Комментарий |

Клыки наяды или Чертова лапа

В конце мая сирень цвела и пахла одуряюще сладко. Безумием болотным
пахла, помешательством. Отовсюду торчали распустившиеся свежие
конусовидные клыки, почти из каждого куста по дороге. Все норовили
зацепить — такие пышные, цветистые!.. И белые, и почти темно-красные,
и бледные, как поганки. Город увяз в приторно-сладком аромате
разложения.

Я не утерпел, вышел с пивом на набережную.

Гуляли там какие-то выпускники, молодняк один. Бродили все пьяные,
особенно девчонки в белых советских передничках и с бантами в
косичках. Порочные маленькие ангелята! А может, и не выпускники,
а так просто — повод был у людей. Я лавировал между ними с бутылкой,
стараясь не расплескать. Шел поверху, и вокруг меня все были веселые
и молодые, и там внизу тоже. Я высосал у них немного энергии —
у них ее было хоть отбавляй.

Через Волгу валила огромная низкая туча, подсвеченная сбоку солнцем.
Туча была теплая, как старый матрас, она несла в своем распухшем
брюхе долгожданный ливень, и туче этой все радовались и махали
ей бутылками.

Выпускники орали песни, ругались и целовались. Один из тех, что
были сверху, вдруг от полноты чувств бросил пустую бутылку вниз.
Мой человек! Кому-то там стало плохо, а впрочем, кажется, ничего
серьезного, обошлось. «Вы этого никогда не забудете,— думал я,—
всегда будете вспоминать эту роскошную погоду, эту набережную
и эту бутылку».

Две девочки отстали от компании, они, видно, были отличницы по
поведению. Одна из них сказала другой с оттенком легкого презрения:
«Вот если они из деревни, так сразу и видно, что из деревни. А
если мы с тобой из поселка городского типа, так и видно, что мы
из поселка городского типа». Потом меня обогнали мальчик с некрасивой
девочкой, они шли, держась за руки, и с воодушевлением распевали
«Веселится и ликует весь народ, поезд мчится в чистом поле». А
я все думал: «Вы этого никогда не забудете, и встретитесь лет
через тридцать-сорок, и будете любить друг друга за эту песню».
Я тоже так гулял здесь в свое время...

И вот я дошел до Стрелки, спустился отлить вниз, в редкие кусты
на берегу Которосли. Тут пошел дождик, загромыхало. Я двинул к
пивному павильону между фонтанами. И меня опять обогнала толпа
выпускников. Я был уже весь мокрый и веселый — хоть сейчас в драку
— когда добрался. Взял еще пива, постоял внутри, слушая, как они
орут и веселятся. Давайте, ребята, давайте! Вгрызайтесь в жизнь!
Не жалейте клыков! На то они вам и даны! Теперь ваша очередь!
Жрите!..

Некоторые из них выскакивали под ливень, танцевали среди разрывов
водяных пуль на асфальте и влетали обратно, в смех и восторженные
вопли. Ай, хорошо! Дождь все не унимался. И я пошел в город, неторопливо
и с удовольствием. Вот так надо, учитесь!

Вслед мне зааплодировали. Крепкое пиво у меня в бутылке уже через
минуты две было прилично разбавлено, такой был сильный ливень.
Я шел мокрый до нитки, и молнии хлестали по обе стороны — и в
Волгу, и в Которосль — давали мне дорогу. Ничто меня не брало,
ни огонь, ни вода. А в голове теснилось множество восторженных
мыслей. Давно я не был так взволнован...

Я шел по местам боевой славы. Шел и вспоминал. Той осенью, в сентябре,
вот здесь недалеко случилось одно происшествие... наваждение какое-то.


***

Сентябрь, рыжий кот, разлегся на бульварах. Блестел теплой шерстью.
Ласково щурил разбойные зенки. Нервно поколачивал хвостом, чуя
вблизи мышь, но прыгнуть ленился. Дворники в отчаянии схватились
за головы и принялись чесать мягкое брюхо сентября граблями. Прогнать
его теперь было уже нельзя, он, как всякая хитрая приблудная котяра,
освоился быстро.

В погожие дни солнца в прозрачном осеннем воздухе становилось
словно вдвое больше, чем он мог впитать, чем мог нести в себе,
но свет его не был жалящим. Свет переходил на лица людей, тонул
в глазах, мягко оттенял складки одежды. Над городом иногда повисала
легкая горьковатая дымка; по утрам тонкий морозец жадно прилегал
к земле инеем, и на траву словно бы падала прозрачная тюлевая
занавесь. Осень в России привычна; в России всегда осень.

В хорошие сентябрьские дни нужно выбираться из своей норы куда-нибудь
на природу, в лес, или хоть просто на улицу: проветрить остатки
мозгов, посмотреть на женщин, которые снова становятся загадочными.
По первому холодку они надевают длинные черные пальто с невозможным
разрезом; если проследить вверх по стройной ноге, по загорелому
чулку, где заканчивается этот разрез — испарятся и остатки мозга.

Да и сам ты уже не прочь как-то согреть, утеплить душу. Распугивая
моль, вытаскиваешь из шкафа родимый толстый свитер. Становишься
в нем огромным, сильным и мужественным, словно таежный лесоруб.
Но вот странно — хочется в этом свитере сидеть не на поваленной
сосне, а где-нибудь в кафе среди хороших знакомых, и говорить
о высоком, пить что-нибудь согревающее (вроде кофе с коньяком
— или просто водку, в конце концов) — а на улице дует ветер, несет,
завивая, городскую пыль, и ты несешь уже какую-то чепуху, например,
о литературе... Славно!

— Заходите,— сказал следователь.— Садитесь.

— Прямо вот так сразу?

— Что? А-а. Юмор. Понимаю. Минуту... Так, я готов. Разговор у
нас с вами, товарищ Волков, будет серьезный и долгий. Вот сюда,
пожалуйста. Удобно?

— Нет.

Он слегка набычился. Ему было лет сорок, уже помятый жизнью, обкатанный,
в чем только не обвалянный. Мелкий чиновник периода бездарных
реформ.

— Вы знаете, зачем вас вызвали?

Он уставил мне в переносицу свои узкие татарские глаза.

— Понятия не имею. Мне прислали обычную повестку без объяснений,
и вот я пришел. Самому хотелось бы узнать!

— Чуть позже,— сказал он.— Сначала поговорим о том, чем вы занимаетесь,
где работаете, очертим круг ваших интересов.

Тем прекрасным сентябрем я работал в газете; я был корреспондентом,
я что-то писал там, и это что-то печаталось, и все это мне нравилось,
но было слишком хлопотно, слишком ненадежно... Одно только и утешение
— сентябрь, свобода, красота.

Стас, поэт, зарабатывающий на жизнь корреспонденциями, как-то
днем сказал, что я плохо выгляжу, и лучше всего нам было бы пойти
прогуляться, тем более что погода прекрасная, до речки рукой подать,
а деньги — он сунул руку в карман — деньги как раз есть. Я подумал:
какого, в самом деле!.. И пошли мы.

Взяли бутылку водки, полбуханки черного хлеба и немного колбасы.
Спустились к Волжской набережной, потом к самой воде, сели на
скамейку. Разложили свои припасы. Я порезал хлеб и колбасу ножом,
который всегда при мне, а Стас в это время разлил по первой.

— Если подъедет водная милиция на катере, показывай свое удостоверение,—
учил меня Стас.— Эти газетчиков уважают, мы всегда о них только
хорошее пишем — кого спас ли, кого выловили. Я знаком с их генералом,
если чего, отобьемся.

— Вы журналист?

— Да... если можно так сказать. Я работаю в областной газете,
пишу там статьи...

— Хорошо пишете?

— Говорят, неплохо... Да вы можете взять подшивки, полюбопытствовать.

— Зачем? Верю. О милиции тоже пишете?

— Пишу. Делаю репортажи из зала суда, пытаюсь вести и собственные
расследования... Криминал меня очень привлекает... как объект
изучения. Чисто академического.

— О деле Симакова — это ведь ваша статья «Нож в спину»?

— Да, моя статья. Она же была подписана: Александр Волков.

— Разные бывают Волковы... Я расследовал это дело.

О,— подумалось мне,— тут что-то неладно. Неспроста все так...

— Та ваша статья была необъективна. Знаете, это мне даже странно:
вчерашний школьник приходит работать в газету, ему выдают удостоверение,
и вот уже он имеет право что-то расследовать! Он уже журналист!
Четвертая власть!

— Я далеко не вчерашний школьник. Вы обо мне ничего не знаете.

— Это я к примеру... Его должны пропускать туда, куда других не
пустят, не имеют права мешать и вообще... А потом он тиснет в
газетке свои дилетантские, на голых ощущениях, без фактов построенные
выводы — и вот уже все, расколол дело. Плевать, что потом суд
от этих измышлений камня на камне не оставит. Он уже звезда и
борец с произволом. Вам не кажется, что здесь есть противоречие
здравому смыслу? Вот я-то, например, много лет учился профессии,
прежде чем вызвал вас к себе...

— Не сомневаюсь... Так зачем вызвали? Казнить или миловать? Будете
мстить мне за ту статью, что ли?

Мы сидели со Стасом на берегу — и минут через двадцать у меня
в голове зашумело, сделалось радостно, весь мир, прогретый ласковым,
почти летним солнцем, как-то подобрел, выправился, стал приветливым.
Музыка из громкоговорителей, доносившаяся от речного порта, вызывала
во мне счастливые детские воспоминания — каникулы, пионерский
лагерь, верные друзья...

Тянуло говорить, и мы говорили. Мелькали громкие имена, проводились
смелые параллели... Я вообще под водочку словоохотлив, а так-то
от меня и здрасьте не дождешься.

— Чехов ездил на Сахалин, выполняя свой какой-то мифический долг
перед обществом, будто был виноват в чем; никто его об этом не
просил. Но он ездил, тратил здоровье, силы, бесценное при его-то
туберкулезе время, а потом еще писал отчет,— горячо говорил я.—
По письмам видно, что писал его нехотя, медленно, трудно. Получилась
единственная действительно скучная его вещь... Стоило ли оно того?
Неужто мало тем было под боком — только на улицу выйди... Что
он там нашел? Набрался путевых впечатлений, насмотрелся на природу
— это понятно,– наслушался каторжанских историй. Переписал местное
население... Почерпнул, следовательно, материал для дальнейших
рассказов. Так?

— Так,— сказал Стас, туманно глядя в волжские дали.

— Каждый нормальный человек в своей жизни стремится не столько
к счастью, которого нет, сколько к покою, которого и быть не может.
Любое путешествие дает нам только опыт недобра,— учил я, азартно
скалясь.— Будь это туризм, бизнес-поездка, эмиграция. Неустроенность,
оторванность от привычных мест, шок чужеземных привычек, другая
пища, воздух, вода... В путешествиях человек теряет часть души,
откалывает кусок от этого монолита и становится ущербным. И однажды,
напутешествовавшись вдоволь, хочет заглянуть внутрь себя, поговорить
с тем самым первым, нерастраченным, кто жил там раньше — а квартира
пуста, жилец съехал.

— Возьмем самого известного путешественника, Одиссея. Ты посмотри,
что с ним случилось! — Я схватил Стаса за пуговицу, и он удивленно
глянул на мою руку.— Сначала это был романтичный паренек, пацифист,
который хотел закосить от армии и просто сидеть на своей родной
Итаке. Прикинулся идиотом, но там специалисты были крутые, да
и методы простейшие... Они его в два счета раскололи. Пришлось
бедолаге ехать на эту проклятую Троянскую войну демонстрировать
чудеса отваги и изворотливости. Ну а когда он после многолетних
путешествий вернулся домой и обнаружил там некоторый непорядок
— он, уже не сомневаясь, замочил всех, всех! Не только женихов
Пенелопы, но и повесил предателей-слуг. Ведь мог бы и простить
на радостях! Нет — суровый такой дяпан стал...

Истинная цель каждого путешествия — это, конечно, возвращение
домой, к своему родному самовару. Дома плохо ли? Разучил колядки
да пошел на блядки... После путешествия только и понимаешь, что
такое есть родной дом и где он у тебя. В этом, и только в этом
смысле путешествия полезны.

А что заставляет человека, в нашем случае литератора, пускаться
в дальний путь? — хитро прищурившись, вопрошал я, чувствуя себя
от водки красноречивым адвокатом, который защищает в суде мелкого
вора-карманника.— Да чувство вины! Литератор ссылает себя на окраины
Ойкумены, подальше от близких людей, чтобы их трагедии не стали
мясом для его творчества. Это же так стыдно — использовать своих...
как обмануть... Пусть уж лучше это будут чужие и далекие. Вот
и едут люди «за материалом» — с хищно разинутой зубастой пастью,
ищут зазевавшихся наивных простаков. А потому что работа такая
волчья. Кого ни возьми. Вот хоть любых советских литераторов:
постоянно разъезжали они по творческим командировкам — то на БАМ,
то в Среднюю Азию, то в горы. На охоту. Кажется, это наглядные
примеры для подражания: вот так надо делать, молодой человек.
Изучать жизнь во всем ее многообразии. Не сидеть на месте, не
киснуть...

— Ну да,— подтвердил Стас; морщась, он занюхивал хлебом очередные
сто граммов. Пластмассовый стаканчик, только что опустошенный,
танцевал на газете, подбадриваемый легким волжским ветерком.

— Так почему же меня-то никуда не тянет, почему не чувствую я
никакого долга перед обществом, и рыбу эту вонючую грузить не
желаю, и с ружьем по лесам шляться не хочу, и в горах воевать?
А?

— Почему? — автоматически повел бровью Стас.

— Вот-вот... Кажется, что человеку, сидящему на одном месте, видящему
почти одно и то же много лет, в сущности, и рассказать-то не о
чем, да? Но и самая обыкновенная, ничем не выдающаяся жизнь рожает
бесконечное множество сюжетов и тем... Вот в чем дело: ты — то
есть я, все мы,— всегда находимся в самом центре мира, не нужно
никуда ездить. Где ты, там и центр мира! И тех знаний, которые
у тебя есть, всегда достаточно для жизни, ведь ты живешь! Сядь
около своего самовара, гляди в окно. Все, больше ничего не нужно.
Все, что нужно, придет само.

— Это верно,— сказал Стас, растягивая слова.— Спасибо тебе за
интересную лекцию... Ладно, сейчас пойдем на Которосль, к водолазам.

Я встряхнулся и с удивлением обнаружил, что бутылка почти опустела,
а он-то хорошо следил за ситуацией.

— Там у моего знакомого сегодня день рождения. Ты когда-нибудь
погружался с аквалангом?

Я помотал головой.

— Значит, сегодня погрузишься,— обещал Стас.

А я был вовсе даже не против. И пока мы шли к водолазам, еще продолжал
разглагольствовать, пользуясь терпением друга.

— Взять хоть меня. Из дальних и долгих путешествий мне вспоминается
сразу служба в Польше, полтора года в мотострелковом полку. Чем
не путешествие? Ну и что же осталось мне от всего этого добра?..

Помню, ловили как-то дезертира, прочесывали лес. И вдруг вышли
к озеру. Красивое такое озеро, полузаросшее... и посредине, в
окне чистой воды, лебеди плавают — белые, черные... Никто их не
трогает, не стреляет. Живут себе спокойно. Вокруг тишина первобытная,
жрать хочется... И у нас автоматы без патронов. Да... А в городках
— деревнях по нашим меркам — фруктовые деревья не за заборами,
а прямо на улице. Мы как увидели, давай яблони трясти — яблок
сколько времени не ели, ужас — карманы набивать. Поляки попрятались,
из окошка нам пальцем грозят, головами качают — нехорошо. Потом
я по деревне ходил, искал, кому бы продать сигареты, у меня было
с собой десять пачек «Охотничьих». В одном месте, смотрю, старый
дед сидит, типичный такой пан с обвислыми седыми усами, и возле
него детишки играют, лет по шесть-семь. Я пану говорю: пан, купи
сигареты. Он посмотрел, головой качает: нет, мол, говно. И то
правда, говно. Я сам-то не курил вообще. Тогда я одну пачку детишкам
бросил, и ух как они на нее накинулись, чуть не дерутся! Я тогда
— вторую пачку, третью. Пацаны мне: ты чего, ты лучше нам отдай,
мы скурим! А я говорю: не, ребята, они нас все время оккупантами
называют, так вот хочу почувствовать себя хоть разок настоящим
оккупантом. И перекидал им, дерущимся у моих ног, все сигареты,
на глазах у этого старого пана...

Я чего-то раздухарился. Повело. Прошлое настигло меня во всем
своем великолепии. У прошлого есть такое свойство: настигать.

Стас поступал правильно, он не перебивал меня, а только кивал
головой да бурчал что-то одобрительно — ждал, когда мой взогретый
монолог сам собою иссякнет.

— Ну, еще учения вспоминаются. Прилетел однажды неожиданно большой
генерал и объявил боевую тревогу. А это значит: вывести технику
из парка в запасной район и сидеть ждать дальнейших приказов.
Так у нас сначала никто и не поверил, что это всерьез, пока там
генерал в штабе всех офицеров пинками не разогнал, а те уж по
ротам, пинками будить всех, кто дрых и не обращал внимания на
истошные вопли дневальных... Половина техники тогда даже не завелась
в боксах, а до запасного района доползла едва треть. В машинах
не было сухпайка, мы два дня ездили по панщине голодные, так что
потом многие падали в обморок прямо в строю. А когда танковый
батальон вышел на ночные стрельбы, то вместо мишеней они расстреляли
колонну техники: три грузовика и два БТРа, хорошо еще, снаряды
были не боевые, а так, болванки, но в результате все равно семь
трупов, и нам, ремроте, пришлось ночью запаивать людей в цинк
— приятного мало... Потом мы ходили и заглядывали в оставленные
в цинке стеклянные окошечки, как на тот свет. Один из лежащих
там, туркмен, помню, был совсем маленького роста, худой, весь
какой-то коричневый, словно прокопченный при жизни, а теперь и
не очень понятно было, что там такое... Правый глаз почти закрытый,
а левый почти открытый, закисший, и возле носа какая-то крошка
лежит, которую теперь уж никто никогда не уберет. Лежал там, за
стеклом, навсегда спокойный и свободный...

Да, а в первый день, когда я в полк из учебки приехал и меня определили
в ремроту, случился пожар. Тогда был очень сильный ливень и гроза,
молния ударила в крышу свинарника. Мы, ремонтники, по боевому
расписанию еще и пожарными числились в полку. И вот по тревоге
летим на машине к свинарнику, и у меня такое дикое чувство, что
мир сошел с ума: я здесь ничего и никого не знаю, но лечу под
дождем и молниями, еле держась за скобу, куда-то в неизвестность...
Ладно, приехали. Свинари всех хрюшек во двор выгнать успели, и
они там, осатанелые, носятся, страшась и грома и огня, а вокруг
все в дыму, и мы бегаем между взбесившихся свиней, разворачивая
шланг, и лезем на стены, крышу разбирать... Ад и ад, преисподняя!..
Мне тогда нужно было показать себя, поэтому я лез в самое пекло,
и огонь словно отступал, ничего меня не брало, да и вообще ребята
все работали отлично, так что мы уже через час все закончили,
и дождь помог...

— Пришли! — объявил Стас. В его голосе слышалось облегчение.

— Вы знакомы с гражданкой Мещеряковой Виолеттой Ивановной?
— Резко спросил следователь.

Я попробовал вспомнить... нет, что-то ничего не всплывает.

— Да вроде бы нет.

— Проживающей по адресу: Декабристов, дом двести семьдесят.

— Декабристов... Это где, на Перекопе? В Чертовой Лапе? Нет, там
у меня сейчас никого. Раньше был один паренек, да он в Брагино
переехал, а вас ведь какая-то старушка интересует...

— Никакая не старушка! Это молодая женщина. Мещерякова Виолетта,—
со значением повторил следователь. Он явно ждал, что я вот сейчас
воскликну: «Ах да, Виолетта, ну как же!».

— Мещерякова... нет, точно нет. Виолетта... постойте... Виола!
Черт, я сразу и не сообразил. Виола! Я ее фамилии-то не знаю,
просто Виола... Но она мне никто — ни подруга, ни любовница. Я
ее просто однажды домой подвез. Теперь вспомнил, точно, где-то
на Декабристов. Я ее с тех пор больше не видел. А что, она чего-то
натворила?

Следователь глянул на меня как на злоумышленника, который умело
притворяется сумасшедшим.

У водолазов, на дебаркадере, оказалось весело. Нам обрадовались,
хотя и так были уже веселы, сразу нырнули в воду (водолазы ведь!)
искать утопленный еще вчера пузырек, «энзэ». Нашли довольно быстро,
уселись. Пузырек был холодный, водка пилась легко и радостно.
Немного погодя мне выпало бежать за пивом. Я бежал и тупо думал:
«Я гонец. Я гонец! Ну и что?..».

У стен монастыря готовились к завтрашнему открытию новой часовни
в честь очередной годовщины выхода из Ярославля народного ополчения
Минина и Пожарского, кое ополчение разбило в прах польско-шведских
интервентов и освободило Москву и так далее. Там маршировали солдаты,
надрывались матюгальники, что-то старательно исполняла несчастная
измученная самодеятельность в псевдонародных костюмах, и стояли
блестящие черные лимузины. А я бежал мимо них с трехлитровым баллоном
пива назад, к спасателям. Мне было хорошо, я был доволен, щурился
от яркого солнца...

Спасский монастырь в центре города — словно костыль, по шляпку
вбитый в землю, когда-то щедро политую кровью первой жертвы —
медведицы, зарубленной Ярославом Мудрым. Земля превратилась за
века в скальную породу. Храмы отсюда никаким инопланетянам не
вытащить — точка силы, центр притяжения — и вокруг этих стен крутимся
и крутимся мы в бесконечной суете, у каждого какие-то свои дела...
Плывем по житейскому морю, как Одиссей по Эгейскому в поисках
Итаки. По сторонам всякие чудеса и ужасы, сциллы, харибды, сирены.
Следом за нами, не отставая ни на шаг — прошлое, страшный зверь
с огромной пастью, хуже всех сцилл и харибд. Вон его спинной плавник.
Так и норовит настигнуть и сожрать. Попробуй притормози! А впереди
нежно дымится алая пасть будущего...

Дрянное разливное пиво пошло на удивление хорошо.

Потом Стас и его знакомый, Гоша, у которого и был день рождения,
отправились в спортзал и стали там мерить, у кого больше бицепс,
трицепс и пекторалис, нагружая себя железом. Мне все это было
неинтересно, я вышел на палубу и сел на прогретый солнцем стальной
люк. Огляделся.

Берега неширокой реки здесь поросли редким лесом, это место в
центре города, но на город мало похоже. Словно кто-то отъехал
километров за пятьдесят от цивилизации, вырезал там три квадратных
километра живой природы, а потом перенес и вживил эту трепещущую
зеленую заплату в изъеденное, больное, провонявшее чрево города.
И операция прошла успешно.

Я сидел на теплом железе, смотрел на колышущиеся вокруг корабельные
сосны. Солнце грело спину, ветер с реки дул в лицо. Мелкая волна
плескала равнодушно. Из кубрика раздавались веселые возгласы.
Ребята в спортзале упрямо гремели железом.

Мне стало хорошо и спокойно, как-то сонно, я уже готов был остаться
здесь навсегда. Этот день, начавшийся неважно, вдруг подарил мне
пару минут чистой, незамутненной радости, и ни с того ни с сего
я вдруг понял, что вот-вот расплачусь. «Хорошо, Господи! — подумал
я, оглядываясь вокруг.— Хорошо-то как!»

Мне захотелось сказать Стасу, да и всем остальным ребятам, какие
они молодцы, как я их люблю, захотелось признаться, что мне давно
не было так здорово. Но ничего я, конечно, не сказал, потому что
не умею произносить такие вещи вслух.

— Ну что, готов к погружению? — спросил Стас, неожиданно появившись
из спортзала. Он тяжело дышал и начал ходить по палубе взад-вперед,
расправив плечи,— восстанавливал дыхание. Его короткие черные
усы жестко топорщились над губой.

Отвернувшись в сторону, я незаметно утер глаза и сказал:

— Готов.

Тогда набежали спасатели, окружили, на голову мне нахлобучили
круглый металлический шлем со шлангами и, шутя и посмеиваясь,
стали пихать меня вниз по лестничке, по трапчику, прямо в холодную
воду. Из одежды на мне были одни только трусы, а в трусах все
съежилось от холода и страха. «Ты там недолго,— сказали мне спасатели,
деловито похлопывая напоследок по плечу,— вода уже совсем осенняя.
Как у тебя с сердцем-то?» И я погрузился, печально глядя снизу
через стекло шлема на их веселые лица.

Дышать под водой оказалось трудно: воздух нужно вытягивать из
шлангов, а он шел размеренно, тек равномерной струйкой: ни больше,
ни меньше...

Стекло шлема, через которое я хотел разглядеть удивительный подводный
мир, слегка запотело, а потом очистилось. Но я все равно ничего
хорошего не увидел, вода была слишком мутная. Ну, Которосль —
это наша городская, почти домашняя река, мы ее и такой любим.
Я огляделся напоследок — ничего. Мутеляга. Пусто и холодно. И
пополз наверх.

— Ну как? — сразу же ревниво спросил Стас, открутив мне голову,
и я поднял большие пальцы вверх: дескать, колоссально... потрясающе...
нет слов... Сел отдышаться на тот же теплый люк. Гоша накинул
мне на плечи большое спасательное полотенце: давай разотрись,
а то просквозит. И пошли выпьем, там еще гости приехали.

Мне хотелось встать под теплый душ, но этой роскоши здесь не было:
чисто мужской коллектив, спартанская обстановочка. Слабостям нет
места. Я кое-как вытерся, выкрутил трусы и натянул одежду. Стас,
дико крикнув, прыгнул в воду и сразу же вылез — охладился. Вот
мы привели себя в порядок и — оба закаленные, бодрые, талантливые
— вошли в гостевую комнату, где продолжалось веселье.

Новых людей мы вычислили сразу. Их трудно было не заметить. Неземной
красоты девушка сидела во главе стола, а рядом с ней обычный паренек
Витя из более-менее новых русских. Вокруг них все уже крутилось,
веселье бушевало с новой силой.

Они принесли в подарок Гоше щенка непонятной породы, не такого
уж маленького. Щенок сидел возле ног нового хозяина, опустив голову,
но не тосковал, а просто исподволь изучал обстановку, принюхивался,
кажется, здесь ему нравилось. Когда он поднимал голову, у него
был вид простецкий и извиняющийся, уши лопухами торчали в стороны,
и своими круглыми и влажными глазами подарок словно пытался дать
понять: «Простите меня, люди, что я сижу тут и мешаю вам, но куда
же мне идти?» Я почесал его за ухом, и он благодарно лизнул мою
руку.

Исчез тот легкий матерок, который прежде вился над столом и почти
не ощущался как ругательство. Красивая женщина, ясно...

Волосы у нее были почти черные, длинные и вьющиеся. Может, в ней
текла цыганская кровь. Звали ее Виола, имя довольно необычное
для наших мест. Все ее называли почему-то русалкой. На мой взгляд,
ничего русалочьего в ее внешности не было, совсем другой, восточный
тип Кармен; ну, разве только холодность... Словно королева, сидела
она во главе стола и равнодушно принимала ухаживания спасателей
и своего спутника. Заметно было, что они здесь в гостях не впервые,
все знают. И вроде бы Гоше эта цыганка не нравилась, он рад был
видеть только Виктора, а ее лишь терпел.

— Давайте вместе попробуем подробно восстановить события
того дня,— ласково предложил следователь.

— Какого именно дня?— спросил я невинно. Было понятно, что теперь
мне нужно соблюдать особую осторожность.

Он даже улыбнулся от удовольствия. Дичь начинает нервничать, юлить,
ага! Это хорошо.

— Того дня, когда вы подвезли ее домой. Что этому предшествовало?
Как и при каких обстоятельствах вы познакомились? Не было ли чего-то
странного в тот день? Чего-то такого, выходящего за рамки... вы
меня понимаете?

Гоша и Виктор вместе служили в армии. Вроде бы даже в Афганистане.
Гоша-то вполне подходил под стереотип бывшего десантника: хоть
и невысокого роста, но очень сильный, коренастый, да плюс постоянные
занятия штангой... А Виктор был стопроцентный школьный очкарик,
только без очков. Если он когда-то их и носил, то теперь заменил
линзами.

Тут я заметил инвалидную коляску позади Виолы; раньше ее здесь
не было. Я оглянулся на Стаса. Он тоже заметил, но сделал вид,
что не заметил. Словом, все старались вести себя естественно,
как и раньше, разумеется, это уже не получалось. И Виола видела,
что она немного стесняет эту компанию, но почему-то и не думала
уходить. Ей, видимо, доставляло удовольствие, забавляло все то,
что творилось вокруг.

А Витя, ее спутник, был словно пришиблен своей любовью к ней.
По первому слову Виолы он бросался принести из машины сумочку
или платок («Да сиди ты,— недовольно сказал ему Гоша,— у меня
теперь для этого собака есть!» — Виола только усмехнулась с прохладцей
— ей было наплевать). Витя ехал за лимонадом и чипсами. Витя делал
все, что она хотела.

Он был растерян и не понимал, как же это могло стрястись с ним,
таким обыкновенным человеком. Почему на него свалилась эта страшная,
ненужная, мучительная любовь. Он ведь не был героем какого-то
романа или фильма.

Он не мог сказать ей ни слова против. Одного холодного взгляда
Виолы было достаточно, чтобы он инстинктивно ежился.

Как поведал мне один из спасателей, вышедший на палубу перекурить,
Витя уже бросил семью, разменял квартиру, метался между любовницей
и детьми. Виола почему-то упрямо не хотела выходить за него, но
и не гнала от себя, уже полгода мучила, стерва...

Тем временем солнце ушло на покой. Небо стало густым, приобрело
цвет старой оловянной ложки, а потом сквозь его толщу показались
блеклые звезды.

Позже на палубу вышел и сам Витя, уже хорошо пьяненький, мрачный,
он готов был с кем-нибудь подраться, все равно из-за чего. Витя
принял еще и начал рассказывать, как ему хреново, кто бы знал,
как ему хреново. «Все сердце она мне исковыряла. Все сердце».
Правду говорил человек.

Я к тому времени и сам был уже готов настолько, что осмелился
спросить, чем же болеет Виола, зачем ей инвалидная коляска. И
кто-то из спасателей со смешком сказал мне: «Ты что, до сих пор
не понял? Она же настоящая русалка! Только сухопутная. Специально
к нам приезжает поплавать...».

Что бы это значило? На Виоле была оранжевая блузка и длинная черная
юбка, полностью скрывавшая ноги. Или что у нее там было вместо
ног?

— А петь вы умеете? — спросил я ее, когда веселье достигло того
градуса, что становится позволено почти все.

— Петь? — недоуменно переспросила она.

— Ну да. Вы же русалка, сирена...

— Можно попробовать,— неожиданно согласилась она и развязно крикнула
Гоше.— Эй, хозяин, гитара есть?

Гоша улыбнулся.

— Не вопрос. Уж что-что другое, а гитара...

За эту маленькую просьбу он, кажется, готов был простить ей многое.
Сходил в соседнюю комнату, принес инструмент. Пощипал для виду
струны, покрутил колки, откашлялся, закинул ногу на ногу. Взял
наизготовку (бывают люди, в руках которых даже «калашников» похож
только на гитару, у Гоши же и гитара напоминала автомат) и вопросительно
посмотрел на Виолу.

— «Мое детство — красный конь». Знаешь?

Гоша кивнул и начал медленно перебирать струны.

Виола вступила неожиданно, без подготовки, чистым и сильным голосом.
Не откашливалась, не считала такты. Голос как бы давно звучал
в ее груди, и только теперь она позволила ему выплеснуться. Это
было словно капля нашатыря в чаду. Мгновенно вокруг все стихло.

Беззвучно пришли те, кто был в это время на палубе, остановились
в дверях. Витя сел с глуповато приоткрытым ртом. Он, кажется,
никогда раньше и не слышал, как поет Виола.

«На заре, ранним утром на заре красный конь ходит...».

Кажется, впервые за весь вечер Виола вела себя по-человечески.
Она сжала руки перед грудью, закрыла глаза, чтобы никто ей не
мешал. Наверное, она очень любила эту песню.

«По земле копытом бьет, тишину из речки пьет мое детство — красный
конь...».

Она пела о том, чего не вернуть, о счастье, которое у нее было,
о потерянном рае, о страшном слове «никогда». Ее серебряный, как
ртуть, голос разъедал душу, потому что совсем не вязался с внешностью
Виолы, с ее обликом недоброй красавицы. Обнаружилась вдруг полнейшая
внутренняя гармония, которую она зачем-то до поры скрывала. Голос
просто поражал.

Наверное, именно поэтому Витя все и испортил. Когда Виола замолчала,
он неожиданно бросился перед ней на колени, обхватил руками и,
с болью глядя ей в лицо, закричал:

— Так чего же тебе, сука, надо?! Ты скажи! Чего тебе надо, гадина
ты этакая?! А?!

Не дождавшись ответа, он уткнулся лицом ей в юбку и заплакал.
Мне это сразу же напомнило слезливую сцену из какого-то старого
советского фильма.

Всем стало не по себе. Виола растерянно улыбнулась и положила
узкую ладонь на стриженый затылок Виктора. Обвела нас взглядом.
В глазах ее дрожала влага, но ни одна слеза так и не сорвалась
с ресниц.

— Вы бы убили меня, ребята, а? — попросила вдруг хриплым голосом.—
Пришлепнули бы меня, гадину, чем-нибудь... лопатой, что ли...

Мы отводили глаза, мы уходили, потому что нельзя было быть там
и слушать, что она говорит. Пусть разбираются сами.

После всего этого мне стало плохо. К тому же я изрядно намешал
водки с пивом и еще каким-то апельсиновым коктейлем из банок.
Я уже чувствовал, как на мозг ложится мегатонная плюшевая лапа.
Еле выбрался на палубу, шатаясь, добрался до борта, перегнулся
через леер и обильно изверг из себя все выпитое и то немногое,
что было съедено с утра.

— Да обычная пьянка была! День рожденья, море водки. Но
вот теперь я, кажется, начинаю понимать, к чему вы ведете.

— Да?— заинтересовался следователь.— Очень хорошо. Продолжайте.

— А что такого? Напились, а потом... да вы сами, наверное, все
знаете. Меня что, в чем-то обвиняют?

— А вы-то как сами думаете?

— Ничего я не думаю,— сказал я устало. Все это начинало мне надоедать.—
Может, вы хотите, чтобы я сам придумал себе какую-то вину? Сейчас
не тридцатые годы, милейший!

— Не думает он! А думать надо всегда! Постоянно! — выкрикнул следователь.
Он стал ходить по кабинету, заложив руки за спину, и только теперь
я увидел, какого он маленького роста, какие кривые у него ноги,
какая рассыпчатая перхоть на плечах... Пиджак у него был коричневого
цвета, потертый. Я вдруг подумал: если кто-то дружески хлопнет
его по спине, поднимется легкое облачко пыли.

— Вы вот, Волков, не думали, когда пили с незнакомыми людьми!
И в результате! что?

Он внезапно склонился ко мне и снова уперся узкими черными глазами
в мою переносицу. Я почувствовал кислый запах его прокуренных
усов.

— Что?! — спросил он требовательно.

— Что? — спросил я.

— Не хотите мне ничего сказать? Тогда я сам сейчас скажу, и вы
потеряете возможность добровольно и чистосердечно во всем сознаться.

Мы помолчали.

— Итак,— сказал он.

Еще помолчали.

— Ничего не хотите сказать?

— Не хочу.

— Что ж, пеняйте на себя.

Он стал целенаправленно прибирать на столе какие-то бумажки и
складывать их в папку. Губы сурово сжаты, спина прямая.

Я образцово-показательно зевнул.

— Так в чем меня обвиняют?

— В убийстве, конечно! — выкрикнул он неожиданно звонким, пионерским
голосом.

— Вы что, с ума сошли?!



Продолжение следует.



Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка