Комментарий |

Циппер и его отец

Йозеф Рот


Перевод Анатолия Кантора

Начало

Продоление

XVII

Это случилось в то время, когда старик Циппер приехал в Берлин.
Процесс, который он вёл в течение многих лет, должен был наконец
состояться. Об этом процессе Циппер любил иногда рассказывать
с некоторой гордостью, особенно тогда, когда речь заходила о большой
сумме, которую могло принести его окончание. Впрочем, скорее всего,
этот процесс привел бы к осуждению Циппера. И хотя по правовому
положению, как говорят юристы, процесс было бы естественнее проводить
в городе, в котором проживал Циппер, тот, благодаря всяческим
фокусам и хитростям, которые ему никогда не удавались бы, если
б он не обращал их во вред самому себе, после долгих лет сумел
добиться слушания дела в берлинском суде, так как вообразил себе,
что там «дело быстрее сладится», чем в Австрии, где судьи «только
ногти кусают».

Старик Циппер, давно уже хотевший приехать в Берлин, нашёл теперь
предлог, который мог оправдать его даже в глазах собственной жены,
если б она давно уже не устала требовать отчёта от своего мужа.
«Этот процесс стоил мне уже целого состояния», – любил говорить
старик Циппер. Однако какой процесс не стоил бы никакого «состояния»?
И когда я у него спрашивал: «Есть ли у вас возможность выиграть?»,
– Циппер улыбался всезнающей и усталой улыбкой, как улыбнулся
бы тот, кто открыл тайну творения, если б его спросили, действительно
ли у Господа Бога имеется длинная борода.

Глаза Циппера надолго устремлялись в неизвестные, почти неземные
сферы, из которых они, сияющие и просветлённые, вновь опускались
на вопрошающего. И ответ исходил будто из того мира, которого
другой никогда не достигнет: «Выиграю ли я процесс? Мой дорогой
друг, процесс зависит не от законов, а от судьбы. Моё твёрдое
убеждение: толстые книги напрасно читают и напрасно изучают. Судья
ничего не понимает, и истец, и адвокат тоже. Только обвиняемому
что-то известно, а в данном случае я – обвиняемый», – и Циппер
клал свою правую руку с растопыренными пальцами на свой широкий
галстук, который целиком закрывал вырез жилета. «Да, взгляните
только на меня! Я обвинён, – продолжал Циппер, – и поскольку действительно
я обвиняемый, то в качестве такового буду осуждён. Хотя мои адвокаты
полагают, что есть лазейки. Но меня лазейками не проведешь! Хотя
я не верю в правосудие, я верю в судьбу. Пусть же она свершится!».

В тот день, когда Арнольд получил телеграмму, я получил тоже –
от его отца. «Приезжаю в среду в одиннадцать утра, извините за
беспокойство, дальнейшее – устно», – гласила депеша. Я должен
был встречать старика Циппера; мне было даже любопытно с ним увидеться.
Он приехал с элегантным кожаным чемоданом, который одолжил специально
для этой поездки у своего делового партнёра. На нем была английская
дорожная шляпа в широкую клетку, в руках – трость с ручкой из
настоящей слоновой кости вместе с зонтом в футляре. Его можно
было принять за опытного путешественника.

Он вышел из купе со своим хронометром в руке и, – едва я успел
поздороваться, – сказал, постукивая указательным пальцем по циферблату:
«Опоздание точно на одну минуту десять секунд! Впрочем, я заметил,
что электрические часы на всех станциях показывают разное время.
Я спрашиваю себя: зачем тогда электричество?». Садясь в такси,
он сказал: «К Арнольду!», – таким тоном, будто каждый шофёр должен
был знать адрес его сына.

– Я бы телеграфировал самому Арнольду, – сказал Циппер, – но подумал,
что лучше будет сделать ему сюрприз. Он писал мне, что его жена
уехала, так что можно не опасаться кому-либо помешать.

Я не сказал старику Ципперу, что Арнольд никогда вместе со своей
женой и не жил. Стоило бы большого труда выдержать его расспросы
или уклониться от них. Я вообще избегал разговаривать с Циппером.
Я предоставил говорить ему и думал о нём. Он, в сущности, не изменился.
Он словно помолодел. Война, смерть его младшего сына, несчастья
старшего, – которые он ведь должен был чувствовать, – заботы,
долги, тягости возраста – только окутывали его печалью, как одежда,
как пальто, которое одеваешь потому, что на улице холодно, а не
потому, что мёрзнешь сам. И как бывают люди, для которых перемена
климата ничего не значит, и которым зимой так же жарко, как летом,
и только следуя общему обычаю носят они зимой меха, а летом ходят
без жилета, – так же бывают люди, которые бездумную весёлость
носят в своём теле, как собственную температуру, и которые только
кутаются в холодный воздушный пласт скорби, когда какое-либо грустное
событие бьёт по ним. Да, я заблуждался! Я счёл старика отжившим
своё человеком, – возможно, потому, что обращался тогда к молодому
Ципперу с той интенсивностью, какую проявлял раньше лишь для изучения
отца. Но и отец был ещё в достаточной степени достоин внимательного
изучения!

Мы прибыли, Арнольд только что пообедал. Он собирал вещи. Его
чемоданы лежали на стульях, на их спинках висели разноцветные
галстуки, – своего рода светские трупы.

Арнольд вовсе не был так изумлён, как ожидал старик. Совсем другие
мысли носились и вертелись у него в голове. Он думал о своей жене.
«Садись», – сказал он отцу после беглого объятия, не замечая,
что сесть было негде.

– Что ты хочешь поесть? – спросил он почти грубо.

– Два яйца в рюмочках, сваренные всмятку по песочным часам, –
не так, как делает твоя мать! – ответил старик Циппер, всё ещё
весёлый, не замечая, что приехал в неподходящий момент.

Когда был готов кофе, Арнольд уже упаковал чемоданы. Он успокоился,
– очевидно, потому что, как многие другие, подвержен был блаженному
заблуждению, что собранные чемоданы уже обеспечивают отложенную
поездку.

Они сидели друг против друга, старый и молодой. В первый раз сидели
они так друг с другом, не в своём родном доме, не посреди обжитой
мебели, не рядом с матерью. Ничего, только отец с сын. Как образец
Истории. Представители двух поколений одной расы. Каждый выполнял
свою задачу, – представлять своё время.

– Твоя жена, естественно, в отъезде, – начал старик тоном, каким
дома всегда говорил: «Чай, естественно, едва тёплый!».

– С ней, к сожалению, произошёл несчастный случай, и я собираюсь
к ней ехать, – ответил Арнольд. – Мне не нравится, что ты говоришь
о ней в таком тоне.

– Я не имел в виду ничего плохого. Что, собственно, за несчастный
случай?

– Ещё не знаю, я только выезжаю.

– Ну, – начал старик, – несчастный случай для артистки – только
реклама. Говорят, Сара Бернар с тех пор, как ей ампутировали ногу,
зарабатывает вдвое больше.

– Господи Боже! – воскликнул Арнольд.

– Я же не говорю, что твоей жене ампутируют ногу. К тому же она
и трети не заработает того, что получает Сара Бернар.

– Кто же говорит в подобных случаях о деньгах?

– Мне часто приходилось помогать тебе, мой сын, с тех пор как
ты на ней женился. А ты знаешь, что мои дела далеко не блестящи.
Мой процесс уже стоил мне немалых денег. Теперь мне приходиться
ещё оплатить эту дорогостоящую поездку.

– Как ты можешь в такой ситуации упрекать меня деньгами? Ты же
знаешь, что я женился на актрисе.

– Искусство просит хлеба, – констатировал старик Циппер.

– И хочу сразу тебе сказать, – продолжал Арнольд, – что тебе придётся
завтра достать мне ещё денег – для поездки. Хорошо, что ты здесь.
Если действительно с Эрной произошло несчастье, нужно будет отвезти
её в лучший санаторий. Она не должна ни о чём беспокоиться, чтобы
не брать авансы, которые обяжут её на годы вперёд. Мне нужно обеспечить
ей материальную независимость.

– Сколько тебе нужно? – сказал старик Циппер. В этот момент он
подражал одному из американских миллиардеров, которых видел в
кино, – тех миллиардеров, которые носят чековую книжку наготове
в кармане жилета, чтобы с отеческим благодушием помогать в тяжёлых
ситуациях своим сыновьям.

– Сколько ты сможешь достать, – сказал Арнольд.

– Это уже слишком, – возмутился старик, который каждый месяц тщетно
пытался продать свой обесценивающийся вексель.

– Если бы только знать, что искусство всецело её захватило, –
сказал Циппер спокойнее и тоном эксперта, который самому себе
подтверждает свою компетентность выбором столь напыщенного оборота.

– Она – самая увлечённая своей работой артистка, которую я когда-либо
видел! – воскликнул Арнольд. – За один-единственный жест её руки
я отдал бы все монологи прославленных трагических актрис!

– Для великой трагической актрисы ей не хватает хотя бы фигуры,
– возразил старик Циппер. – Впрочем, я её ещё ни разу не видел.

– Ах, если бы она была здорова, ты увидел бы её сегодня вечером
и признал бы мою правоту.

– Итак, вы такого же о ней мнения? – спросил меня старик.

– Я считаю, что она способна на многое, – ответил я.

– Да, да, она способна на многое, – повторил Циппер. И я заметил,
что в старике снова проснулась гордость за свою невестку, – гордость,
которую он оттеснил лишь на время, как будто для того, чтобы заставить
нас считаться и с собой, и со своим ущемлённым тщеславием. Охваченный
мыслью о своём процессе, и подготавливая роль, которую собирался
завтра сыграть перед судом, – перед берлинским судом, «где всё
ладится», – он принудил себя придать своей невестке меньшее значение,
чем она заслуживала в спокойные времена. Теперь же благодаря несчастному
случаю она снова приобрела большую цену не просто как личность,
как женщина, но и как актриса. Старик Циппер возражал своему сыну,
собственно, по принципам драматургии, чтобы не дать заглохнуть
диалогу, и охотно создавал видимость, что его лишь с большим трудом
и далеко не сразу можно было в чём-то убедить.

Поэтому он поспорил ещё немного о гениальности Эрны.

Насчёт старика я не удивлялся. Я наблюдал с некоторым изумлением
за моим другом Арнольдом. Оказалось, что сходство между отцом
и сыном я смог установить именно в тот час, когда они спорили
друг с другом об одном предмете, о котором, в сущности, думали
одинаково. Я заметил в лице Арнольда ту черту рассеянного детского
блаженства, которое у старика вырисовывалось таким роковым образом.
Казалось только, что на лице Арнольда оно было подёрнуто пеленой
скорби. Словно сын обладал уже пониманием смехотворности этого
блаженства, и потому был трагичен; в то время как отец нёс подобное
свойство с победной гордостью человека, который мнит, что именно
благодаря этой своей особенности он и восторжествует.

Мы долго ещё сидели так, – поезд Арнольда уходил только вечером,
– выпили много чашек кофе и разговаривали об Эрне. Наконец – уже
стемнело – Циппер сказал приподнятым тоном, уподобляясь при этом
фанатику правосудия, который желает триумфа лишь ему, а от собственного
отказывается:

– Справедливость есть справедливость! Правде – весь почёт! Покажи
мне портрет Эрны.

Арнольд принёс дюжину фотографий: Эрна в разных ролях. Старик
Циппер вынул из кармана лупу, прищурил один глаз и рассмотрел
снимки, склонившись над столом.

Наконец он сказал:

– Кажется, ты прав. У неё благородные манеры, я бы сказал. Я почти
слышу, как она декламирует. Медея! В конце, когда она отсылает
отравленное одеяние… ну, ты знаешь! Жаль, что я так редко бываю
в Бургтеатре. Туда нелегко доставать контрамарки, а кроме того
– не люблю переживать. Однако у неё благородные манеры, у твоей
жены. Если она будет когда-нибудь выступать в Бургтеатре, я уж
схожу туда!

И Арнольд, – Арнольд, который так же хорошо знал своего отца,
как я, – Арнольд воскликнул: «Не правда ли, она ведь великая актриса?!».
Как будто он услышал суждение из уст большого ценителя.

Вечер упал в комнату и перемешал черты на лицах обоих. Теперь
они сидели вместе и походили друг на друга, как братья. Не было
видно ни седых волос старика, ни каштановых – молодого.

Они сидели оба в ночи как на корабле и плыли на парусах медленно,
бездумно и блаженно навстречу одной и той же судьбе.

XVIII

На следующее утро состоялся процесс Циппера. И хотя этот процесс
представляет собой лишь незначительный эпизод в жизни обоих Ципперов,
и в сообщении, которое я сейчас сделаю, не содержится каких-либо
важных деталей, я не могу всё же не рассказать то, что стало мне
известным о ходе судебного заседания. Я ведь не присутствовал
на протяжении всего разбирательства. К тому же у меня нет ни времени,
ни настроения, как говорят юристы, углубляться в материалы дела.
Я знаю лишь в общих чертах, что старик Циппер, разумеется, был
неправ и что он из легкомыслия и склонности к сомнительным аферам
довёл дело до суда. Речь шла, в основном, о заказах на поставку
бумаги в Германию. Однако предмет судебного разбирательства интересовал
меня куда меньше, чем его главное действующее лицо.

Я пришёл в зал суда, когда заседание продолжалось уже два часа.
Публики было совсем мало. Старик Циппер сразу меня заметил. Он
сидел рядом со своим защитником, и хотя тот был одет в обычную
мантию судейских, Циппер выглядел намного праздничнее и даже в
большей степени юристом. На нём был чёрный костюм, цилиндр лежал
перед ним на скамье, он листал бумаги в портфеле, отпивал часто
по глотку воды и поглядывал в зал, хотя так мало людей могло лицезреть
его. Он увидел меня, как только я вошёл, помахал мне приветливо
рукой и указал на место в первом ряду. Он мне улыбнулся. Он поигрывал
карандашом, подтачивал его и производил при этом жужжащий размеренный
шумок, который заставлял судью прерываться на мгновение, хотя
именно теперь ему приходилось произносить очень длинные и весомые
фразы. Казалось, никто в зале не замечал в старике Циппере ничего
странного. Напротив, все были захвачены его достойным видом. Вероятно,
они, не зная его так хорошо, как я, считали, что он с деловой
добросовестностью следит за ходом заседания и так уверен в своей
правоте, что с неприятным для истца сюрпризом в портфеле хочет
лишь дождаться заключительной стадии процесса. Когда адвокат Циппера
говорил что-то, старик прислушивался и мгновением позже начинал
отрицательно покачивать головой. Да, этот необыкновенный обвиняемый
заходил настолько далеко, что, казалось, на глазах у своего защитника
постоянным перемигиванием с судьёй издевался над наивностью адвоката.
Защитник садился, несколько смущённый, и обращался к старику Ципперу,
спрашивая – не ошибается ли он в чём-либо. И подсудимый шёпотом,
многословно и обстоятельно начинал разъяснять своему адвокату
суть дела. Тот, вероятно, зная её уже досконально, и лишь стараясь
с помощью особенной нюансировки сделать её пригодной для своих
целей, поднимался снова. Едва, однако, он произносил больше одной
фразы, старик Циппер опять начинал всё усиливающимся покачиванием
головы опровергать его. Так что судья, наконец, предложил Ципперу
говорить самому. Тогда Циппер начал слово в слово повторять то,
что сказал уже его адвокат. Он ведь тоже был достаточно умён,
чтобы представить положение дел в более выгодном для себя свете,
чем могли его изложить судья или представитель обвинения. Однако,
будучи не в состоянии молчать, когда обсуждалось его дело, и оскорблённый
немой ролью, которую предписывал ему защитник, старик Циппер оспаривал,
пока сидел на скамье, факты, которые подтверждал сам, поднимаясь.
И как только судья спрашивал его, мотавшего головой: «Итак, господин
Циппер, добавьте!», – он вставал, чтобы ко всеобщему изумлению
заявить: «Никоим образом. Я совершенно согласен со своим защитником».
После чего Циппер отвешивал поклон суду, кивал адвокату, усаживался,
поворачивал голову ко мне и улыбался.

Казалось, вследствие этого необычного поведения обвиняемого процесс
становился ещё запутаннее. Потому на лицах всех его участников
стала заметной лёгкая усталость. Лишь лицо старика было сияющим
и свежим, он будто только что вышел из ванны; я сомневаюсь, что
он выказал бы столько торжества, если бы выиграл процесс. Защитник,
который хотел использовать общее утомление к выгоде своего проигранного
дела, внёс предложение о неопределённой отсрочке для вызова новых
свидетелей и объявил, что хочет получить и представить новые «данные».
Суд встретил предложение с радостью и утвердил его. Циппер глубоко
поклонился, закрыл с дребезжащим шумом свой портфель и покинул
зал заседаний с такой размеренной неторопливостью, с цилиндром
в правой руке, обтянутой уже перчаткой, что служащие суда, – вероятно,
непроизвольно, – кланялись ему как государственному адвокату.

Я ожидал, что господин Циппер заговорит со мной о процессе. Он,
однако, приветствовал меня вопросом: «Арнольд уже уехал?». И когда
я подтвердил это, Циппер сказал:

– Тогда я пошлю ему денег. Я заставлю моего адвоката вернуть аванс.
Он, впрочем, ни на что не годится, мой господин адвокат. Я не
хотел только его позорить. Ты знаешь, о чём я думал во время всего
заседания? Я представлял себе, что лучше было бы моему сыну стать
судебным адвокатом. У него явно выраженный юридический склад ума.

Вечером старик Циппер уехал домой. Когда на вокзале я протянул
ему руку, он неожиданно сказал: «Увидимся ли мы ещё?», – будто
внезапная туча наползла на его солнечную глупость. Возможно, смерть,
которая уже стояла у него за спиной, тихонько похлопала его по
плечу. Я хотел ответить ему обычным в таких случаях утешением.
Однако поезд скользнул мимо моего открытого рта, и мне ничего
другого не оставалось, как кивнуть вслед моему старому другу.
Его платок я видел ещё долго. Казалось, он сильнее бился на ветру,
чем другие.

XIX

Ещё в тот же вечер я увидел «демонического героя» в ночном клубе.
Он рассказал, что Эрну ударила и поранила лошадь. Он должен был
вернуться, так как деньги у него кончились, съёмки ещё не начинались,
из дирекции никто не показывался. Поэтому Эрна и телеграфировала
мужу.

Это доказывало, что Эрна тяжело больна. Её отвезли в санаторий
около Берлина.

Это было прекрасное время для Арнольда. Он ведь мог оставаться
с нею целую ночь, он жил в санатории.

Днём она принимала визиты, как и надлежит актрисе, если с нею
произошло несчастье. Она получала все без исключения удовольствия,
какие полагаются в таком случае. Она узнала весь размер дани,
который ей платили. Нет ничего приятнее, чем читать нечто вроде
некролога и знать при этом, что остаёшься в живых.

Съёмки откладывались. В некоторых газетных сообщениях о праздниках
и балах написано было, что её «не хватало». О, сладостное свойство
украшенного цветами больничного ложа! Счастливые следствия тяжёлого
несчастья! Находка и потеря в одном!

Её пришлось оперировать. Выяснилось, что она долго будет хромать.

Постепенно её имя исчезло из газет. Фильм был снят без неё. Заменившая
её актриса получила хорошие отзывы. Авансы сократили. Она покинула
санаторий. Арнольд отправился на её виллу.

Она продала автомобиль. Она рассчитала садовника. Подруги уехали.
Только граммофон остался в доме. Визиты становились редкостью.
Оказалось, молодые Ципперы жили только на доходы Арнольда.

Они продали дом, переехали в город и сняли квартиру. Сначала это
была большая квартира в доме, обращённом к улице. Потом Арнольд
узнал, что в доме во дворе такую же большую квартиру можно снять
вдвое дешевле. И они переселились в дом на задворках. Чтобы до
них добраться, проходили длинный коридор и широкий двор, где кудахтали
куры. Швейцар держал окна своей кухни открытыми. Пахло его едой.
Теперь у Арнольда тоже был «салон». Это не был уже, как в его
родном доме, тёмный сырой салон. Он был тёплый, сухой. На комоде
сидели крошечные Будды с выдвижными ящичками в животиках. В этих
ящичках лежали безделушки, всякая мелочь, детали туалета Эрны.

Они держали служанку – суровую женщину с лицом, похожим на корень
дерева – бугристым и чёрным. На ней был длинный синий фартук.
Рисунок его напомнил мне фартук госпожи Циппер.

Ели в комнате, дверь которой вела в кухню. Ели за маленьким круглым
столом; Эрна приказала каждый день ставить свежие цветы.

С большой добросовестностью читала она все газеты, даже названий
которых раньше не знала. С тех пор как слава её закатилась, она
искала новости из мира, потонувшего мира, с мукой и любопытством.
Когда она не видела перед собой цели, ей казалось, что рассудок
её сужается. Это был аппарат, который функционировал только при
определённых условиях.

Эрна стала чувствительной, недоверчивой, плаксивой, жалкой маленькой
женщиной. Она воспринимала вещи всё ещё остро, но неверно. Она
подозревала Арнольда, что он недостаточно для неё работает. «Его
долгом должно быть, – говорила она, – каждый день напоминать обо
мне миру. Он же рад, что я не играю». Когда он приходил домой
и рассказывал, что был в компании, она спрашивала: «А обо мне
говорили?». Арнольд должен был очень подробно ей сообщать, по
какому случаю, почему, каким образом заходила речь об Эрне. Ему
приходилось описывать наряды женщин, дословно передавать свои
разговоры, Даже её мать о ней не выспрашивала?

Её рана не вылечивалась. Когда было холодно, становилось хуже.
Зимой её посылали в Ниццу. Одна она не хотела ехать. Арнольд должен
был её сопровождать. Он получил шесть недель отпуска. Когда отпуск
подошёл к концу, она заставила его остаться с ней. Она наделала
долгов. Старик Циппер ещё раз прислал денег.

Через полгода я встретил Арнольда в Монте-Карло. Он играл и выигрывал.
Это были небольшие суммы. Но он мог жить на них со своей женой.
Он выигрывал каждый день несколько сотен франков.

– У меня нет никакой системы, – сказал Арнольд. Я выигрываю просто
потому, что проявляю сдержанность. Я иду сюда каждый день, медленно,
ни о чём не думая, – как идёшь на скучную службу, где с тобой
ничего не может случиться. Каждый день в шесть часов я получаю
по жетонам деньги. Ни разу не было больше тысячи франков. Иногда
бывает сто, иногда триста, иногда семьсот пятьдесят.

– Что делает Эрна?

– Дела пошли на лад. Она полнеет и думает уже о диете. Она решила
снова играть. Я, однако, в это не верю… Впрочем, она мне совершенно
безразлична.

– Безразлична?

– Да, что тут странного? Я не люблю её. Мы живём как старая супружеская
пара. Я просто слишком ленив, чтобы с нею расстаться. Я уже так
привык к этому, – к игорному залу, к ежедневному автокару в Ниццу
и обратно, к Эрне, которая сидит у окна или на берегу. Мне живётся
неплохо.

Я уехал. Арнольд обещал написать мне. В последующие месяцы он
не писал.

Однажды я прочитал в газете, что Эрна вернулась в кино. Она поедет
в Америку.

Через несколько месяцев я увидел американский фильм, в котором
она играла. Это был, как говорят специалисты, «игровой фильм».
Эрна была женщиной в зрелом возрасте, соперницей шестнадцатилетней
девушки в борьбе за сорокалетнего мужчину. Шестнадцатилетняя была
её племянницей. Она имела больше шансов, почему Эрна и вызывала
симпатию публики. В конце она побеждала. Ей приходилось быть умной,
искренней и рассудительной, немного нежной, полной горького понимания
жизни, скептичной в отношении к мужчинам, но одарённой большим
сердцем, вынужденной скорбеть в одиночестве, но быть всё же не
настолько сентиментальной, чтобы оплакивать себя. Понятно, что
любая другая на её месте плакала бы. Она же была из тех, кто,
как говорится, мужественно глотает слёзы. В жизни, разумеется,
шестнадцатилетняя оттеснила бы её. Ведь жизнь справедлива и скупа
к тем, кто доказал, что сумеет прожить и без внешнего счастья.
Однако особенная киношная справедливость Соединённых Штатов увенчала
заслуги Эрны.

Я мог ещё уловить, что она немного хромала. Публика этого, конечно,
не замечала. Вероятно, я думал, что в этом волшебном Голливуде
она получит новое бедро из платины или алебастра, чтобы укрепить
слабую ногу надёжным корнем. Но не всё могли в Америке.

Я жалел, что не мог наблюдать, как она устраивает свою карьеру.
Этот фильм, который я смотрел теперь, давал лишь бледное представление
обо всех экспериментах, которые ему предшествовали.

Я пошёл на этот фильм ещё раз, и в третий раз. Мне всё казалось,
что в сыгранной ею сцене, в выражении её лица, в её движениях
я мог бы угадать больше, чем давала эта драма. Но я не узнал ничего
нового. Мне запомнилось только её лицо. Она выглядела в этом фильме
красивой, – такой красивой, какой можно быть только в Америке.
Она была такой благородной, какой можно быть только в Америке,
когда побеждаешь. Она была такой женственной, такой беспомощной,
такой трогательной в те несколько минут, когда ей грозило неумолимое
одиночество, что все считали её совершенной женщиной.

Вдруг от Арнольда пришла почтовая карточка, – открытка с видом
Лиссабона и несколькими словами привета. Через несколько недель
пришла ещё одна, – на этот раз из Бостона. После долгого времени
я получил третью – из Амстердама. Что с ним случилось? Какая судьба
кидала его с такой силой по всему свету?

Я должен был это скоро узнать.

Окончание следует.

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка