Комментарий |

Арт-хаус. Роман-химера

Начало

Продолжение

Amor y Muerte

Летом мое любимое место – край перрона у выезда из туннеля метро.
Когда подходит поезд, из туннеля дует ветер, обдувает мое толстое
потное тело, и играет юбками стоящих слева от меня, прижимает
легкую ткань к ногам, распахивает запáхи и разрезы.

Если ослепнуть и оглохнуть, то, пожалуй, даже похоже на море.
Давно я не был у моря.

Она стояла слишком близко к краю.

Обычно рыжие воспринимаются как оптимисты, так же, как полнота
якобы подразумевает добродушие. Эта была рыжей, моего любимого
оттенка, который я никогда не видел у живых женщин, цвета крови
с медом. Но оптимизма в ней было не больше, чем во мне добродушия.

Она смотрела перед собой и думала, поди, о том, чтобы не думать
о каком-нибудь пергидролевом татуированном хлыще с нарочито замедленными
движениями и проколотой ноздрей. Хотя нет, не похоже, она-то одета
по-человечески, в простреливающее прозрачностью платьишко, совершенно
не идущей к ее марсианским волосам расцветки. И отверстий в теле
вроде насчитывалось предусмотренное природой количество. А может
в глазах у нее стоял, как живой, полный мужчина среднего возраста,
с проседью в волосах?.. роскошно носатый, эклектично выряженный
в уцененную рубашку с криво пришитыми карманами и пижонские хэндмэйдовые
туфли в мелкую дырочку, любящий стоять на краю платформы у выезда
из тоннеля и вырывающий украдкой у жизни мимолетные откровения
дщерей ее...

Вряд ли. Иначе бы она не стояла вот так, старательно не глядя
под ноги. Вернее, это я не стоял бы здесь, а медленными круговыми
движениями языка спускался бы (или поднимался?) от коленок по
внутренней стороне бедер к средоточию. … . …

А может, мне все показалось, а на самом деле у нее кончилась но-шпа,
или новый врач перестал выписывать прозак, или экстази вчера попался
левый…

Там, наверху, дождь шел с такой силой, что пытающиеся возникнуть
на поверхности луж пузыри возникать не успевали, протыкаемые следующими
падающими каплями, те, в свою очередь, зарождали новые пузыри,
протыкаемые новыми каплями, так вот все и шло, и не было никаких
пузырей, и не было дождя, обычно материализующего из сопредельной
стихии отдельными струями, кои сливались сейчас в сплошную стену,
словно воздух стал жидким, и те, кто смотрел сквозь переливчатое
марево, бывшее раньше воздухом, осознавал дождь только по приоткрывающимся
под скулами жабрам.

Кто-то стоял на балконе, не обращая внимания на маленькое бесполезное
чудо – радугу, играющую в клубящейся внизу у асфальта дымке водяной
пыли, какая бывает у подножия больших водопадов в экзотических
странах, и улыбался, думая о душной утробе метро, прикрыв мокрые
веки, в облепившей дрожащее тело одежде.

Из туннеля подул ветер. Поезд приближался, хотя слышно его еще
не было.

Мелодичной трелью прозвучал сигнал прибытия, издевательски похожий
на звук, от которого у меня замирало сердце, предваряющий на вокзалах
диспетчерские сообщения по радио. Так и мнилось продолжение: «Вниманию
встречающих. Поезд номер 666, Планерная – Выхино, прибывает ко
второму пути».

Она шагнула ближе к краю. Я оторвал взгляд от ее ног, материализованных
движением воздуха из полупрозрачного воздуха ткани, и глянул на
ее лицо. Потом – в лицо. Она смотрела на меня такими глазами,
что по сравнению с ними отверстые в грохочущий ад дыры туннелей
потерялись, как звезды в полнолуние.

У нее были глаза умирающего, понявшего – ВСЁ. В глазах не было
ни меня, ни какой-либо другой жизни. Глядя сквозь мое присутствие,
она медленно покачала головой.

И…

Нагрянуло.

Налетело.

Я рванулся к ней, уже мысленно ощущая рвущуюся в руках ткань,
если не плоть. Но она вдруг, глядя мне за спину, с вполне человеческим
испугом по-козьи скакнула мне навстречу и довольно таки неженственно
дернула меня за рубашку в сторону от неожиданно возникшего и пронесшегося
у моего плеча на расстоянии смерти или увечья бесчеловечно стремительного
потока металла, резины, стекла и лиц.

В горло сразу пересохло, а лицо, словно приняв влагу, перетекшую
из одного места организма в другое, вспотело. Попытавшись сглотнуть,
я прокряхтел:

– Спасибо...

– Прости… – она виновато посмотрела на меня исподлобья сплошными
зрачками и снова опустила глаза, лихорадочно перебегая взглядом
с одного моего плеча на другое, ощупывая меня сильными тонкими
пальцами, быстрыми, как паучьи лапки, – Это из за меня… Это я
виновата…

– Так я был прав? Ты хотела… туда?.. того?.. – я вытер пот со
лба рукавом и стал заправлять под ремень выбившуюся из брюк рубашку,
привычно не замечая привычно не замечающих нас вышедших из вагона
людей, проскальзывающих между нами.

Она быстро пожала плечами и досадливо скривила губы:

– Все равно ничего не вышло бы.

Ее лицо, преломляя начальную гримасу губ, плачевно исказилось
и застыло, но не инфантильно-капризно, не злобно, а так, словно
давняя боль, которую она едва терпела, продавилась сквозь кожу.
Идеальное выражение скорби, скупое и окончательное, хоть скульптуру
лепи.

Наклонив голову, она подняла руку и с силой уперла ее внутренней
стороной запястья в лоб.

Плачет. Тихо, слышно только, как шмыгает.

Обожаю, когда плачут красивые женщины. Особенно, если из-за меня.
Я, конечно, делаю вид, что беспокоюсь, успокаиваю их, как могу,
и вот, высшее блаженство – она плачет у меня на груди, и бьет
меня в грудь своими нелепыми кулачками, и обнимает меня, и целует
мокрыми губами.

Эта плакала так, что хотелось вырвать из тела внутренние органы,
по одному, начиная с сердца, и жонглировать ими, лишь бы вернуть
ее улыбку.

Я приобнял ее за сотрясающиеся плечи и отвел к скамейке у стены.
Мы сели.

– У тебя что, кто-то умер? – офигительно тактично спросил я. Хотя,
вполне простительно для того, кто сам только что чуть не умер.

Она быстро закивала, не убирая ото лба руку и не поднимая головы.

– Расскажешь?

Она снова закивала, потом подняла свои невыносимые глаза.

– Ты правда хочешь знать?

Теперь закивал я, уже почему-то сомневаясь, хочу ли я знать.

Она усмехнулась, снова идеально горько.

Она сказала что-то, короткое и отрывистое, как выдох, потонувшее
в шуме очередного подходящего к перрону поезда. Мне показалось,
что я ослышался.

– Нет, ты все правильно понял… – прокричала она, то ли уловив
выражение недоумение у меня на лице, то ли что еще… – Это ТЫ.
ТЫ умер.

Мне вдруг стало не по себе. Я решил переменить тему.

– Ну, это ты мне потом объяснишь, попозже. Давай-ка, лучше познакомимся,
для начала. Меня зовут Саша. Привет.

– Привет. Очень приятно. А я – Смерть.

Жизнь – гавно; именно так, не важно, как там грамотнее, с «а»
или «о», так – злее: розовая пасть загнанного бешенства; и еще
она – головная боль, липкий пот, сухость во рту и жара, жара,
жара, жара, жара, жара…

Сквозящие солнцем облака над морем, скоро будет дождь, надо собираться,
сохнущий песок щекочется под одеждой, и этот старик, он всегда
сидит здесь, на бревне, в ветхом костюме, галстуке и шляпе, расставив
худые босые ноги, брюки пусто полощутся ветром, и смотрит на море
в бинокль, и как бы не было жарко, он никогда не раздевается,
и та, которая все понимает, чуть-чуть влюблена в него, в его незыблемость
среди песков, в то, что он высматривает среди волн и воспоминаний,
темнеющие облака истлевают под полями его шляпы, а флагман в который
раз тонет в небе, не доплыв до него всего каких-то триста лет.

Та, которая все понимает, любит дождь. Она редко плачет, а иногда
так сладко поиграть в горькие слезы, подставив прозрачное лицо
щекотному падающему небу, в котором каждый вечер рвутся теплым
розовым ветром флагманские паруса, рвутся прочь, к лунным снежно-золотым
горам.

Дождь смывал с ее правого глаза тик, пока единственное видимое
глазом проявление угасания, отплеск обрывающегося умиротворения.

Те, кто все понимает, надолго не задерживаются – ну как тут не
заплакать; и рассыпающиеся суеверия – раз пока не страшно, а только
обидно, значит, еще не все, еще не пора.

Но это сейчас, это пройдет, а впереди – огни стоящих на рейде
больших кораблей, которые, как погасшие звезды, будут высматривать
в бинокли другие старики, еще не родившиеся.

А наши старики шептали друг другу пергаментом кожи о том, какими
они были при свете, те, кто еще не умер, остальные звали ее с
чердака. На чердаке она уже была, утром, – солнце и пыль, – сумерки
надо встречать сидя с ногами на подоконнике, мир остывает, испуская
теплый ветер, море вливается в небо… но вдруг те, с чердака, запели,
старики заворочались в своих холодных постелях, кроме одного,
только что умершего. Она поежилась, крепче обхватив себя за плечи
руками.

Вечером они устало зевают под своими зонтами, привычно не глядя
на льнущее к ногам море, а ночью море мстительно смывает их жмущиеся
друг к другу дрожащие тела, и несет их теплым течением Гольфстрим
к неунывающему чудовищному Морскому Змею, который рассказывает
им страшные сказки, о том, что они проснутся. И они, в конце концов,
просыпаются, прекрасным изумрудным утром.

Но некоторые, как сложенные зонты, почерневшие изнутри от усталости,
забывают проснуться, растворяются в сладком Гольфстриме, слезах
Змея, ржавея на лезвиях, окисляя пули; жизнь – говно, но уже не
для них.

Некоторых можно задержать, прозрачные, они возвращаются в свои
изжелта-изумрудные утра, мучимые похмельем и смыслом дыхания,
с оборванными петлями на шеях, перебинтованными запястьями, перевязанными
пуповинами, скованные железом.

Ночь сменяется ночью и последний трамвай везет к морю желтый свет
надежды. Город царапает его окна ветвями деревьев, но трамвай
неумолим.

Кто-то, стоя на крыше, провожал трамвай сплошными глазами, думая
о чае в термосе у босых ног вагоновожатого, вспоминая все чаепития,
случившиеся с ним, но ему не суждено выплеснуть все это горькое
море, потому что чайник, оставленный им на плите, выкипел и задымился,
его толстая жена проснулась от дыма, зло выключила плиту, распахнула
окно на кухне и, споткнувшись о бутылку, сморщившимся сердцем
осознав, что его в квартире его нет, и почти уже нет нигде, закричала
его имя во влажную теплую ночь.

Ее девственно-медный голос хлынул в живые камни города, свиваясь
с отлетающим жаром крыш, безвременьем дождя и стоном поворачивающего
трамвая.

Услышав свое имя, он вздрогнул, и пуля пролетела мимо. Того, мимо
кого она пролетела, звали по-другому, и он не промахнулся.

И когда млечный Гольфстрим омыл застывший страх промахнувшегося,
я, Морской Змей, подмигнул ему из трамвая плачущим глазом, он
сам выбрал себе муку – искать этот голос всю оставшуюся вечность.

Москва, как, наверное, и любой другой большой город с сильно переменчивым
климатом, в разную погоду похожа на разные другие большие города,
в каком бы климатическом поясе они не находились. Сейчас, например,
мы вышли в изливающиеся сплошным концом света влажные душные сумерки
Калькутты периода сезона дождей, отсутствие велосипедов и коров
и присутствие отечественных машин и европейски нахохлившихся под
зонтами прохожих скрывалось за давящей пеленой воды, настолько
плотной, что иногда казалось, будто вода течет с земли в небо.

Не сговариваясь, мы направились к ближайшему кафе, не обращая
внимания на чудовищную вывеску. В такую погоду не до жиру. (Жаль,
что дождь, можно было бы скаламбурить – в такую жару не до жиру.
Но, се ля ви.)

Не до жиру было еще человекам пятидесяти, заполнившим маленький
зальчик от силы человек на тридцать. Некоторые дамы взгромоздились
на колени кавалеров. Мы растерянно остановились, в тесноте и в
обиде.

Неожиданно одна из компаний, видимо, набравшаяся достаточно смелости
и спиртного, чтобы вынырнуть наружу, шумно поднялась и освободила
один из ближайших столиков. Если бы он не был ближайшим, мы бы
до него не успели добраться.

Но мы метнулись, и вот, победа, стол наш. Я сел, как можно шире
расставив локти, потом опомнился и обеими руками стал задвигать
свободные стулья под стол. Она оценила красоту игры, хмыкнула,
не разжимая губ, и посмотрела в окно.

– Юлечка, – обратился я к вздрогнувшей официантке почти без юбки,
но с именным бейджем на крохотной крахмальной груди; как они,
наверное, ненавидят эту якобы барскую, а на самом деле плебейскую
«из грязи в князи» снисходительную фамильярность, заставляющую
их фальшиво радоваться таким проявлениям широты души, выказывать
благодарность от царственного внимания, проявленного к ним, «холуям»
и «париям» (у которых, может, у самих по три ненужных в этой стране
диплома), проявлять дружеское участие, выделяя расчувствовавшихся
уродов из остальных клиентов, как старых добрых, не забывая в
то же время о субординации и угодливо улыбаться, чтобы невзначай
не обидеть и получить таки свои законные чаевые. (Эх, прям крик
души, будто я сам был официанткой. Нет, не был, просто я люблю
женщин и сочувствую им, в любом их облике.) Когда я себя так веду,
то предпочитаю заказывать что-нибудь крепко-спиртное, обеззараживающее
гипотетические плевки и сопли. Вот и сейчас:

– Юлечка, солнышко. Принеси-ка нам ромчику, темненького. – Она
поморщилась. Это хорошо. Значит, чувствует. Или ром не любит?
– Ты будешь ром? – обратился я к ней. Она кивнула. Ура.

– Все? – не поддаваясь на провокацию, сухо спросила официантка,
глядя в сторону. Новенькая, что ли? Или ей уже все обрыдло и пофигу
на чаевые, лишь бы продержаться смену и не вылить кому-нибудь
суп на голову?

– Пожалуйста, бутылочку минеральной воды, – улыбнулась она официантке.
Так просто, как Ленин. Черт.

– Перье, Источник, Бонаква? С газом, без? – деловито кивнула официантка,
ОТКРЫВАЯ БЛОКНОТ И ЧТО-ТО ЧЕРКАЯ ТАМ РУЧКОЙ. А мне, небось, принесет
самый дорогой ром, и льда еще накидает с горкой.

– Перье, без газа.

– Минуту.

Ушла. Вернулась, с бутылкой воды и стаканом. Без рома. Кивнула
на «спасибо». Ушла.

– Дашь? – я кивнул на стакан. Она уже пила из него.

Она кивнула, не отнимая от губ стакана, потом сама налила в него
еще воды и подвинула стакан по столу в мою сторону.

Я взял стакан и отпил. Гадость.

А вот и ром. Кивнув в спину официантке, я пригубил. Вот он, вкус
денег, но льда хотя бы в меру. В любом случае, если пить быстро,
до смешения оттаявшей водопроводной воды и экзотической пиратской
услады может и не дойти.

Я украдкой посмотрел, как она пьет. Это стоит отдельного абзаца.

Вот она отчаянным мужским жестом резко запрокидывает голову, со
стаканом у рта, и… раз и готово, только лед стукнул об зубы, и
она со стуком ставит пустой стакан обратно на стол.

– Уважаю, – ухмыляюсь я, болтая лед в своем стакане, тоже уже
пустом, – Что это мы, переволновались?

– Я бы сейчас покурила. И хорошо бы еще чего-нибудь в этом духе,
– она приподняла стакан.

Не дожидаясь, пока официантку снова прибьет к нам волнами бурлящих
вокруг желаний, я встал, протиснулся через чужие громкие разговоры
к стойке и купил бутылку темного «Баккарди» и пачку сигарет у
ловкорукого, как наперсточник, мальчишки-бармена, взбалтывающего
в шейкере словно собственную энергию.

Возвращаясь назад, я вдруг обратил внимание на то, что у нее нет
этого вечного дамского членозаменителя – сумочки, она сидела,
смирно сложив на столе руки, повернув анфасом к окну камейный
профиль с мягким, но стремительным оччерком скулы, и ни один мой
младший братишка, пьяненький искатель пенистого флирта, не воспользовался
вызывающей наготой ее одиночества, и не сидел с ней рядом с липкой
улыбкой, вокруг нее будто образовалось пространство некоей молчаливой
оторопи, сопровождающей обычно людей с жуткими уродствами, оказавшихся
среди толпы. Только тут, конечно, все было наоборот.

И еще было как-то слишком свежо. Я передернул плечами и оглядел
ближайшие стены и потолок, ища разрезвившийся кондиционер, но
ничего не нашел.

Она сама отвернула крышку с бутылки и сказала, вроде бы даже не
поглядев в мою сторону:

– А ты что хотел? Я же тебе сказала, кто я.

Я вздохнул, подставив стакан ближе к бутылке. Наплевав на мужские
традиции, она налила сначала себе, чуть ли не до краев, потом
в подставленный мной стакан.

С другой стороны, я не против. Пока довольно таки завораживающе
(если бы я это сам придумал, я бы сказал – «забавно») – герой
пытается спасти прекрасную незнакомку, вместо этого сам чуть не
гибнет, и незнакомка спасает его самого. После чего признается,
что она Смерть… да, именно так, с большой буквы. Причем, его Смерть.
И рыдает, так, словно она не хладнокровная убийца Смерть, а само
Горе Горькое. Ух, если б я увидел в телевизионной программе такой
анонс на фильм, я бы этот фильм постарался посмотреть, даже и
ночью. Да, и вот они романтично пьют из горла романтичный ром,
прячась от дождя в деревянной беседке в парке, и она признается
ему…

Она спросила у кого-то за соседним столиком зажигалку, прикурила
сигарету и уставилась в стакан.

– Можно спросить? – подал я голос минут через пять, уже немного
раздраженный пробуксовывающим сюжетом. Ничего, мы эти пять минут
при монтаже вырежем.

Она кивнула, не поднимая глаз от стакана.

– Раз ты смерть, почему ты меня спасла?

Она пожала плечами:

– Устала.

– А почему плакала?

– Устала.

– Чего устала? Спасать?

– Наоборот.

Посмотрев на меня, она улыбнулась, одними губами:

– Не злись. Я тебе все объясню. Но не здесь. Пойдем еще куда-нибудь,
где людей нет.

– Куда? В парк, в беседку? Сейчас везде полно, вечер.

– А что, пошли!

– Куда?

– В парк. Сам же предложил. Дождь кончился.

– Да я пошутил! Подожди!

Но она уже вскочила, и, не слушая меня, с пачкой сигарет в одной
руке и бутылкой в другой, пошла к дверям.

Я расплатился с ближайшей попавшейся юлечкой и поспешил за ней.

Она уже остановила машину и договаривалась с водителем, потом
села рядом с ним. На мгновение у меня возникла мысль, что она
сейчас уедет, без меня, и всему сумасшествию конец. И слава Богу,
стар я стал для парков и беседок. Никто не знает, насколько стар.

Но ничего такого. Вот я подошел к машине… и вот я сел. И мы поехали.

Парк мы застали врасплох, растрепанным, как искупавшийся в луже
воробей. Но он все равно был рад нас видеть, и тяжеловесно шутил,
как ребенок-даун, обсыпая нас со встряхивающихся листьев децилитрами
рассыпавшейся на капли воды.

Она шла впереди, целеустремленно, будто знала, где эта чертова
беседка. А может, и действительно знала. Я ведь о ней ничего не
знаю. Может, заведет меня куда-нибудь, и убьет. Может, она не
эксцентричная, а настоящая сумасшедшая? Ну и ладно, что может
быть лучше для мужчины – умереть от руки такой вот Лилит. Правда,
чем она будет меня убивать, все, что на ней и при ней – все ж
видно насквозь, вплоть до кружев и застежек. Ага, а вдруг у нее
спрятано, там, куда она меня ведет?

Она резко свернула с аллеи и пропала за кустами. Я с разворошенной
мной самим опаской заглянул за кусты и увидел невдалеке беседку,
на берегу небольшого пруда. Она уже села там куда-то – была видна
только ее рыжая голова, с запрокинутой над ней бутылкой.

Я продрался через мокрые кусты, бесполезно обдавшие меня еще ведром-другим
воды, – ха-ха, нате-ка, выкусите, я и так был уже весь мокрый,
– и как она умудрилась пролезть в своем практически не существующем...
Войдя в беседку, я сел рядом с ней на не очень мокрую скамейку.
Она положила голову мне на плечо и протянула бутылку.

Она была теплая и вся дрожала. (Не бутылка.) Я пригорлил.

Помолчали. Она прикурила сигарету.

– Ты сперла зажигалку?

– Ага.

– Молодец.

– А, просто забыла отдать.

– Ну, и что дальше?

– Что?

– Ты будешь рассказывать, или мы пойдем поищем какой-нибудь подвал
или чердак?

– Да, да. Прости. Я и сама собиралась. И вообще, чего ты меня
понукаешь? Не запрягал.

– Начинается… Дай затянуться.

– Ты ж не куришь?

– Закуришь тут с тобой.

– Ой, вот только не надо!..

– Чего не надо?

– Тьфу, ладно. Короче, я в жопе.

– Так?..

– И скоро за мной придут.

– Кто?

– Я нарушила порядок. Теперь прервется горних ангелов полет, нарушится
ход времен, небо упадет на землю, в общем – мирозданье под угрозой.

– Кто придет-то?

– Ангел мести.

– И что будет?

– Он меня заберет.

– Подожди!.. А почему?

– Что почему? Почему заберет? Я же сказала…

– Нет. Почему ты… ну, не делаешь то, что должна? Чтобы он, этот…
мститель, тебя не забирал? Ну, и вообще, чтоб мирозданье не пострадало...

– Не могу. Устала.

– А, понятно. Вопросов нет. Конечно, как же я не догадался. Невроз.
Профессиональная болезнь сотрудников силовых ведомств…

Она взяла меня за руку:

– Перестань. Ты же не такой. Тебе не идет язвительность.

– А откуда ты знаешь, какой я? Мы с тобой знакомы сорок минут.

– Знаю. Ведь я и твоя смерть… А ты… Ты – толстый и мудрый.

– Ага, еще скажи – и добрый…

– Нет, я же сказала – мудрый. А мудрый не может быть добрым. Снисходительным
– пожалуй.

– Ладно. И что, там, в метро, я бы действительно умер, если бы
не ты?

– Да нет, ты не понял. Ты умер. Тебе размозжило голову зеркалом.
Ну, этим, на головном вагоне, заднего вида, они спереди торчат,
по бокам кабины, как у машин, чтобы машинисты видели, как народ
в вагоны садится...

– Да понял я, понял. В смысле, моя голова была бы размозжена,
если бы не ты?

– Нет у тебя уже головы.

– Но ты ж меня спасла! Как это – нет? А это – что? Я ведь живой,
вот, разговариваю, за коленку тебя могу схватить!

– Это не значит – быть живым.

– А что значит? Бред какой-то.

– Ой, да не знаю я. Мне-то откуда знать. Отстань. У меня уже голова
заболела. Я же говорю – прервется ход времен.

– Нет, ты говорила – прервется горний ангелов полет. Из Пушкина.
А ход времен – нарушится… Ладно, хрен с ним. В принципе, неплохая
смерть для мужчины – глядя на такое…

Я снова привлек ее к себе и погладил ее холодные ноги, от сжатых
коленей и выше, просунул ладонь между нежными влажными ляжками.

Она вздохнула, обдав мое ухо теплым щекотным дыханием и не отстранилась,
только сильнее сжала ноги, то ли чтобы остановить меня, то ли
чтобы крепче прижать мою руку к себе:

– Так заведено – каждый умирает со своей грезой, у тебя еще не
самая худшая.

– А можно мне последнее желание? Перед смертью. Один поцелуй.

Я прижал ладонь к ее щеке и стал поворачивать ее голову, чтобы
поцеловать в губы. Но она оттолкнула меня обеими руками и вскочила
в великолепном гневе.

– Ты мне не веришь! Ты считаешь – я сумасшедшая или, скорее, нервная
красавица ну с таким умилительным бзиком! Дурак! Я тебе докажу!
Пойдем! Сейчас я отниму у кого-нибудь жизнь, специально для тебя!
Вставай!

Она схватила меня за руку и повлекла за собой.

– А как ты это делаешь? Ну, технически? Касаешься плеча – и все,
человек мертв?

– Увидишь.

Бутылка осталась в беседке. Жалко.

Он забрел туда случайно. Шел из метро мимо и увидел скопление
лениво, но жадно курящих высоких девушек. Некоторые вызвали в
нем интерес. Кто-то лицом, кто-то коротким и обтягивающим на себе.
Он приблизился и, не снижая скорости спешной ходьбы, прошел в
открытые двери – на всякий случай: деловитая спешка, верный способ
избавиться от вопросов старушек-вахтерш, – стоящие за дверями
то ли контролеры, то ли охранники безмолвствовали, может, проход
был просто свободный, он поднялся по лестнице и остановился.

Огромный зал, похожий на ангар. Девушки в причудливых одеяниях
под громкую неразборчивую музыку парами сменяли друг друга на
подобии подиума. Что-то поэтичное бормотал мужской голос, предваряя
короткие выходы пар. Какие-то девушки были красивы, какие-то не
особенно, но все были профессионально высоки и безгруды. Как ценителю
и чистого искусства тоже, ему, в общем, было на что посмотреть.

Перед подиумом за столами сидели вальяжные взрослые мужчины и
женщины, снисходительно, сурово и величаво глядя под ноги манекенщицам,
изредка значительно перебрасываясь короткими репликами. Жюри,
что ли?

Его смешил мир моды, и доморощенной, и высокой, парижской, в сущности,
олицетворенный масками этих хитрых бездарных людей и претенциозным
недоразумением, напяленным на всех этих недоразвитых городских
самочек, изображающих выверенную развязность. Коммерческая условность,
вроде Нового Года.

Он сел у стены на задний ряд располагавшихся амфитеатром зрительских
мест. Перед ним, чуть левее, сидела коротко стриженая светловолосая
девушка, в длинном обтягивающем – было что обтягивать… – платье,
с длинным разрезом. Она сидела, расслабленно наклонившись вперед,
широко расставив ноги, уперев локти в колени и свесив кисти между
коленей. Разрез открывал одну ногу почти до трусов, если они у
нее были. Нога была правая, он поерзал, определяя ракурс лучшей
видимости.

Окружающих нога не впечатляла, у большинства были свои, приоткрытые
одеждой с разной степенью вычурности, он, наконец, разглядел,
что угадал верное направление, поблизости располагался Эдем, где
райские птицы устроили раздевалку, и многие из них, ни мало не
стесняясь – специфика, обнажались и наоборот прямо здесь же.

Мужчин вообще было мало, да и те, в основном, с фотоаппаратами
или служебного пользования, с ворохами одежды в руках.

Сидящая рядом девушка с ногой сказала вслух:

– Да что он отсебятину порет! Текст же перед ним лежит.

Хорошо быть девушкой с ногой. Вот если бы он попробовал так поговорить
сам с собой… ну, где-нибудь в метро. Что девушки, дедушки бы разбежались.
А эта – только интригует. Красива она или нет? Вопрос начал его
мучить.

– Что? – спросил он.

– Да это я сама с собой, – отмахнулась она. И не обернулась.

– У вас красивая нога, – обиделся он.

Вместо ожидаемого и справедливого презрительного молчания, она
обернулась и улыбнулась:

– Да? Спасибо.

Волосы короткие, ноги длинные, платье обтягивающее, да какая разница,
она могла обладать одной головой, лицом, фотографией, наброском
разъедающих черт, он бы умер от истощения у этого наброска, не
в силах оторвать от него взгляд.

Он сел рядом. Интересно, она на всех мужчин производит такое впечатление?

– Интересно, вы на всех мужчин производите такое впечатление?

– Какое?

– Хочется с розой в зубах драться огромным двуручным мечом с превосходящими
силами.

– Да? Можете считать, что вам повезло – только с вами. Остальные,
как-то, в основном, по-простому – вешаться там, стреляться, или
подвергать меня насилию.

– Вы замужем? Извините за банальность, но очень хочется за вами
поухаживать.

Ни разу в жизни он так с незнакомыми женщинами не разговаривал.
Ее голая непосредственная нога порождала ощущение близости, словно
они уже выпили грамм по сто мелкими порциями.

– Да если бы и была, разве настоящему рыцарю это помеха? Скорее,
наоборот, вдохновляет. Вы неопытный бонвиван. Но мне это нравится.
Я согласна. Ухаживайте.

Может, она пьяная? Вроде не пахнет. Он решил сменить тему, кто
ее знает, что она имеет в виду, начнешь ее целовать, а она, оказывается,
пошутила. Или издевается. То, что кроме тайного смысла есть еще
смысл буквальный, не пришло ему в восторженно-гулкую голову, да
и понятно, почему.

– Что вы говорили про какую-то отсебятину?

– Когда? А, да этот козел чушь какую-то городит. Я ему на компьютере
еще распечатала, большими буквами. Хорошо хоть, что ничего не
слышно.

– Вы эти тексты писали?

– Обидное, но предсказуемое мужское недоверчивое удивление, в
котором сквозит восхищение. Да, я еще и блондинка натуральная.

– Да нет, я не хотел вас обидеть. Просто я сам имею дело со словами.
Естественное радостное любопытство, вызванное промелькнувшим призраком
сущностного подобия.

– Ну, насчет подобия не спешите, может вы порядочный и добрый.
И все, давайте не будем о работе, ну ее в жопу, когда слова кормят,
они жиреют, как бройлерные цыплята, и вызывают изжогу.

«Заготовка? Правильно, уж она-то, поди, недостатка в сущностных
подобностях не испытывает».

– Не согласен.

– Или вы любитель, и имеете дело с попугаями и канарейками.

– Не сказал бы…

– Все, хватит. Чего бы вы сейчас хотели больше всего на свете?

– Честно?

– Поняла. Я не об этом, а где бы вы сейчас хотели оказаться, с
кем, чем заниматься?

– Честно?

– Тьфу, ладно. Хочу вечер, быть замужем, теплый летний дождь,
парк, беседку, играющую в отдалении музыку, какой-нибудь концерт
под открытым небом, пофигу какой, корабельные гудки, свет фонарей
в листве, и пить водку с лимонадом, с матросом-китобоем, забравшись
на спинку скамейки с ногами.

– А муж?

– А я с ним в ссоре. Или нет, он моряк, уплыл в море. Я скучаю.

– А китобой?

– Я же с ним просто пью. Хотя он не прочь. И так хочется побыть
для кого-то Моби Диком!

– А если он таки подсуетится со своим гарпуном?

– А не надо было в море уплывать! Ладно, уговорил. Пошли.

– А муж?

– А муж сушит весла. Пошли. А то передумаю.

– Ну и куда мы идем?

– Увидишь. Я тебе не скажу, а то ты передумаешь.

– Интригующее начало. Кого хоть будем мочить?

– Ха-ха-ха. Дурак. Хватит прикалываться, а?

– Да я не прикалываюсь, это я дурацкими шутками маскирую страх.
Словесный озноб у меня такой. Во всех голливудских боевиках герои
так поступают. Он так бросает, с усмешкой – «Аста ла виста, бейби»,
а сам весь трясется внутри, аж обсирается.

– Словесный понос у тебя, а не озноб. И не мог он обосраться,
при всем желании.

– Чего?

– Того. Он же киборг был.

– Кто?

– Терминатор. Тот, кого ты процитировал. И я тебя прошу. ПОЖАЛУЙСТА.
Отнесись ко мне и к тому, что я говорю, посерьезней. Со всей серьезностью.
Ты не представляешь, КАК это все серьезно.

– Ну, прости. В знак примирения – один поцелуй. В щечку.

– Мы ж не ссорились. Эй, потом будем целоваться, пусти…

– Обещаешь?

– Оживился. Обещаю. Иди, вон, лучше тачку поймай.

– До кýда?

– До центра. Я скажу потом, где именно.

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

X
Загрузка