Комментарий |

Русская философия. Совершенное мышление 96

Итак, одной из самых существенных задач становящейся современной
цивилизации является формирование феномена смерти как элемента
жизни, то есть восстановление разорванного доминированием
отдельности культурного континуума, точнее, не восстановление,
а создание единства континуума, подобного тому, которое
было в магической цивилизации.

Эта задача возникает как реакция, как следствие факта отдельности,
выделенности современного человека, в связи с чем смерть, как
и все основные формирующие феномены, потеряла
непосредственную связь с другими элементами континуума культуры.

Жизнь мёртвых стала и не могла не стать точно такой же, как жизнь
живых, а именно: отдельной, конечной, самозамкнутой,
недоступной, существующей в топосе жизни как вещь в себе и поэтому –
враждебной, чужой, чуждой, страшной.

В отделённом мире, в мире отдельного, разделённого смерть
превратилась в конец отдельной жизни, в прерывание, окончание,
показывая человеку его временность, тленность, сиюминутность,
окончательность.

Континуум магической цивилизации распался, оставив после себя
оторванные друг от друга фрагменты; все попытки современного
человека восстановить потерянное единство были обречены на
неудачу просто потому, что изменился сам человек: теперь он сам
стал оторванным фрагментом, и восстанавливать единство
культурного пространства ему приходилось в условиях этого живого
факта.

Фрагментированный человек воспринимает и переживает весь мир как
отчуждённый от себя, а себя, в свою очередь, как отчуждённого
от всего мира; он воспринимает и переживает себя – лишним,
маленьким, беспомощным, отчаянно нуждающимся в чьей-то помощи,
защите, спасении.

Спасении кем-то, кто больше, сильнее, могущественнее.

Оставшись один, человек оставил в мире и одного бога.

Единственного, но всемогущего.

То есть в качестве своего первого культурного шага в новой ситуации
человек компенсировал свою отдельность посредством
религиозных практик и представлений, прежде всего – представлением о
единственном и всемогущем боге, творце вселенной, а также
представлением о наличии в нём (человеке) – отдельной, не
умирающей, не подлежащей тлению части – бессмертной души.

Но так же быстро, как человек нашёл спасение в религии, то есть
где-то в течение 2000 лет, эти религиозные практики и
представления рассеялись, так как не соответствовали реальному,
действительному положению, природе и месту человека в иерархии
вселенной, рассеялись не сами, а только благодаря – опыту этого
человека.

Отчуждение смерти от человека превратило её в неизменную,
враждебную, чуждую, разрушающую, убивающую каждого человека силу.


Юрий Шпаковский. Imperare sibi maximum imperium est. |

(Власть над собой – высшая власть).

Религия закрепила это представление о смерти, превратив его в
устойчивый предрассудок, существующий последние 2 – 3 тысячи лет;
здесь следует заметить, что представление о смерти как конце
отдельной жизни и поэтому основном враге человека произвела
не религия, она только использовала его как основание, на
котором ею было построено учение о тленности человека и
необходимости его спасения.

Одним из первых известных «европейских» мудрецов, который начал
формировать новый, соответствующий нарождающейся современной
культуре феномен смерти, стал Сократ.

Сократ не использовал смерть для изменения себя, то есть как сам по
себе неизменный, но меняющий человека предмет созерцания,
Сократ «использовал» себя, чтобы изменить феномен смерти, он
сам стал предметом её созерцания, показав своим согражданам и
всем потомкам не то, что смерти можно не бояться, и не то,
что смерть естественна, а то, что смерть можно волить, что
человек волен волить, намереваться смерть.

Не убивать себя, ведь самоубийство никак не затрагивает устойчивость
представления о враждебности смерти, а намеревать смерть
как всё, что человек уже может намеревать: ходить,
воспринимать, говорить, помнить и пр.

Необходимо чётко отличать желание смерти от намерения смерти,
например, желание пожилой женщины из «Легенды о Нарайяме», чтобы
сын отнёс её на гору мёртвых, где она умерла бы так, как
положено традицией умирать старому человеку, хотя она была ещё
полна сил настолько, что могла сама выбить себе зубы и дойти
до этой горы самостоятельно, является именно желанием.

Тогда как у Сократа – намерение смерти.

Или желание Карениной положить конец всё время «неудачно»
сцепляющимся обстоятельствам её жизни: когда она могла развестись, она
не захотела, когда захотела, уже не могла, и пр., а также
чтобы выполнить, исполнить «дурные» предзнаменования,
«преследующие» её связь с Вронским, желание «положить конец» –
страданиям, невезению, боли, раскаянию, унижению и пр., желание
найти «простой и лёгкий выход», представляют собой именно
отчуждение человека от смерти.

Тогда как у Гоголя – намерение смерти.

Намерение может быть направлено только на то, что способно стать
формой жизни, соответственно, намереваться – направить и
удерживать своё внимание на смерти означает создавать этим смерть
как форму жизни.

Форма жизни не может быть прекращением, концом, а тем более
убийством отдельной жизни.

Чудовище смерти исчезнет, как только человек посмотрит ему прямо в
глаза, но веки человека, как и веки Вия, скованы железом его
страхов и закрепляющих эти страхи предрассудков, и, как
кажется с первого взгляда, самого сильного страха – страха
болезни, старости и смерти.

Если человек попробует НАМЕРЕННО поднять веки, то вокруг очерченного
им, то есть нажитого им защитного панциря, соберётся вся
нечисть, весь ужас этого мира: упыри страхов, гномы
предубеждений, вурдалаки предрассудков во главе своего предводителя –
ведьмы смерти.

До поры – до времени вся эта армия скрывает главное своё оружие,
которое она приводит в действие как самый сильный и последний
аргумент, когда все другие её действия оказываются
безрезультатными, а именно: самым ужасным, невыносимым, нестерпимым
для человека являются не его страхи, не его предрассудки, не
его предубеждения и даже не его собственная смерть, а… его
собственный реальный портрет, правдивая, как есть картина его
самого, лишенная каких бы то ни было предубеждений и
содержащая в себе все до одной его особенности, каковы бы они ни
были!

…здесь мне вспоминается рассказ Хармса о человеке, который, уснув,
встал с постели, чтобы посмотреть на себя спящего…

Самым страшным зрелищем для человека является он сам, как есть, во
всём многообразии того, что «всё тут»: божественное и
дьявольское, доброе и злое, большое и малое, великое и ничтожное,
бесконечное и ограниченное, серьёзное и комичное,
действительное и возможное.

Самым страшным для человека является восприятие, понимание и
переживание себя не как «поля игр господних», не как пространства,
в котором разыгрывается борьба отчуждённых от него сил,
нападающих на него или, наоборот, защищающих его, не как книги,
в которую чужой рукой вписываются события его жизни, не как
наполняемый кем-то сосуд, а восприятие, понимание и
переживание себя как САМОГО ИГРОКА, как самого писателя ВЕЛИКОЙ
КНИГИ ЖИЗНИ, как БОГА И ДЬЯВОЛА САМОГО СЕБЯ, как того, кто
растянут по всему этому континууму беспредельности, как того, у
которого есть не выбор, а ВОЛЯ.

Не выбор из происходящего, а воля самого происходящего.

Самое трудное и страшное для человека – не воображать, не иметь
предубеждений, всё соображать (воспринимать), ничего не упуская
и ничего не выделяя.

Потому что самое удобное человеку – быть слепым и водимым кем-то
другим за руки, как Вий.

Железный занавес удобной слепоты лишает человека главного – его воли.

Потому что, открыв глаза и посмотрев на то, что «ни есть», в том
числе, на самого себя, каков он есть, человек видит, что ОН
МОЖЕТ, что ОН ВОЛЕН.

Человек волен сам снять, «убить непредубеждённым взглядом» любые
ограничения пространства, времени, причинности, освободиться из
футляра существования.

Но тогда не на кого будет пенять.

Тогда не будет оснований для жалоб.

Тогда придётся решать и делать самому.

Пафос этого состояния так любил Мамардашвили, неоднократно повторяя:
«бог невинен, а мы свободны», потому что на себе испытал
всю трудность воления для человека, живущего в условиях
институализированного общества.

В таком обществе человеку волить трудно прежде всего потому, что
любой общественный институт: государство, церковь, партия и
т.д. своим существованием создаёт объективную иллюзию того, что
он (институт) является личностью, или сверхличностью или
даже самим обществом, способным волить, иметь представление,
переживание, память, стремление и пр.

Поскольку же масштабы такой квазиличности, как общественный
институт, всегда больше масштаба отдельного человека, то этому
человеку, не имеющему опыта своей воли, удобно, комфортно,
безопасно, как он сам думает, «прислониться», приобщиться,
раствориться в общественном институте.

Сократа казнили не потому, что он был угрозой обществу, а потому,
что он был угрозой общественному институту афинской
демократии, в котором уже заправляли – не воля граждан, а
квазиличность самого института, которая существует всегда в виде
некоторого рода «ветра», «настроения», «предчувствия» и пр.,
который улавливают и которому следуют особого рода «пройдохи»,
которые, конечно, не согласятся кормить философа, который
разоблачает их, за общественный счёт, они лучше сами будут
кормиться посредством общественных институций.

Однако в русской культуре этот любимый Мамардашвили пафос, который,
несомненно, характерен для всей современной цивилизации и
откровенно доминирует сегодня на западе, всё же находится в
тени более существенного именно для нашей культуры намерения,
а именно: намерения единства.

Все русские писатели, с которыми мы уже здесь познакомились: Гоголь,
Толстой, Чехов, Лермонтов и др., отмечая выделенность
современного человека как случившийся факт, как то, что есть,
одновременно всю силу своего внимания направили на поиски
«нового света» русской культуры.

Они и не боролись с этим фактом, и не приспособлялись, не
адаптировались к нему, они не пытались ни изменить сложившийся порядок
вещей, ни поддерживать его.

Русские писатели искали единство всего в условиях наличного отдельного всего.

В восстановлении и создании связей предметного мира преуспевает
запад, поэтому там всегда (пока существует запад) будут сильны
предметные технологии.

Восток ориентирован на согласованность всех элементов, поэтому в его
культуре будут сильны созерцательные технологии.

Русский модус современной цивилизации определяется намерением
единства, поэтому поиски, восстановление и даже формирование
потерянного культурного единства, потерянного не в грязи и
навозе, а в живой истории развития человека, становятся и до сих
пор являются главным делом русской культуры.

Отдельность, выделенность индивидуума является живым фактом
вселенной, эволюционным скачком, в котором сформировалось
«совершенное» существо, квинтэссенция вселенной.

«Вселенная во мне» – сказал русский поэт.

С этой квинтэссенцией как квинтэссенцией праха лучше всего
разберутся и действительно разбираются на западе.

С этой квинтэссенцией как квинтэссенцией дао (мирового порядка)
лучше всего разберутся и действительно разбираются на востоке.

С этой квинтэссенцией как квинтэссенцией жизни лучше всего
разберутся и действительно разбираются на руси.

Так что, друзья, русская литература – это новый свет русской жизни.

Лермонтов – показал страдание русского человека, обнаружившего себя
одним, отдельным, единственным, одиноким; но поэт не оставил
нас в этом страдании, он показал путь, по которому пошёл
сам – путь испытания на себе, собой, человек должен сам найти
потерянную РОДИНУ, родное, своё единство со всем; не в
борьбе с прошлым, традиционным и поэтому реакционным, а в борьбе
с ненавистным разделением.

Гоголь – показал нам всю полноту жизни, переполняющую и
переплёскивающую через любые ограничения пространства, времени,
причинности, но и он не оставил нас только с этим веселием жизни, он
показал нам, что и смерть можно наполнить жизнью, что она
может стать живой.

Толстой – показал нам всю простоту русского человека, во всём
выбирающего только живое; но не оставил нас только в этой
простоте, потому что достигнутая простота открывает всемогущество
воли человека, его способность разбить любой футляр
существования в обновлении жизнью.

Чехов – показал нам всё отчаяние русского человека, связующие с
небом нити которого обрываются, но не оставил нас с этим
отчаянием, показав, что, пока хоть одна небесная струна жива, жив
русский человек.

Пастернак – показал человека, вынужденного тщательно заделывать
комнату своей жизни от расплодившихся, огромных, жирных, чёрных
крыс, но не оставил нас в духоте этой комнаты, показав
невыносимую лёгкость бытия в человеке – саму жизнь.

Этих русских мы пока ещё плохо знаем.

Но хорошо знаем других.

Вчера вёз даму, которая искренне ругала московские власти за то, что
они что-то там понастроили, ругала не потому, что власти
что-то понастроили, а потому, что таков сегодняшний «ветер»;
завтра, когда эти же самые власти начнут хвалить за то, что
они строят то же самое, за что вчера ругали, она будет так же
искренне хвалить эти власти.

Это хорошо знакомый нам общественный человек, человек без воли,
который готов видеть всё, что угодно, только не то, что ОН НА
САМОМ ДЕЛЕ СОБОЙ ПРЕДСТАВЛЯЕТ.

Его единственным запретом является запрет поднять опущенные до пола
веки и посмотреть самому себе в глаза, потому что глаза Вия
– это его собственные глаза, нечисть слепа, она себя не
видит.

Религиозное покаяние разрешает человеку видеть только его
собственную «мерзость», греховность и пр., но запрещает человеку
видеть его же собственную божественность, светлость, отдавая эту
природу богу.

Как только поднимутся веки, как только спадут все предубеждения,
человек сможет увидеть себя как есть, во всём своём
многообразии и беспредельности, тогда к нему вернётся его воля, воля
жизни.

Человек может видеть весь ужас этого мира и тем самым прояснять,
высветлять его, наполнять светом, который неминуемо
трансформирует, изменит этот ужас.

Раскаяние Каина, убившего брата, это способность видеть то, на что
ты способен; покаяние отца Анатолия из «Острова» в том, что
именно он поступил по Каину, убив своего со-брата, но,
сохраняя в памяти и переживании весь ужас содеянного, он
становится способен волить, его воля обретает силу, не силу
исполнителя чужой воли, пусть самой благой на свете, а возможность
той же самой воли, убившей друга, вернуть его к жизни.

Постоянная память (то есть постоянное внимание и следующее за ним –
намерение) ничтожества содеянного тобой, всего ужаса твоей
воли, позволяет тебе не отказаться от неё в пользу другой,
чьей-то, а ОТКАЗАТЬСЯ ОТ ОТДЕЛЁННОСТИ СВОЕЙ ВОЛИ ОТ ВОЛИ
ДРУГИХ, как это ясно показал Толстой в «Отце Сергии»: божья воля
– это воление других; для отца Анатолия – это воление
хромого мальчика, беременной молодухи, братии монастыря, любящего
комфорт настоятеля.

Волить другим, волить всем происходящим, волить дрязгом
существования – вот истинная святость русской жизни, вот её свет.

Это не «равноапостольство» царственных особ, это дрязг Паши, живущей
другими как собой и собой как другими.

Это не «страстотерпение» и «новомученичество» великих и не очень
великих князей, а простота моей матери, в 85 лет мечтающей
работать, чтобы помогать своему сыну.

Это не «великие деяния» реформатора-царя, освободителя-царя или
партийного вождя, это «каждодневное всяческих», о воскрешении
которого так мечтал Фёдоров.

Это дрязг и простота тех, кто уже преодолел свою отделённость от
всего, кто уже в беспредельности русского неба, ничего не зная
об этом, кто уже наполняет нас самой жизнью, потому что не
отделяет её от своей.

Это те русские, которые и есть сама жизнь, свет действительности.
Это те русские, которыми жила и до сих пор живёт русская
земля.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка