Духовка

 

 

 

- В старой Кунсткамере, в Кикиных палатах, ночами являлся призрак, стройный, нарядный, вот только без головы. Бродил по комнатам, среди банок с уродами. Говорили – «кавалер Демон ищет свою голову». Демон – оттого, что он был де-Монс, или же де-Монэ. По легенде, голова его после казни была залита спиртом и отдана в музей. В то время сторожами Кунсткамеры служили дневные её экспонаты, живые монстры – карлик, циклоп и шестипалый мутант, все трое горькие пьяницы. Днём они встречали посетителей, и проводили что-то вроде экскурсий, а по ночам топили печи, чтобы банки не полопались от мороза, сливали потихонечку спирт и пили. Может, оттого и мерещились им безголовые кавалеры.

Очередь в Кунсткамеру заворачивает за угол, и хвост почти срастается с очередью уже в другой музей, в Зоологический. Пока Юю говорит, Марат успевает купить у бабы-лотошницы глинтвейн, рубиново дрожащий в тонком стакане, и вручает Юю:

- Держи, грейся.

Юю делает глоток, обжигается, с тоской глядит на завёрнутый за угол очерединый хвост. Делает ещё глоток, уже осторожный, медленный, крошечный, и восковое лицо её на миг озаряется отражённым румянцем. Она опять косится на очередь.

- Даже не думай! Погоди, я сейчас, - Марат достаёт телефон,  набирает номер и делает шаг в сторону, отгораживаясь поднятым воротником. Он говорит с кем-то, интимно, нежно, с актёрски поставленной теплейшей интонацией. Юю не слышит слов, но ловит это нежное трепетание голоса, продуманное и выстроенное, как оперная фиоритура.

- Готово! – Марат возвращает за пазуху телефон, опускает воротник и склоняется к Юю, улыбаясь. Он-то вернулся, но голос ещё тот, обволакивающий, нежный – по привычке. – Катюша нас с тобой проведёт. Допила? Нет? Бросай, и побежали.

Он забирает стакан, с ещё пульсирующим на дне алым, и ставит небрежно на цоколь. Одно слово – гопник.

Марат подхватывает Юю под локоть, и они бегут, вдоль стены, и вдоль длинной, переминающейся с ноги на ногу, зубами стучащей очереди. Позади главного входа, крыльца, расставленных афиш – приоткрывается заветная невысокая дверца, за нею белеет полулунием девичье личико, и ручка машет, и Марат говорит с шёлковой мягкостью:

- Привет, Катюша.

Катюша шипит, как кошка, на встрёпанную пожилую Юю:

- Это – кто?

И Марат привычно отвечает:

- Сестра.

 

Не сестра, конечно. Никто. Не любовница и не друг. Люди часто глядят на Юю с Маратом, и пытаются угадать, кто они друг другу, и никогда не угадывают. Оттого, что они друг другу –никто.

Марату двадцать семь, и он красив, мужественной сдержанной красотой,  именно той, от которой у геев и у стареющих женщин заходится сердце. Он просчитан, измерен и выстроен, как чертежи профессора Гильотэна, весь comme il faut, без единой лишней черты. Одежда от бельгийских дизайнеров, нечто среднее между военной формой и зековской. Душистые сигареты «Житан», очень коротко выстриженные виски – сквозь муар просвечивает белая кожа, беззащитно и нежно. Поднятый воротник, сощуренные глаза, по ситуации – или беспомощные, близорукие, или же – как у охотника за секунду до выстрела. И пальцы пианиста – сам Марат говорит, смеясь, что в жизни он не держал ничего тяжелее хрена.

Марат, Муратов Иван Дмитриевич, года рождения одна тысяча девятьсот девяносто первого – как когда-то было у него, на бирке, ИК-6, пятый отряд, и статья УК, сто пятьдесят девятая, часть вторая.

И вот эта Юю, или, как процарапано латиницей на её банковской карте – Yustina Yuzovich. Сорок два года, толстуха, неряха. Короткая стрижка с вечно примятым затылком – как будто едва с постели. Коротко обрезанные ногти, пончо в клетку, презрение к себе. И много слов, очень много слов. И ВИЧ плюс, с девяносто восьмого года.

 

Марат и Юю – вдвоём перед полкой, плотно заставленной сосудами. Этих экспонатов так много, они теснятся почти друг на друге. В одних банках – младенческие ручки, крошечные кисти, на месте среза прикрытые кокетливым кружевным рукавчиком. В других же маленькие ступни, тоже с кружевом на срезе. Названия экспонатов предельно лаконичны: «ручка детская» или же «ножка детская». Привет, капитан Очевидность.

- Что это? – спрашивает Марат. В его распахнутых глазах – тихий ужас. Точно такой – в глазах у детишек из школьной экскурсии. Только что они щебетали нестройно: «окружающий мир…» – это ведь предмет, из школьной программы, а теперь замерли и глядят, и цепенеют, как котята, схваченные за шкирку. Круглые детские застывшие глаза, и такие же – у Марата. Юю говорит вполголоса:

- В восемнадцатом веке эти ручки и ножки стояли в кабинетах у некоторых господ, как символ того, что владелец ручки – человек просвещённый, не чуждый наукам, и знаком с анатомией. Как сейчас такие ставят на столах – знаешь, кинетические, с противовесами… А потом мода прошла, а ручки остались.

- И как их рубили?

- Детская смертность была высокой, так что недостатка в ручках у них, по-видимому, не было.

- Мерзость. Пойдём отсюда.

И Марат уходит, огибая школьников, быстрым шагом, зло напевая вполголоса: «ну где же ручки, ну где же ваши ручки…», и Юю едва поспевает за ним.

- А головы – где? – Марат замирает посреди коридора, и Юю почти впечатывается носом в его стройную чёрную спину.

- Какие головы?

- Ты же говорила, что приходил кавалер, и искал в Кунсткамере свою голову. И я читал, когда сидел, что была ещё и женская голова, тоже тут, в Кунсткамере.

- А, Мэри Гамильтон и де Монс… Это легенда. Если заспиртованные головы и стояли, то где-нибудь в покоях Петра Первого. Он любил такие вещи, брал головы казнённых и смотрел на срез, как расположены позвонки и сосуды, и придворных заставлял – тоже с ним смотреть. Голова де Монса месяц провисела на колу, на месте казни, и вряд ли такую красоту решились бы потом заспиртовать – поклёванную птицами, без глаз, без носа. А как оно, должно быть, пахло… Вряд ли, Марат. Легенда есть, а вот голов – нет.

- Тогда пойдём. Я, считай, просветился, - Марат церемонно берёт Юю под руку.

- Погоди…

В углу, в излучине, там, где коридор делает поворот, притаилась невесомая полированная коляска, вся из полукружий и выгибов, на ажурных высоких колёсах. Юю подходит к ней и разочарованно читает:

- Китайская церемониальная коляска. Жаль. А я-то надеялась…

- И на что ты надеялась?

- Что это окажется коляска графа Остермана.

 

Солнце путается в ветвях, как в сетях. Ресторанчик, стеклянный аквариум, весь заставлен кадками с карликовыми деревьями, и лианами, и плющами – невольно вспоминается рассказ про то, как «Токио превратился в лес». Лучи пронзают листву тонкими иглами, тени как прутья клетки – на мир здесь как будто наброшены ловчие тенёты.

К Юю и Марату подсаживается Али, он бармен, но он только пришёл, и поэтому он всё ещё в шубе. Несмотря на раннюю осень, шуба тёплая, богатая, с соболями, как у сутенёров в кино. Али, правда, не сутенёр – он, наоборот, альфонс. Они с Маратом бывшие коллеги, но Марат почти год не работает, не может, по воле сложившихся обстоятельств. Причин неодолимой силы, как пишет о непоправимых, невозвратных утратах Юю в своих юридических документах. Она же юристка, Юю. Феминитив, как и асексуал-ка – Юю веселится, когда Марат её так называет. Гопник…

Али садится за стол, и Юю тут же встаёт:

- Я – на горшок.

Деликатность – её второе имя. Она не хочет мешать, даёт им время поговорить без свидетелей, без неё. Али глядит ей вслед, и в глазах его скачут, как чёртики, цифры – ценники. Пончо, туфли – мусор, а вот сумка – Баленсиага, двести тысяч, как с куста:

- Москвичка?

- Это не то, - лениво щурится Марат, - это духовка.

Али пожимает плечами, и богатая его шуба переливается на плечах, в лучах – как бриллианты.

- Поступление – от Юстины Игоревны Ю., - цитирует он насмешливо. – А так-то – да…

Марат морщится, как от кислого. У него серые глаза, а сейчас они кажутся чёрными – из-за разлитых широких зрачков:

- Давай.

Али – бармен, альфонс, но он ещё и…Ну, и противный парень, конечно. Он встаёт со стула, склоняется над Маратом и, интимно полуобняв, отдаёт, вкладывает в руку спеленатый целлофаном пакетик. Марат злится на амикошонские объятия, но терпит. Только шипит ему в спину потом:

- Выброси уже эту шубу, Али, ты в ней как полупокер.

Он прячет пакетик в перчатку – и пальцы дрожат.

Юю возвращается, подзывает официанта, прикладывает к терминалу серебристую карту – Yustina Yuzovich. Всё, что знает о ней Марат, всё, что ему по-настоящему в ней важно – эта самая карта, с которой проходят вот эти вот все – поступления от Юстины Игоревны Ю.

Не друг, не любовник. Драгоценная хищная актиния на невзрачном, неспешно ползущем крабе.

Они уходят, от нетронутых тарелок, от недопитых бокалов. Оттого, что у Марата нет больше сил – терпеть.

 

Сбежавший воздушный шар летит, кувыркаясь, над водой. Изумрудом горя, бликует в осеннем зеркале, под которым – призрачно переплетаются травы. Река дремлет, никуда не течёт, не ползёт, и гладкое стекло отражает перевёрнутым – весь свет.

Юю едва поспевает за Маратом, тот почти бежит, по набережной, скорее, скорее, в свою квартиру.

То, что объединяет их двоих – оно всё-таки есть, пакетик в Маратовой лайковой перчатке. Просто они никогда не произносят название вслух, это нехорошее слово – «легче камень поднять, чем имя твоё повторить».

Когда Марат ещё сидел, одна из его «заочниц» наняла ему адвоката для условно-досрочного освобождения. Та «заочница» очень Марата любила, передавала для него на зону копчёную колбасу, и блюда из ресторана «Дурдинъ», и спортивные костюмы из капсульной коллекции Бирендонка. И даже вставила себе силиконовую грудь – к его освобождению.

А адвокатшей по УДО оказалась как раз Юю. Дорогая москвичка, со странным прозвищем «Финч без промаха». Клетчатая разговорчивая тётечка, как-то сразу нащупавшая невидимые нити, ведущие к нужным марионеткам, мгновенно и незаметно освоившаяся за сценой немудрёного кукольного театрика – ИК-6. Юю стоило лишь шевельнуть пальцами – и нити двигались, и куколки плясали, и всё получалось по её. Она стоила своих денег – Марат вышел на свободу после первого же слушания. И похорошевшая счастливая «заочница» встречала его у железных ворот ИК-6, с новой грудью нараспашку, в открытой красной машине. Вотще…

Марат и сейчас не знает, зачем понадобилось ему срываться в Москву и разыскивать свою бывшую московскую адвокатшу. Для чего он звонил ей, почему напросился на встречу…Но он не проигрался, не разменялся – она тоже оказалась богатой, Марат помнил собственное удовлетворённое удивление, когда Юю открыла дверь, и он увидел её московскую квартиру – с зимним садом, с билибинским шкафчиком в прихожей, с настоящими картинами на стенах – Целков, Отдельнов (это она потом назвала, Марат не знал, конечно). Но он же не работать тогда прилетел, поговорить – как ни смешно это звучало.

Они много разговаривали, Марат и Юю, ещё в тюрьме, на коротких свиданиях, пока готовились к рассмотрению прошения. Для Марата всегда разговоры были – работа, но тут кто-то слушал его, не намереваясь потом иметь, и это было так странно и ново. Они начинали со статей, с юридических лазеек – а потом беседа сворачивала куда попало, и не было в ней ловушек, силков, эротических крючков, которые нужно заглатывать, ничего – ведь Юю не нужны были мужчины – и эту свободу, эти слова, осторожно раскрывающиеся, как цветы – наверное, Марат потом и не пожелал терять. Юю единственная разглядела в нём – его самого, и ей было интересно, и ему с ней было – интересно.

И ещё… По намёкам, по скользящим, как шёлк, приметам, полутонам, полутеням – много ли надо, учёному-то? – Марат догадался, понял, что кое-что ещё есть у них общее, одна дурная привычка, они с Юю оба любят – одно. До смерти любят…

 

Золотая пуля… Золотая лимонная крона, Немезидой сходящая с небес, наполеоновские медовые пчёлы, слетающие с ресниц, дрожащие перед глазами… Смерть, обжигающая походя – золотом отороченным крылом. Золотая пуля – это ещё не передозировка, но почти-почти, чуть-чуть недолёт.

- Юю. Поговори со мной, Юю, не спи. Ну не спи же, дура!

Золото рассыпано на полу – последнее солнце осени, янтарные брызги, отныне вздымающиеся и опадающие, словно дышащая плоть. «Давай поставим чуть побольше, всего-то ничего». И вот она – всего-то ничего – золотая пуля в её голове.

- Юю. Поговори со мной. Расскажи мне что-нибудь, что ты знаешь…

Марат не боится, хотя ему и немного совестно. Но, слава богу, не нужны ни холодная ванна, ни налоксон, достаточно просто поговорить, заболтать смерть на час или два – и всё закончится, всё само пройдёт.

Он обнимает её, берёт её руку:

- Не спи, Юю. Поговори со мной.

- О чём, Маратик? – испарина над губой, и синие губы, и тёмные тени, и белки так страшно закатившихся глаз, но всё пройдет, само пройдёт, кончится, если прожить, проболтать с нею этот час. Юю усмехается, ядовито и горько – о чём рассказать-то тебе? Чтобы ты – понял? Ведь одно слово – гопник. – Хочешь, расскажу тебе, как графа Остермана везли на казнь? Мы с тобой как раз проходили сегодня по этой улице.

Это насмешка, но сейчас он согласен – и на насмешку.

- В той коляске, с Кунсткамеры?

- Нет, Маратик, и это была вовсе не та коляска. Там и не было совсем никакой коляски. Квалифицированная казнь, пятеро приговорённых. Новая императрикс Елисавет подмахнула пять смертных приговоров – и укатила на охоту в Сарское. Представь – площадь, толпа вожделеет увидеть казнь – и зрители запаслись перед просмотром яичками, хлебушком и варёной репой. Военный оркестр надрывается – барабаны, флейты. Профос переживает не меньше приговорённых, ведь он должен проявить сегодня все свои умения, квалифицированная казнь – это непростая работа, тяжёлый физический труд. Остерман – колесование, Мюних, Лёвенвольд, - Юю смеётся, с таким трудом даётся ей сейчас это немецкое имя, - Менгден и Головкин – у этих всего лишь отсечение головы. Но и голову нелегко отрубить – правильно и красиво. Фельдмаршал Мюних – бывший, увы – обожает эпатаж, эскапады – он сшил себе роскошный красный плащ, специально для казни, эффектный, с утяжелителями для пущей драпируемости. Стоит перед эшафотом, яростно драпируется, шутит с конвоирами. А Менгден и Головкин – рыдают. Головкин – сын знаменитого канцлера, балованный нежный взлелеянный мажор, жизнь не готовила его к подобной развязке. А Менгден – «урадель», потомок крестоносцев, воевавших Гроб Господень, его герб красуется, среди многих рыцарских гербов, в Домском соборе. Но и он не готов умирать, плачет, ломает пальцы… Лёвенвольд спокоен, как статуя, он слишком уж презирает свою тюремщицу, свежевыпеченную царицу Елизавету. Он прима, красивейший кавалер при дворе, приговорённый к смерти именно за то – что не был с её величеством в достаточной мере почтителен. Его единственного казнят не за политику, за любовь. Лёвенвольду, прежде чем забрать его в крепость, дарованы были сутки домашнего ареста, высочайший шанс броситься в ноги, вымолить расположение, но нет – он не изволил, не снизошёл, ne daigne. Женщины такого не прощают – и в отнятом доме Лёвенвольда уже хозяйничает  царицын фаворит, бывший пастушок Разумовский. В миниатюрном сказочном дворце, построенном знаменитым Растрелли…В крепости Лёвенвольд тяжело болел, и едва не умер, они оба были больны, и Остерман, и Лёвенвольд, и Остермана отпустили к семье, под домашний арест, а Лёвенвольда оставили в камере – ведь некуда отпускать, дом его был уж занят. Мюних перешучивается с конвоем, и Лёвенвольд сдержанно улыбается его солдатским остротам, и на этом, увы, всё – после болезни бывшая прима не имеет сил красиво отыграть свой последний выход. Остерман и Лёвенвольд – пупхен и пуппенмейстер, кукловод и марионетка, Остерман хозяин, Левенвольд – его давний, любимый порученец и шпион. Красивая, напоказ, кукла – и незаметный пуппенмейстер, игрок, за сценой перебирающий нити. Наверное, это был равный союз – ведь марионетка не умеет двигаться сама, но и кукловод не сумеет сыграть пьесу – без своего драгоценного инструмента… Остерман направлял своего шпиона, подсказывал, кого отравить, за кем приглядеть, с кем – быть любезным. Быть в должной мере почтительным…Сам Остерман – нелюдимый затворник, и его кукла жила за него – всю его небывалую, непрожитую, им выстроенную и выдуманную жизнь. Но сегодня марионетка сломалась, и Остерману впервые придётся сыграть – самому.

За окном по карнизу неспешно проходит голубь, цокая коготками по звонкой жести. Юю вздыхает, прикрывает глаза, и наконец-то – спит…

- Говори ещё, - нежно будит её Марат, бархатным волшебным голосом, придуманным некогда – для клиенток.

- Да ничего дальше не было, хэппи-энд. Остермана едва успели уложить на плаху – как выступил асессор. «Бог и государыня даруют тебе жизнь». И бывший вице-канцлер поднялся с колоды и невозмутимо попросил палача: «В таком случае, извольте вернуть мне мои парик и шляпу». И эта его эскапада – как-то разом перечеркнула роскошный драпированный красный плащ господина фон Мюниха, его шутки и задорную дерзость. И плащ был напрасно, и рыдания Менгдена и Головкина. Зато о хладнокровии и бестрепетном мужестве бывшего вице-канцлера Остермана отписали своим государям все иностранные послы, ну, и улыбнулся, наверное, тот единственный, для кого эта сцена и была сыграна. И всё, всё, Маратик – их раскидали по ссылкам, и больше они никогда не увиделись, эти пупхен и пуппенмейстер…

Солнце погасло за тёмными крышами, и с ним вместе, кажется, закатилась, откатилась и смерть.

Марат держит в руке своей теплеющую руку.

На самом-то деле он понял, конечно, к чему был – этот её рассказ. Марат не так глуп, как любит казаться. Он знает, что скоро, вот-вот, всё кончится, и Юю однажды умрёт, или в московской своей квартире. На Пречистенке, с зимним садом. Или здесь, на питерской съёмной, у него на руках. Золотая пуля когда-нибудь – да прилетит в цель. И кончатся для него – эта бездонная волшебная карта, Yustina Yuzovich, разговоры, поездки, прогулки, не-дружба и не-любовь. Придётся снова начать работать – опять пойдут чередой эти бабы-дуры… Которым, на самом-то деле, нет до Марата особого дела. Тюрьма, неволя – здесь ли, или же снова – там, на зоне, уже неважно.

Она скоро, вот-вот, умрёт, и он останется навсегда – один, ничей. Как та сломанная, брошенная, забытая кукла в бессрочной сибирской ссылке.

Последние публикации: 
На тот берег (13/06/2019)
Пустой дом (26/04/2019)

X
Загрузка