или более адекватное моя взвинченная фантазия была уже не способна. Поскольку проблему мне невольно подкинула, сходя в гроб, мама, рассуждал я, решение нужно искать у отца, в репертуаре его хохм, скороговорок и прибауток. После развода родители стали яростными антагонистами. Средством от маминой напасти могло служить только папино заклятие, т.е. одна из тех многочисленных абсурдных фраз, которые он щедро выдавал нам в обиду и себе на потеху.

– Ах, ты, Бармаглот! Врешь ведь, всё врешь, – подловил он однажды меня, желторотого, на нелепом вымысле. Затем достал из ящика стола кисет и коллекционную курительную трубку из бриара, которую принялся набивать табаком. И вдруг, резко вскинув глаза, с насмешливым прищуром уставился на лгуна-сына. – Скажи быстро: «Сфинкс из Свинска сволочится по-фински»!

– Свинкс из финкска… фу ты! – напрасно тужился я, покрываясь багровыми пятнами стыда.

– А-а, не можешь, значит, совесть нечиста. Потому как обманщик ты.

В другой раз во время застолья, сам порядком опьянев, он потребовал, чтобы я «немедленно прекратил злоупотребление». Когда же я, уже почти совершеннолетний, промямлил, что трезв, ни в одном глазу, огорошил меня новой скороговоркой, которую мне тоже не удалось осилить.

– Ща проверим, какой ты тверёзый. Оттышись и повтори за мной одним мигом: Голем из Гомеля оголил Галину – галимо!

Вот она, формула! Вот чем я попотчую гомельский порошок и выбью из него всю эту дурь, эту чертову чернобыльскую радиацию!

«Голем из Гомеля оголил Галину. Галимо!», – повторяя эту белиберду, точно боевой клич безжалостных конкистадоров, я ринулся на штурм собственной квартиры. Соседский кот Медок шарахнулся от меня, как от чумного, и, забившись в угол, утробно-жалобно замяукал. Пролежавший пару часов в канаве ключ по непонятной причине не желал влезать в замочную скважину. Как будто пытался удержать меня, но я смог-таки повернуть его и вломился в темный коридор. Оттуда без промедления сделал решительный марш-бросок в ванную комнату.

«Голем из Гомеля оголил Галину. Галимо!»

«Голем из Гомеля оголил Галину. Галимо!»

«Голем из Гомеля оголил Галину. Галимо!»

«Голем из Гомеля оголил Галину. Галимо!»

«Голем из Гомеля оголил Галину. Галимо!»

Я бомбардировал коварный порошок, укрывшийся в своем убежище, – сбросил тонны фугасных бомб! Затем напалмом прошелся по всей квартире.

«Голем из Гомеля оголил Галину. Галимо!»

«Голем из Гомеля оголил Галину. Галимо!»

«Голем из Гомеля оголил Галину. Галимо!»

В маминой комнате встретил отчаянное сопротивление, забрался под письменный стол и почти час отстреливался из этой боевой позиции. Обессилив, уснул.

Проснулся затемно, перебрался в гостиную, в кресло – расстелить постель был не в состоянии – снова отключился.

Из долгого забытья меня вывел пронзительный звонок в дверь, отдавшийся жутью во всем теле. Ее иголки вонзились в мои мышцы, и от такой акупунктуры меня вмиг парализовало. Не довольствуясь звонком, ночной визитер отчетливо постучал.

О, боги! Ужас! Неужели это он? Явился! Посреди ночи! На часах без пятнадцати три… Голем из Гомеля пришел за мной! Я сам его накликал!

Стук повторился еще более нетерпеливо и настойчиво.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка