Комментарий | 0

Записки ночного сторожа

 
 
 
                                                                                        Иероним Босх. Сад земных наслаждений. Фрагмент.
 
 
 
 
 
Полночь давно позади. А бессонница так и не отступила.
Кафка прав: бодрствовать кто-то должен. Но почему непременно я?
Почему меня никто не сменит?
Я устал погружаться в ночь, устал всматриваться в неё.
И как это ей ещё не надоело сверлить меня пристальным взглядом?
У тьмы, как у тебя, пронзительно карие глаза.
Две брюхатые крысы сожрали мой чёрствый заплесневевший хлеб,
остатки наспех произнесённой, оборванной на полуслове молитвы и половину луны.
Попытался отвлечься. Поставил затертую запись «Ночного Гаспара» Мориса Равеля.
Нет, не уснуть.
Вспоминалось недавнее.
Ты приняла окончательное решение вернуться к мужу. Развернулась и ушла.
Мысль о внезапности твоего ухода то и дело вспыхивала в моём воспалённом мозгу,
точно поезд, гремела по тёмным туннелям извилин.
Покинутый тобой, я сорок минут просидел в неподвижности, знакомой деревьям,
статуям и натурщикам.
Я вспомнил о своём призвании философа. Я размышлял.
«И нашел я, что горше смерти женщина, потому что она – сеть, и сердце ее – силки,
руки ее – оковы. Добрый пред Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею»
(Екклесиаст, 7, 26).
Утро встретило меня уже привычным презрительным прищуром солнца
да дождиком, мелким, как школьная пакость.
Примерно в одиннадцать в мою дверь постучал копытом загодя подвыпивший,
но всё ещё напряжённый Кентавр Анатолий.
Он растерянно моргал и стрелял по сторонам всеми своими буркалами,
а было их у него не меньше пятнадцати, и они шумно толпились на лице,
точно нещадно казнимые стрельцы у Лобного места.
-Давай выпьем? У меня портвейн припасён, – предложил он нерешительно,
по-прежнему затрудняясь определить степень доверительности
нашего эпизодического общения.
-В честь чего?
-А?!
-Какой повод, спрашиваю…
-Повод? Моё хорошее настроение.
-Я же вижу, что настроение у тебя ни к чёрту.
-Тогда давай выпьем за моё хреновое настроение.
-В другой раз.
Как верно подметил прозорливый российский народ,
Великий Мастер афоризмов и анекдотов,
когда на Земле закончится водка, люди перестанут уважать друг друга.
 
 
***
 
Шутка ли – через несколько дней я устроился на работу сторожем-дворником
В детский сад, расположенный напротив твоего дома.
Я получил возможность выть по ночам, глядя на окна твоей квартиры,
как сторожевой пес – на луну.
 
 
***
 
Крытые металлическими листами крыши веранд стали последним пристанищем
палой листвы, что проступала бурыми пятнами сквозь неплотный слой снега.
Гуси-лебеди, персонажи Диснея, былинные богатыри разделили детскую площадку
на зоны влияния. Весь этот суматошный мирок открывался передо мной,
как на ладони: залитые горки, с которых так приятно скатываться то на спине,
то на животе, – а весной здесь же самые шумные и непоседливые
играют в «царя горы»: один разбитый нос на игру гарантирован;
– лесенка, две песочницы, скрипучие качели, перекошенная мини-карусель,
пароход размером поменьше среднего автомобиля, но зато яркий, разноцветный
посреди угрюмой зимы, точно радостная весть из далёкой Чунга-чанги.
В тишине, которую мне предстояло охранять, отголоски детских криков
продолжали жить своей жизнью, прихотливо смешиваясь с собачьим воем
и воплями кутящих ночь напролёт бражников. На верандах грелись коты,
здесь же они справляли свои полоумные свадьбы и физиологические нужды,
а мне следовало ранним утром, когда зуб на зуб не попадает, за ними убирать
и управляться до прихода малышни, чтобы какой-нибудь профессорский сынок
не пожаловался нянечке: «Там накакано. Кто-то не подмёл».
Впервые в моём ведении и под моей временной юрисдикцией оказалось
огорожённое сеткой-рабицей и ухоженное общественно значимое пространство.
Я быстро освоился на новом рабочем месте. Душа моя наполни­лась оптимизмом
и жаждой служения, как только я ознакомился с перечнем чётко сформулированных
функциональных обязанностей, которые Государ­ство и Сам Господь решили
возложить на меня, дабы я был, наконец-то, при деле.
Вот этот перечень.
«Сторож-дворник детского сада:
  1. Отвечает за чис­тоту двора, улицы.
  2. Отвечает за своевременную очистку от мусора и ящи­ков участка дет­ского сада.
  3. Отвечает за сохранность хоз. инвентаря и дво­рового оборудования.
  4. Поливает растения, моет веранды, чистит участок.
  5. Несёт ответственность за охрану имущества детского сада
  6. Категорически запрещается спать во время де­журств».
Моей жизни давно не хватало этой ясности и строгости.
Раньше я почти каждую ночь придерживался лишь последнего, 6-го пункта.
 
 
Под Богом ходим
 
На обратной стороне листа с перечнем функциональных обязанностей
сторож-дворник детского сада, дабы убить время и заговорить бессонницу,
аккуратным конторским почерком выписывает пословицы
и народные «афоризмы житейской мудрости»,
которые почему-то приходят ему на ум в столь поздний час
и, рифмуясь, образуют компактные двустишия.
 
Помни: мать зла – это лень.
Не сдавай в гардероб свою тень.
 
Выше носа подпрыгнуть нельзя:
Каждый метит из грязи в князья.
 
Слово ранит сильнее, чем нож.
Масло языком не собьешь.
 
Где закон, там и много обид.
Все не весел?
– Смерть развеселит.
 
Локальная война ведётся на налоги.
Опальный олигарх куда-то сделал ноги.
Бессильный подчиняется судьбе.
Повсюду медресе и синагоги.
 
Не года – в решете вода.
За брюхом не ходит еда.
 
Дома и солома едома,
А вне дома – один шаг до Содома.
 
Не морив пчёл, – мёду не есть.
Заслужи лучше почесть, чем лесть.
 
Что ни ищем – могилу находим.
Под Богом ходим.
 
 
***
 
Я решил устроиться поближе к тебе (в зоне видимости, но не досягаемости)
И одновременно оградить себя от случайной встречи с тобой,
С каковой целью поменял местами день и ночь,
Подобно дез Эссенту, герою романа Жориса Гюисманса «Наоборот».
Днем дома – спал или, в крайнем случае, болел.
Ночью на работе – бодрствовал, вспоминал, грезил тобой,
а когда становилось невмоготу, прибегал к испытанному средству…
 
Почему-то мне вспоминались детали не наших отношений,
но окружавшего их быта, так сказать, декорации, антураж.
Наше временное логово находилось в глухом и безлюдном месте на ок­раине города.
Нужно было долго-долго идти вдоль траншеи по улице Готвальда,
затем свер­нуть в переулок Анри Барбюса, а уж после – в Рабочий тупик.
Неподалёку от этого захолустного поселения вы могли бы лицезреть
городскую достопримеча­тельность – подвешенный на огромном
и давно проржавевшем подъёмном кране блок недостроенного дома,
который радовал глаз горожан, грозя обру­шиться им на головы, добрый десяток лет.
В том районе город, постепенно смешиваясь с собственными отбросами,
переходит в необъятную свалку. Чем не край света, где обрывается цивилизация?
Прогулка вдоль кладбища автомобилей, освоенного бомжами,
не раз наводила меня на безрадостные раздумья о тщете земного существования. Ископаемые останки немодных ныне моделей, навсегда лишённые движения,
и зябнущие в них, ползающие по ним, точно крупные насекомые,
пожилые, спившиеся люди, позабывшие, что такое очаг и уют, в этой юдоли скорби…
Наше тёплое гнёздышко представляло собой убитую двухкомнатную хрущёвку,
которой требовался капитальный ремонт.
На двери остроумная хозяйка Роза Вильямовна, починив в кой-то веки звонок,
повесила табличку:
 
СТУК СЛОМАЛСЯ
ЗВОНИТЕ
 
Небольшая гостиная была практически пуста. Самый минимум мебели:
только треснувший по­середине круглый стол, три расшатанных стула
с полинявшими и продав­лен­ными сидениями, звонкий диван,
потускневшее зеркало на стене. Ещё одно точно такое же зеркало
висело в коридоре напротив входной двери, и оно сильно испугало тебя,
едва ты, взволнованная, в первый раз переступила порог нашей съёмной квартиры.
Был уже поздний вечер, в прихожей горела чахоточная лампочка ватт на 45, не более,
и когда ты стремительно вошла, готовая задушить меня в долгожданных объятиях,
то по ошибке приняла своё метнувшееся в зеркальном лабиринте отражение
за постороннюю женщину, внезапно и угрожающе выскочившую из полутёмной комнаты.
Я не видывал больше нигде подобных зеркал, отражавших не свет, но сумрак…
Был ещё комод с едва различимым намёком на инкрустацию –
видимо, орнамент из дубовых листьев или что-то ещё, отнюдь не претендующее
на изыски модерна, скорее, осознанно посредственное, т.е. сделанное и купленное
в согласии с принципом «жить по средствам», – а также у самой батареи кровать,
не сказать, что двуспальная, так – на полтора или на семь четвертых человека.
Сущее прокрустово ложе – ноги не вытянешь!
Да ещё батарея иной раз нагревалась до такого немыслимого градуса,
что мы, и без того разгорячённые, чувствовали себя, как на сковородке или в пекарне.
А в другие дни напрочь отказывалась топить, и нам приходилось
то сбрасывать постель на пол, спасаясь от пекла,
то благоразумно возвращаться на возвышенность,
когда из всех щелей тянуло, комната выстужалась, повсюду разгуливали сквозняки.
На окнах не было не то что цветочных горшков, – даже занавесок,
и вечером любопытный уличный фонарь из сказки Андерсена
уча­ст­ливо загля­дывал к нам. Позднее я нашёл удачный способ закрываться
от уличной суеты и стал завешивать окно выцветшей,
в нескольких местах про­жжённой па­пиросами политической картой мира.
Вторая комната была пре­вращена владе­лицей квартиры в склад
и чуть ли не до самого потолка завалена пыльной рухлядью.
Кухню, как, впрочем, и совмещённый санузел, описывать не стану,
ибо озноб пробирает, стоит вспомнить, в каком катастрофическом состоянии
они находились. Унитаз, чей утробный рёв буквально сотрясал стены,
– вот уж воистину «много шума из ничего»! – давно прохудился,
слив был до того маломощный, что приходилось всякий раз довершать дело
водой из ведра, стоявшего наготове.
Окружавшие нас немногочисленные и убогие предметы интерьера
излучали леденящее равнодушие – им попросту не было до нас дела,
и они даже не пытались изобразить хотя бы видимость комфорта.
Все, как один, вовлеченные в бесконечный процесс коллективного производства
едкой пыли, значительные поставки которой приходили извне сквозь щели в стенах,
они, казалось, безмолвно осуждали нашу распущенность и праздность.
 
 
***
 
Мы с тобой лежали в ворохе палой листвы
– под покровом огром­ных ле­пест­ков тюльпанов,
желтых роз и серебряных лилий
– в самой сердце­вине бело­снежного лотоса
– в мягком сугробе – в пушистом облаке,
которое на ощупь напоминало овечью шерсть.
В непосредственной близости от нас
блеяли моло­денькие овечки, сопели ёжики, ухали совы…
Мы  были подобны эльфам: два кро­хотных я,
та­ких смешных и трогательных в огромном мире,
все­цело пре­доставлен­ных мол­чанию и наготе.
А за окном проплывала Луна, светоносное существо.
 
 
***
 
Я представлял тебя юной азиатской принцессой в диких нарядах,
с мно­жеством браслетов на запястьях и щиколотках,
с крупными серьгами в ушах и нозд­рях, с цветочными гирляндами на шее…
 
 
***
 
Там, под веками… нет, под покровом розовых лепестков,
поначалу мы ви­дим только цветные пятна – игру и страдания света; затем…
Кафка в своём дневнике написал, что сон – это вежливый визит смерти.
Оставляю на твое усмотрение, как распорядиться этим афоризмом,
ибо его можно перефразировать по-разному.
Например: «Как страшно спать!». Или: «Умирать так же просто и естественно…».
Если наши снови­дения и вправду являют собой карты с маршрутом
предстоящего нам посмертного путе­шествия,
то в первые ночи рядом с тобой мне открывалась лучшая сторона смерти –
её курортно-райская обетованная география.
Я посещал са­мые отда­ленные и заповедные территории эсхатологического опыта,
а моим про­водником был Платон, бредящий блистательным и неот­разимым
Фредом Асте­ром.
Я видел витебскую площадь, пестрящую красными флагами и транспа­рантами,
огромное декоративное панно кисти Марка Шагала, а под ним размашистую над­пись:
 
«Мужчины и женщины, дети Природы!
Кружитесь в неистовом танце тычинок и пестиков!
Будьте кроткими и веселыми, точно дети на празднике!
Отпустите сердца в небесное путешествие!»
 
Я видел супрематический трамвай, расписанный учениками Малевича.
Он за­блудился в первобытных тропических зарослях кисти Макса Эрнста,
покрылся яркой густой зеленью, и строгие геометрические формы
были едва различимы среди диких цветов…
Видел я и возлюбленную моего детства, Беллу Шагал, но не такую,
ка­кой она предстает на аляповато-романтических полотнах своего мужа,
нет, другую, бо­лее печальную и пленительную,
как на пепельно-серой семейной фотографии 1916 года.
Белла улыбалась мне, протягивала руку… И в то же самое время
это была ты. Мы спали, обнявшись, так крепко и безмятежно,
как могут вечно спать преданно любившие друг друга
и опочившие в юности супруги – в одном фамильном склепе.
 
 
***
 
Ты делила со мной этот вязкий и муторный сон, а ведь могла бы
летать на помеле или петь на клиросе.
 
 
***
 
Внешняя реальность оказалась отодвинута, точно задник сцены при смене декорации.
Стоило мне выскочить однажды во двор с допотопной игровой площадкой, песочницей
и деревянным мухомором, прогнившим под бессчетным множеством ливней,
как я почувствовал адресованную мне угрозу – она читалась уже в надписи,
прикреплённой к двери подъезда: «Осторожно, сосули!». Задрав голову,
я увидел уродливые грязно-рыжие сталактиты изо льда,
которые образовала, застыв на морозе, окрашенная ржавчиной капель.
Вместо милой глазу ротонды передо мной маячили мусорные контейнеры,
и каждый из них напоминал нечто среднее между прогнившим рогом изобилия
и щедро распахнутым ящиком Пандоры.
Высунувшийся из соседнего подъезда заспанный жилец
не соизволил даже преодолеть расстояние, отделявшее его от четырёх зелёных баков –
просто швырнул в их сторону какой-то зловонный свёрток.
Следы этой, с позволения сказать, реальности я обнаруживал и в нашем Эдеме.
Бурые полосы, оставленные водой из давно проржавевших труб, обезобразили ванну,
а на стене над постелью, над самой моей головой темнело коричневое пятно –
я не раз прислонялся к нему затылком, вздрагивая от омерзения и спрашивая себя:
«Не кровь ли это?» Засохшая кровь несчастного человека,
которого держали здесь взаперти, мучили, били головой об стену
и, в конце концов, уморили ещё до нашего вселения.
Возможно, именно так ревнивый муж расправился с любовником жены, застукав
его в своей супружеской кровати, – расправился с жесткостью достойной Ренессанса.
Такие вот сгустки реальности, смешавшиеся с весьма правдоподобными фантазмами,
могли вызвать лишь рвотный рефлекс да полный паралич воли.
Наше бегство из внешнего мира, экзальтированный отказ от него –
что это, как не маленькая добровольная смерть внутри жизни,
репетиция умирания, затеянная в разгар любовной лихорадки?
 
 
***
 
Как-то февральской ночью мне приснился человек без кожи.
Это было натуралистично, в стилистике медицинского атласа или фильмов
Дэвида Кроненберга, но на сей раз не страшно и даже не противно,
а странно. Я заворожённо смотрел на красные, влажные и блестящие мышцы,
из-под которых кое-где проглядывал скелет. И были дыры,
отверстия (одно из них в области таза), как будто выпали куски мяса,
а точнее – кем-то вы­рваны, ведь человек без кожи являл собой образцовую жертву.
Да, весьма занятно!
Два столба: высокий и чуть пониже.
К верхушке высокого прикреплён металлический щит с гербом или эмблемой.
Не помню, какая там была сим­во­лика. На верхушке другого столба – небольшой помост,
крохотная пло­щадка для Палача. Угрюмый Монстр, возвышавшийся на помосте,
держал свою Жертву – человека без кожи – за ноги и, размахивая им, как дубинкой,
ударял по металлическому щиту. Доносившиеся до меня леденящие звуки
были подобны полночному бою часов. Жалкий объект прилюдной казни
молча сносил истязание, скорбя лице свое немыслимым страданием.
Всё вместе напоминало фантасмагории Кафки.
Ри­туал длился долго. Наконец, Верзила-Палач выронил Жертву,
и человек без кожи, ещё живой, стал ползать по земле – окровавленный, весь в дырах.
Я понимал, что это не страшно – просто такой способ существования
и взаимодействия с миром. Дикое напряжение переросло в очищение, катарсис.
Из разговоров в толпе я узнал, за что наказан несчастный:
он поплатился за прелюбодеяние. Подоплёкой всего этого жуткого действа
стал его роман с одной отъявленной распутницей –
беглой женой весьма влиятельного в тех мес­тах лица, местечковой Мессалиной.
До чего же ярким и красочным был этот кровавый ритуал!
Как взбодрило меня жутковатое зрелище,
походившее на религиозные церемонии ацтеков и майя!
 
 
***
 
После двух недель заточения в душной и затхлой квартире,
где нас удерживали уже ставшие привычными лень и апатия,
мы высунулись, наконец, на улицу.
Стояла воистину чудесная погода, деревья уверенно вступали в пору своего цветения,
а люди были одеты совсем легко, практически по-летнему.
И только я по инерции нацепил кашне, неуместное и старомодное.
«Срочно переодеваться! – скомандовала ты. – Я не желаю в такую теплынь
париться в кожаной куртке!»
Но едва мы приблизились к двери нашей квартиры,
как ты вдруг вцепилась в моё запястье и потащила меня дальше,
наверх, до последнего этажа и ещё выше –
по шаткой скрипучей лестнице на незапертый чердак. – Куда мы несёмся?!
– недоумевал я. Ты не дала мне ответа.
В столпах холодного процеженного света, рассекавших
чердачную тьму не хуже прожекторов, кружилась едкая аллергенная пыль,
частицы войлока, прах прохудившихся ветхих тканей, ворс, мелкие опилки.
В этом свете моя кожа казалась мне самому отвратительно белой,
а заострившаяся вследствие длительного недоедания, недосыпа и гиподинамии худоба –
бледной, вялой, никчемной.
Я раздевался в глубине заваленного рухлядью помещения, стоя перед большим,
в мой рост, тусклым и грязным зеркалом, которое в одном месте треснуло,
да и рама оказалась повреждена. К верхнему левому углу была приклеена вырезанная
из глянцевого журнала сексапильная блондинка со стройными и длинными,
от ушей, ногами, восседавшая на огромном футбольном мяче.
Рядом я с удивлением обнаружил дачный деревянный умывальник –
видимо, раньше чердак служил кому-то пристанищем
и был оборудован для нехитрых житейских нужд. Почему-то, подумалось,
что былой обитатель давно уже умер. Подойдя к умывальнику,
я увидел салатного цвета мыльницу с крохотным и почерневшим от грязи обмылком.
Зачем-то взял его и сжал в ладони, понимая, как это негигиенично:
буквально через минуту эта же рука коснётся мягких тканей женской промежности.
Мерзко! Нащупал старый кран, но воды не было и в помине –
на руке остался лишь рыжий след ржавчины. Подкатили мигрень и тошнота,
которые ассоциировались у меня с сиренью, с её пронзительным запахом;
лиловые разводы плесени и копоти на стенах напоминали о ней.
Мы завалили сложенные на полу широкие сырые доски своей одеждой,
образовав сомнительное подобие ложа. По моей тощей ватной спине
ручьями стекал пот, и оседавшая пыль, смешиваясь с ним, превращалась в жидкую грязь.
Я ощущал, как она впитывается и сушит кожу. Мне казалось, что ты
кричишь слишком громко – кто-нибудь услышит и застукает нас здесь,
совершенно голых, распаренных и бесстыжих, среди белого дня.
Нога, которой не во что было упереться, соскользнула с доски
и больно ударилась о стоявший на полу рубанок.
Я не сдержался и всё вымазал сиренью…
В её густых зарослях проступали смутные очертания наших снов.
Резким порывом ветра захлопнулось чердачное окно с фанерными листами,
вставленными вместо выбитого стекла, и твое лицо исчезло в густой плотной тени.
В то же самое время солнце выглянуло из-за тучи, ярко высветив безголовое тело –
вздымавшуюся грудь, живот с лобком, исчезавшим во мраке, и зиявшим пупком.
– Говорю тебе точно: двое под шумок залезли к нам на чердак
и там уже битый час вовсю орудуют, у тебя под боком
известным свинством занимаются, – донёсся снизу обеспокоенный мужской голос. –
Поднимись посмотри – сама убедишься.
Лестница заскрипела под ногами грузной особы,
послышалось прерывистое астматическое дыхание. Я вскочил, как собакой укушенный,
за малым не сбросив верхнюю доску, на которой мы только что балансировали.
Схватил брюки и рубашку, потеряв при этом трусы, отбежал в тёмный угол
возле умывальника и с необычной для меня скоростью натянул помятую одежду
на голое тело. Ты оделась, не спеша, сохраняя завидное самообладание. Благо, персона,
решившая нас посетить, дала себе передышку и остановилась посреди лестницы,
приводя в порядок дыхание. Я успел притаиться,
а ты приняла самый невозмутимый вид, когда из отверстия в полу показалась круглая
и от напряжения красная, как редиска, женская голова. Глаза её какое-то время
изучали пространство, словно пытались охватить всю сцену целиком,
а затем остановились на тебе, моей избраннице.
Ты, к моей гордости, и тут не растерялась: зачем-то взяла стамеску,
лежавшую на запылённом ящике, и, не произнеся ни слова,
показала её любопытной обладательнице головы. Та понимающе кивнула.
Затем ещё раз пристально посмотрела на тебя и подмигнула с хитрецой.
– Да это ж наша соседка молоденькая с первого этажа
по своим делам на чердак забралась, – тут же последовал комментарий.
– Везде тебе непотребства мерещатся! – И голова, развеяв опасения,
к нашей радости исчезла.
Осмелев, я выбрался из своего убежища и решил исследовать отдалённые
закоулки чердака, который, надобно отметить, оказался весьма просторным,
но при этом заставленным и заваленным. Я кое-как пробирался между вёдрами,
корзинами, лопатами, ящиками со столярными инструментами,
транспарантами отшумевших первомайских демонстраций,
чучелами животных на деревянных подставках.
При желании здесь можно было отыскать пару восковых фигур из музея мадам Тюссо,
к примеру, кого-нибудь из битлов, скажем, Маккартни или Харрисона.
Напротив дальнего окна стоял среди прочего хлама неуместный манекен.
Свет рассекал его по диагонали так, что правая грудь была залита им,
а левая едва просматривалась во мраке.
В этом контрасте чувствовалось что-то болезненно манящее.
Подойдя ближе, я увидел, что манекен в нескольких местах покрылся копотью,
словно его вынесли из горящего ателье и оставили здесь, в изоляции и отчуждении.
Такой чердак могли бы облюбовать евреи, спасавшиеся от окончательного решения
их вопроса. Кто знает, возможно, именно так и обстояло дело полвека назад.
Шею манекена кольцом обнимала полоска бумаги песочного цвета.
Я сорвал её и прочёл на обратной стороне:
«Ввиду моей неопределённости считать меня недействительной».
 
Окно с южной стороны было круглое и напоминало иллюминатор –
через него мы с тобой выбрались на крышу.
Напугав нас, с шумом разлетелись кучковавшиеся здесь голуби,
жирные и спесивые, как индюки. Я помог тебе перебраться
через здоровенную лужу, и мы направились к ограждённому краю крыши.
Солнце по-прежнему пряталось за кулисами туч, словно прима в ожидании оваций,
ветер то и дело трепал волосы, ловко задувал за воротник, от чего ты ёжилась,
а я нервно передёргивался. Стальные листы кровли пружинили и громыхали
у нас под ногами. Когда мы подошли к краю, снова подкатила тошнота,
но я смог совладать с ней и окинул взглядом открывавшееся с высоты
городское пространство. Оно казалось безграничным зрительным залом,
а крыша – сценой, с которой мне предстояло прочесть монолог.
Всего один шаг отделял нас от черты, за которой для одних – полёт,
а для других – падение.
  • Две безобразные лепёшки под окнами соседей – вот, во что мы
можем превратиться прямо сейчас. А большего мы не заслуживаем.
У таких бескрылых, как мы, один путь – вниз, на дно.
– Это правда, –
спокойно согласился я с тобой, присел и, просунув за ограду, свесил с крыши ноги.
Ты предложила прогуляться по крыше, но я решительно отказался:
без пояса брюки едва держались на моих узких бёдрах,
а ширинка при ходьбе натирала беззащитный и все еще эрегированный орган.
Перед нами в небе простиралась помпезная туча,
контуры которой были высвечены упрятанным глубже чахоточным солнышком.
Я принялся читать с листа невнятный монолог.
Ты присела на корточки, сцепив руки замком. Ты не слушала.
 
 
***
 
Горит костер. Я осторожно протягиваю к огню замерзшие руки.
Ветер разбрасывает овалы искусственных листьев.
В небе грозовая туча распустилась серебряными нитями.
Интенсивно бликующий бампер покрылся мутными каплями дождевой влаги.
То же самое и на осколках битого стекла, но на них капли словно бы смоляные,
как на срубах поваленных деревьев.
Дорога, вся в рытвинах, иссечённая канавами, присыпанная древесной стружкой
и металлическими опилками, двоящаяся и петляющая, исчезает
за низко нависающими над землей тучами. Дорога к дому.
Манна небесная, липнущая к подошвам. Ноги так и разъезжаются,
месят скользкую грязь. Цепенею в предвкушении встречи с неприятелем,
что принял облик уныло плетущегося ворона со сломанным крылом.
Клейкая, как распускающаяся почка, совесть. Что ей до моего ворчания?
Оно помогает мне причащаться на выселках. Чем больше забудешь,
тем лучше сохранишься. Спичечный коробок таёжного психоделика.
Кнут и пряник, положенные вдоль ещё невидимого праха
в уже вырытую для тебя могилу. Продолжать начатое,
не покладая рук, не чувствуя усталости и рези в глазах,
стряхивая серебро с волос – долой сияние Луны, этот космический симулякр!
Настигает. Всё та же ненависть к себе и себе подобным.
Дорога к моему прошлому, к сожалению, не выложена
ровными плитами яркого солнечного света,  
а большая часть сцены по-прежнему задрапирована
серыми холстами, провисающими под тяжестью свинцовых белил.
 
 
***
 
После болезни я пуст. Пуст, как котёл капитана Ахава.
Как будто из меня вычерпали весь спермацет,
а затем начистили так, что я аж сияю изнутри.
При этом щёки по-прежнему пахнут йодом.
Трудно удержаться от шаблонного воспоминания
о какой-то перенесённой в раннем детстве докучливой хвори.
Если ты живешь на этом пустыре, на забытой Богом окраине,
даже капля уюта рано или поздно покажется тебе горькой.
Всё утро накрапывал дождь. Свет, сочившийся из-под свинцовых туч,
застывал фиолетовыми потёками на панцире краба –
искорёженной кабине древнего автомобиля.
Жемчужные капли вдребезги разбивали тонкие корочки льда
на неглубоких лужах. Вдали мычали коровы, –
если приложить ухо к земле, ещё можно было услышать
их тяжёлую поступь. Над пустырем частенько пролетали вертолеты… 
 
В руке у меня лопата, а значит, я пришёл сюда, чтобы
накопать жирных белых червей для рыбалки или вырыть
закопанное здесь людьми, возможно, даже мной самим…
Прибежище раскаявшихся, а затем надувшихся от гордости
за содеянное и искуплённое зло. Идеальная стоянка для благородных
дикарей и их коварных просветителей. Здесь можно нагрузиться всем,
что тебе необходимо: закатать в прелый рулон оберточной бумаги
или обоев с цветочным узором, утрамбовать в дырявом и бесформенном рюкзаке,
так, что половина выдавится наружу, обмотать прохудившейся рыболовной сетью,
найденной тут же… Брать то, что не будет нужно – никогда уже и никому,
кроме тебя. Ибо предпочтительнее примирение с необходимостью
вечно рыться в отбросах, чем ополчение на этот мир вещей,
наполненных внутренним гулом отчаяния, бесполезных предметов,
равноудаленных один от другого, натёртых пыльцой полыннолистной амброзии
и закоптившихся над безжалостным бледным пламенем времени.
Удалиться. Не потревожить, ни словом, ни делом не задеть очередного Nemo,
еще не рожденного или невидимого и, конечно, ни с кем не знакомого,
моего лучшего врага или злейшего друга (одно другого не исключает),
чей смутный прообраз, воссозданный в глине, зарыт каким-то злыднем
(неужели мной самим?!) в чёрную землю этой пустоши…
 
 
***
 
Мальчик, помощник, слуга, напомаженный паж,
уставший от избыточной веры во всё, что его окружает.
Мир обманчив, малыш, пребывая в нём, ты никогда не сможешь
отличить правды от лжи, спонтанности от расчёта,
подлинника – от копии, симулякра.
Ты ещё не забыл своё детство, дни, прожитые как бы нехотя, вразвалку.
Ты тогда ничего не знал об электричестве, и кусок провода в черной изоляции
представлялся тебе вместилищем устрашающей силы – убийственного тока.
Не понимая толком, чем это тебе грозит,
ты боялся встречи с высоким напряжением.
Нагрянувший день рождения уже порвал на лоскутки и скомкал
всё, что осталось от твоей пустой бессмысленной жизни.
Тонкий белый хребет опочившей иллюзии хрустит и разламывается надвое,
прежде чем ты успеваешь выкрикнуть свое коронное: “Хрусть – и пополам!”»
 
 
Уроборос
 
Хуже всего не иметь даже примерного плана действий или событий,
которые должны произойти с минуты на минуту.
Редко, когда удаётся распутать в последний момент
хоть один из разбросанных тут и там смысловых узлов повседневности,
при этом ты не можешь в суете не повредить, не изранить
той сверхправдивой и чуткой маленькой жизни,
что расшевелил когда-то, как муравейник, горящей веткой своего воображения.
Главное – вывести себя из состояния медленного брожения.
В достигнутом конвульсивном сотрясении можно с легкостью разгонять тучи
и, наоборот, навлекать холодящий душу дождь;
можно не только смело шагнуть с крыши или обрыва, но и пригласить
Ванессу Редгрейв на импровизированную международную конференцию,
где она, как всегда статная, в драгоценностях и мехах канадских лисиц,
начнёт по привычке обличать недобитых ретроградов, стремящихся сохранить
позорные пережитки нашего тоталитарного прошлого.
Прости, дорогая, но эзотерический клуб «Уроборос», облюбованный
местной богемой, – неподходящее место для нашего последнего свидания.
Там, конечно, лучший в городе выбор кальянов.
В овальной зале они стоят, огромные, с мой рост, кальяны-исполины.
Тебе предложат «лунный кальян», или «солнечный» или, наконец,
мой излюбленный – «Меркурий». Но, согласно строгим правилам этого клуба,
мы не сможем смотреть друг на друга: там каждый должен сидеть весь вечер
в позе самообъятия с закрытыми глазами. Тех, кто пытается подглядывать,
вышибала отслеживает и, не мешкая, тащит за шиворот к выходу.
Там мы за один час превратимся в самозабвенно дымящих и жирных
кэрролловских гусениц…
 
***
 
Клочья зыбких декораций листопадно медленно опускаются на сцену.
Тёмный экран постепенно высветляется.
Сначала не видно ничего, кроме двух рук,
держащих лицом вверх приличного размера зеркало.
Владелец этих рук куда-то идёт – всё, что находится над идущим,
отражаясь в зеркале, приходит в движение. Картинка дергается.
Возникает эффект неустойчивости, шаткости происходящего на экране.
Вот промелькнул последний рубеж потолка – человек выходит во двор:
мы видим кроны цветущих каштанов и просветлённое бездонное небо.
 
Меня всегда влекла тайна и меланхолия опустевших,
погружающихся в сумерки улиц и переулков.
Потому я и решил двигаться туда, собирая зеркалом остатки небесной лазури.
Ещё недавно одно из двух моих зеркал, густонаселённых бесами,
пылилось в прихожей. И вот, в вечереющей рассеянности
и в запале сумасбродного помышления, я вознамерился
подвергнуть его основательной чистке.
Я решил очистить зеркало от памяти о тебе,
небесной лазурью смыть мутный налет твоих бесчисленных отражений.
Меж тем мне навстречу нёсся взъерошенный пенсионер,
не преклонённый почтенным возрастом,
с вязанкой молоденьких далматинцев за плечами.
Он налетел на меня, как спорщик-Борей на путника
в назидательном стихотворении Василия Жуковского,
и выбил из рук моих отражение неба.
Уже практически очищенное стекло разлетелось на множество осколков,
один из которых, самый крохотный, угодил в глаз мальчику Каю.
 
 
 
Здесь опубликованы фрагменты разрозненных записей
сторожа-дворника детского сада, сделанные им на рабочем месте
и оставленные там же, в тесной каптерке, по рассеянности.

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка