Комментарий | 0

Пробудившийся орел (О поэзии) - 2

 

   Начало

                                       Джорджо де Кирико. Поэт и его муза
 
 
 

Чтобы сказать все о мире, хватило бы одного слова. Но где его взять, заповедное? Слышали его звон да не знают где он тридцать птиц, каждая из них слышала только частичку этого звона, свою частичку. Мгновение длится. Жизнь – это одно большое Мгновение, единственное и неповторимое. Иллюзия трепещущих нервов, этих страдальческих щупальцев души, что-то ищущих, куда-то рвущихся в слепом устремлении… «Разве имеем мы меру, чтобы вымерять неизмеримое, и постигнем ли бесконечное, неустанно умножая конечное?»

Мысль не может полностью и окончательно высказать себя в слове, она – ночь, а слово – день. Но «крылатый слова звук» – это нечто от ночного языка, от того, что умалчивается, от того, что хоть и передается посредством слова, но не словом, а между слов, без слов, чувством, чутьем, внушением, навевается. Темный бред души, трав неясный запах. Стихотворением руководит тайный смысл. Смысл – дирижер над оркестром звуков и образов. Держатель «напряженной, как арфа, души». Но северный соловей поет: «Я так бессмысленно чудесен, что смысл склонился предо мной». Бьется, щелкает и сияет соловей под Полярной звездой бессмыслицы. Поэт невидимой стороны мира, мистик. Ищи, языковед, услады в корыте интерпретаций и толкований, а чудесные звуки соловьиных рулад не достигают твоих ушей. Соловушка умолк, как только жрец мысли приблизился к кусту, где он пел.

Формы, влекущие к многословию как к грехопадению. «Сократи слово, малым многое изглаголи». Мысль, одержимая гонщица, бежит впереди всех паровозов, из-за нее, злосчастной и безумной, угроблена целая жизнь. А она и сама не знает, что ей надо. Ей только одно – лишь бы бежать впереди всех. Чтобы ее понять, надо с ней побыть, оказаться в центре мирового Лабиринта, в гнезде Феникса, куда устремлено ее яростное движение, там должно прозвучать нечто, чего еще нет и что крайне важно для кого-то, не только для нее самой. Та искренность, та правда о себе, похожая на клевету, и на себя и на весь мир. Но разве слово для того, чтобы разоблачать? Оно, слово, непредсказуемо, оно всегда другое, всегда больше сказанного. Ему не нужны ходули и костыли «громких фраз». А, может быть, и вообще любая связная речь – такие вот костыли мысли? Построить нормально связную фразу иногда кажется чем-то пошлым и бессовестным. Тут ведет руку пишущего объяснение ради объяснения, истолкование ради истолкования, то есть культура речи. Самообъясняющая литературная речь. Стертая монета общего потребления. Или злоупотребления? Не прав ли Уайльд: «Если созданное непонятно, объяснения преступны. В наше время осталось мало вещей таинственных, и нельзя позволить, чтобы отбирали еще одну».

Поэту нужна какая-то другая связность, не такая, как у всех, какая-то бессвязная, блаженное, бессмысленное слово, он вечно жалуется: «Звук к звуку нейдет». И вдруг откуда ни возьмись найдется «созвучье слов живых», а то и один только звук, без слов, но живой. «И звук его песни в душе молодой /Остался – без слов, но живой». Природа мыслит формой, ритмической формой. Стихи пишет ритм организма в резонансе с ритмом космоса.

Бог уже все написал в начале времен, при сотворении мира и языка, все возможные книги, все, что можно написать. Но пишут и пишут. «Творец был один, а все остальные просто пишут» – Василий Розанов. В мире издревле три касты: те, кому важно сказать, а не говорить; и те, кому важно говорить, а не сказать; и те, кому важнее молчать. Мир предпочитает пытливых, прозорливых и говорливых. Разве у них есть хоть что-нибудь, о чем невозможно говорить и поэтому следует молчать?  Нет у них ничего такого! Они будут говорить обо всем и о чем угодно. Они будут говорить, говорить, говорить. Они навек заговорят!  

Мысли тесно в словах, душно, она в них задыхается. Мысль подвижна, текуча, то здесь, то там, она везде и нигде. Почему же ее делают неподвижной, как камень, стол, стул. Сидят на ней, ставят ее перед собой, переставляют с места на место, и она у них якобы меняется. Но это не подлинная, не истинная мысль. Это мертвая мысль, неживая. Живую мысль не остановишь, не поймаешь, она неуловима, она ускользает, она – вода, ветер, огонь, земля, дерево, звезда, она везде, она нигде. Она – живая, она – жизнь. А жизнь не поймаешь, не остановишь. Она всегда в бегах, она всегда от тебя убежит. Мысль быстрее языка. Поэзия и есть эти языковые отблески  и отзвуки бега. Всегда там и тогда, когда и где ее не ищут. Она не знает своего имени, не знает, что она поэзия. Она о себе ничего не знает. И никто о ней не знает. Ее назначение – ускользать. Возможно, когда-то у нее было имя, но оно давно забыто…

Мысль и не хочет высказываться, не хочет быть изреченной, ей и так хорошо, она в раю безмолвия, в блаженном беспамятстве, слепая ласточка в чертоге теней. А язык ее соблазняет и ловит, змей-язык с лживым жалом. И она, соблазненная, попадает в ловушку языка. И это и есть грехопадение мысли. Тоска поэтов по первому слову. «Узнаю знаки древнего пламени» – восклицает Данте. Зерна первоначальных значений первых слов – из них произрастает огромный, многоветвистый лес языка. И поэт слушает, слушает, зачарованный, как он шумит, лес символов. Весь лес языка перекликается и аукается звуками древних смыслов. Надо уметь слышать и понимать, о чем говорит, поет этот лес языка. 

Знать Целое – это чувствовать Целое, это и есть «гармоническая истина», поэт мгновенно схватывает ее крылатым звуком своего слова. Признавался же Фет: «Я люблю только то, что прелестно пляшет в журавле, ибо это тайная жизнь, вещь в себе, которую для людей знают одни поэты… Писал по-журавлиному, непонятно для себя самого, то есть истинно». Мысль поэта ускользает от определения. Первоначальное, первозданное состояние, двойное бытие души, день и ночь; или ни день, ни ночь. Путь неопределенности – это путь абсолютной поэзии. Поэзия в абсолюте. Но этот путь ведет к полной изоляции, к выпадению из понятности и общедоступности.

Бог сотворил мир как поэзию, как поэтическое произведение. Бог создал свой мир, как поэт, огнем поэзии, из «пламя и света» рожденным словом. Бог и есть – высший Поэт, Поэт всех поэтов. Поэту в мире только поэзия и нужна. Это верховная сила, которая сильнее всех, сама по себе. В слове сокрыта самая великая энергия, какая известна на земле. «Я приходил к вам, братия, возвещать вам свидетельство Божие не в превосходстве слова или мудрости. И слово мое не в убедительных словах человеческой мудрости, но в явлении духа и силы». В языке есть тайна, как будто он хранит знание о чем-то глубоко в нем сокрытом.  От него может исходить непонятное слово, не человеческое. Слово может позволить себе быть непонятным и непонятым, блаженно бессмысленным. Поэт начинается там, где кончается человек и его, жаждущая смысла, рассудочность. Поэзия – бездна поводов, чтобы начудить и накуролесить; из всех ружей, она выбирает то, что заряжено вишневой косточкой. Она – лучик в щелочку, игольное ушко, верблюд заблудшего каравана. Кто, Поэзия, прочитает твою шифровку, узоры надписи надгробной? Язык это только способ говорения о чем-то вокруг да около, о чем-то неизвестном, туманном, всегда ускользающем. Способность сочинять и толковать неистощима. Блок на заседании опоязовцев, его спросили мнение, он ответил: «Все, что вы здесь говорили, интересно и, вероятно, правильно, но я думаю, что поэту вредно об этом знать».

              Мысль Поэзии – Марья Моревна, в море-океане, на острове Буяне, спящая красавица в хрустальном дворце, Золушка-душа. Нет, нет, никогда не сотрется оставленный на земле след ее хрустального башмачка.  Призрачные фонтаны этих Фата-Морган вновь и вновь утолят жар сердца в степи печальной и безбрежной. Миссия поэтического слова – занимать свое свято место и крепко держать его. Это слово совершит свое очередное чудо: превратит воду в вино на свадьбе в Канне Галлилейской.

Есть о поэтах и другое мнение: поэты – выродки, божественные уродцы, утверждает Макс Нордау. Поэзия – болезнь, вырождение, длинные, заостренные уши Малларме. А поэзии наплевать, что о ней говорят. Пусть говорят. Она ведь сама по себе, она древнее мира. Ее крылатое сердце пускается в полет, опять и опять строкой Арсения Тарковского: «Снег слетает на землю при всех». Это «при всех» делает обыкновенное природное  явление падающего на землю снега мистикой и магией, чудом из чудес. Как это, что это – «при всех»? Необъяснимо, непостижимо, загадочно. Словно вдруг обнажился и предстал весь мир и все в мире как свидетель слетания снега на землю. «При всех» – обнажиться, раскрыться, обнажить душу, не стыдясь и оставаясь в целомудренной чистоте. И что-то еще за гранью виденья, смысл необъятен, беспределен.

Да и не надо далеко ходить, чтобы найти поэзию, она всегда с нами, здесь и сейчас, она везде. Она отзовется  строкой из книги «Зогар»: «И цари древних дней умерли, и венцы их не были больше видимы» (перевод Елены Блаватской). Как же это – «невидимы»? Еще как видимы! Бессмертно видимы! Эта строка – один из лучших алмазов в венце Поэзии. Пронизанность гармонией этих «и, ы», и весь узор звуков, и грация звучания, изящный дактиль окончаний «умерли», «видимы», и чарующая образность: древние цари умерли и венцы их невидимы. Такой горько-печальный смысл этого образа. Но нельзя пересказать, нельзя менять порядок слов, он священный, этот порядок, неприкасаемый. Нельзя, нельзя ничего менять, рушится вся красота, магия, чудо. Именно «цари древних дней». И все, все как есть в этой строке от первого звука до последнего. И вот читаем другой, современный перевод с арамейского этой же строки из «Зогара»: «И древние цари истребились, и венцы их перестали быть». И все пропало, все очарование, вся магия. Бездарная строка, бездарный переводчик.

 Не смолкнет укоризна Данте в его «Пире: «Пусть каждый знает, что никакая вещь, приведенная в согласие музыкальной связью, не может быть переложена из своего языка на другой язык без крушения всей ее сладости и гармонии». Поэт знает, что у каждого языка своя музыка. Перевод поэзии – это перевод с музыки чужого языка на музыку своего.

И древний автор «Книги сокровенной тайны» нам напомнит: «Все вещи связываются языком, а тот сокрыт в матери. Мудрость соединяется с пониманием, а путь красоты – со своей невестой, царицей. Знание само по себе есть путь красоты, путь этот сокрыт в матери». Это все та же наша мать сыра земля, мать Поэзия, ее цельно-чувственное восприятие энергии в чистых формах. У Поэзии неизменная потребность – сжать всю литературу в одну книгу, в одно слово. Но это должно быть – Слово! Каждый раз – в одно Слово одного Автора. Так же как ее сестре музыке хочется уместиться в час прослушивания в партитуре ее избранника Антона Веберна. Речь – только средство для проявления ударных волн энергии Неизвестного. Мощь духа преображает своим накалом плоть слов, так что она как бы исчезает и делается не видна, не заметна, призрачна. Дух ослепляет своим накалом как блеск молнии, и плоть слов растворена в этом блеске. Это и есть «Лучшая победа» поэта и поэзии. Поэт говорит с языком, с Языком! С Глаголом! Вот его единственный собеседник. Пока он с Языком и может с ним разговаривать, он не один, не в одиночестве.  

И Язык, именно Язык спасает поэта от отчаянья одиночества, возвращая его к людям: «Слезы людские, о, слезы людские», всего шесть строк, а – мировой шедевр. Как получаются такие шедевры? Что Тютчева толкнуло, ударило? Чувство плачущего мира, всеобщего горя, дождь навел на этот образ. У него у самого было горько на сердце, и он знал, что такое горе и слезы. Но он знал еще и чувство музыки, гармонической формы. То, первое чувство хотело, жаждало, стремилось быть, стать, плакать, лить слезы всех людей, всего мира – музыкально, стать чувством гармоническим, воплотиться в гармоническое, музыкальное слово. Так оно и возникло прямо из сердца, так и вылилось прямо из души, из этих двух нераздельно слитых чувств, зазвучало, став музыкой слов, то есть поэзией. Это и есть поэзия. Только это и есть поэзия. Вот для чего и слова и язык. Слова, язык – это рояль, без которого этим двум чувствам не воплотиться, не заиграть, не зазвучать, не явиться в мир. Без этих двух нераздельно слитых двуединых чувств рояль языка мертв и поэзии нет. Но как только молния мира ударяет в сердце поэта и высекает из него это двуединое чувство, и оно в свою очередь ударяет молнией в язык, в этот музыкальный инструмент поэта, так и рождается в мир поэзия. Рождается в гармонической форме, подобно тому, как и все рождается в природе – и звезды, и цветы, и листья, и кристаллы, и снежинки, и капли дождя, и слезы.

Это двуединое чувство погружено в чуткость глубокого знания, ставшего вещим, интуитивным, знания, где подлинно, а где фальшь, где то, а где не то, и потому оно чурается малейшей неверно взятой ноты. Всесильный чародей, создатель фантастического мира, чеканность и музыка его мощного отклика на века, и в веках – бесконечная многократность эха его стихов. «Тебе ж нет отзыва… Таков и ты, поэт».

И Лермонтов подхватывает и продолжает: «Не встретит ответа /Средь шума мирского /Из пламя и света /Рожденное слово; /Но в храме, средь боя, /И где я не буду, /Услышав, его я /Узнаю повсюду. /Не кончив молитвы, /На звук тот отвечу /И брошусь из битвы /Ему я навстречу». Это ведь нужна героическая смелость – решиться на такое. Нужен героический дух, чтобы не побояться позора, забыв и о чести воина и о религиозном чувстве (то, что в мире считается непреложной нравственной и духовной ценностью) и предпочесть звук чудо-слова из пламени и  света. Но это уже не выбор воли, это некий, присущий поэту, высший инстинкт. Это то, что сильнее воли и сознания. «Нет, я не Байрон, я другой, /Еще неведомый избранник…». Это ведь не то чтобы он сам себя избрал на одинокую дорогу, на  кремнистый путь, собственно – на гибель, это Нечто его избрало, это его избрал «божественный глагол». «Я рано начал, кончу ране». И тут не романтизм, тут всерьез. Потом также, за ним, Блок: «Голубая дымка за плечами, /Неизвестность, гибель впереди». Есенин, Маяковский, Хлебников, Цветаева – то же, также – миссия гибели, ранней, естественно. Какая же гибель, если – старость. Гибель – это молодость, на взлете, в полете, в зените, на заре, в полдне, но никак не на закате. Хотя у Пастернака: «Но старость – это Рим, который /Взамен турусов и колес /Не читки требует с актера, /А полной гибели всерьез».

И еще раз: поэзия – вихри, смерчи. Поэзия катастрофична. Поэзия – это взрывчатый переход внутреннего во внешнее, молния гибельности на границе двух миров. Суть катастрофична, и для сознания она возникает в свете катастрофы и как катастрофа, на границе известного и неизвестного, обычного и необычного. Это и есть поэзия. «Душевный строй поэта предполагает к катастрофе» – говорит Цветаева. Музы мыслят красотой и гармонией бурь, все девять, в апофеозе девятого вала. «Помыслы всемирного духа тихо завершаются в душе поэта». Гельдерлин, ударенный «тихой» молнией в мозг.

Слово само по себе, самоценно, самовитое. Рисунок фраз складывается также безошибочно, как узоры мороза на стекле, в языке пером ведет тот же природный закон. Так чутко плыть в языке, слиться с ним, стать его духом, его природой – и тогда язык сам складывается в чистые и точные узоры, сам рисует фразами, всем своим строем скрытый, сокровенный закон красоты, тождественный тому закону, по которому создан и устроен мир. Это и есть абсолютный слух языка. Таким слухом владеет только поэт. Узреть в этом хаосе жизни, бессвязности ее линий и пятен, какой-то узор, какой-то узнаваемый образ. В невнятности голосов расслышать смысл. Внести себя, свою потребность устроенности и связности, гармоничности. Тирания и фанатизм этой потребности: «Все сущее увековечить, безличное вочеловечить, несбывшееся воплотить». Поэт, начав писать, берет на себя миссию. Это древняя миссия – миссия духовной работы. Слово – дело духовное. Сеятель слов бросает слова в уши слушателей. Без устали, с раннего утра до позднего вечера трудится сеятель, бросает и бросает слова в борозды бескрайнего поля с ушами призрачных слушателей. Что-нибудь да произрастет.

Что гласит Невидимка, вся эта невидимая громада жизни, языком своих нигде не опубликованных книг? Геосила языка, поэма Горы, поэт на горе языка, на вершине, его верховный час. Искорка этой Искренности. «Звуки рождаются в сердце. Узор же речей – сердце Неба и Земли» – говорили в древнем Китае. 

А вот у Цветаевой: еще та Гора! Та Гора была – миры. Гора началась с Горы. Все случившееся у нее, с ней, с ними, получилось – повод, чтобы написать поэму о Себе, повод для Слова о Себе. И именно – Слова. И именно – Слова-Духа. И более того – все это случившееся было спровоцировано, вызвано, выстребовано именно для этого – чтобы воплотилось в поэму, в поэму о Себе, в Слово о Себе. И так ли уж бессознательно, подсознательно? Именно ЭТО ее неумолимо, неотвратимо вело и влекло, ее волю и неволю. Неудивительно, что Родзевич отшатнулся от такого демонизма Слова, он, который – вне Слова и не для Слова, а – для жизни, пусть по-своему и героической, но не титанической, не максималистской, какая может быть только в Слове, в Слове-Духе. И Любовь, и Страсть, и Счастье, и Беда, и Горе, и Жизнь, и Смерть – все, чтобы стать Горой, вырасти в Гору, в – Гору Слова, Гору Духа, в Гору Поэмы и в Поэму Горы. Все, чтобы стать с большой буквы. Только для ЭТОГО. И совсем не так, как Брюсовское: «для ярких стихов». А для взрыва себя, для грозы себя, для извержения бога огня из себя. Гора нерушима и тогда, когда рушится. Гора – верховная нота, вершина всего, острие высоты, вертикаль в пересечении с горизонталью – землей. Вертикаль Духа. Та самая мировая Гора. Мифическая Гора Меру индусов.

(окончание следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка