Комментарий | 0

Русская философия. Совершенное мышление 128

 

 Продолжим. Философ не образованнее и не умнее. Философ опытнее. Точнее, свободнее в своем опыте. Что я имею в виду?

В "Нарушенных завещаниях" Милан Кундера пишет:

"Несмотря на астрономическое число созданных ими текстов, кафковедение развивает в бесконечных вариантах один и тот же дискурс, одно и то же умозрительное заключение, которое, все более и более отстраняясь от произведений Кафки, питается лишь собственными соками. Несчетными предисловиями, послесловиями, примечаниями, биографиями и монографиями, университетскими конференциями и диссертациями оно создает и пропагандирует свой собственный образ Кафки так, что писатель, известный читающей публике под именем Кафка, перестает быть просто Кафкой, а становится при этом кафковедческим Кафкой.

Не все, что написано о Кафке, относится к области кафковедения. Как же тогда определить, что такое кафковедение. С помощью тавтологии: кафковедение – это дискурс, предназначенный для кафковедизации Кафки. Для того, чтобы подменить Кафку кафковедческим Кафкой".

Конечно, не в том смысле, что кафковедение  н а м е р е н н о подменяет подлинного Кафку своим образом Кафки. Тогда оно должно было бы знать подлинного Кафку и отличать его от своего образа Кафки. А в том, что кафковедение знает  т о л ь к о  свой собственный образ Кафки и не может из него вырваться. Даже если захочет это. В подобной ситуации находится и российское литературоведение: оно "застряло" в своих собственных образах русских писателей – Гоголя, Толстого, Достоевского, Тургенева и других. И чем сильнее застряло, тем больше навязывает свой собственный  дискурс как обществу в целом, так и отдельному читателю. В результате читатель соотносит особенности своего восприятия русской литературы не с собственным внутренним дискурсом, а с навязанным общепринятым. Характерный пример – первая передача "Игра в бисер" Игоря Волгина: 5 профессионалов от культуры в течение 40 минут обсуждали: нигилист Базаров или нет, есть ли конфликт поколений или нет, любит или не любит, и т.д., на миллиметр не выйдя из интерпретационного дискурса. Они обсуждали свои позиции, но не свое восприятие. Совсем этого не замечая.

После почти 100 лет интенсивно-экстенсивного развития российское литературоведение последние 50 лет развивается по преимуществу экстенсивно, вширь, в малой части за счет появления новых данных, в большей – за счет изменений самого времени. Например, смена воинствующего атеизма советского времени на веротерпимость сегодняшних дней позволила критике некоторым образом оживиться. Но главное осталось без изменений – окаменевшие представления о русской литературе, которые современная критика не только не подвергает сомнению, но отчаянно защищает, подгоняя их каждый раз к изменившимся общественно-политическим условиям. Почему? Ведь никакой принципиальной необходимости в этом уже нет. Наши профессора сегодня свободны от идеологического диктата и могут стряхнуть с себя академическую пыль. Однако они этого не делают. Может быть, как и наши политики, они чувствуют свою преемственность советской идеологии и поэтому оставляют своего "ленина" на красной площади литературоведения.

Впрочем, это вопрос второстепенный, поскольку если бы они даже и захотели пересмотреть свои фундаментальные позиции, вряд ли они смогли бы это сделать. Ведь тогда первым делом пришлось бы признать свою ангажированность, а кто на это пойдет? Поэтому дело не в образовании, уме, честности и т.д. Дело в – с о в р е м е н н о с т и, отсутствии идеологии, заранее заданных представлений и предпочтений. А вот это совсем не просто: инерция общественной жизни еще настолько сильна, что наработанный предыдущими поколениями опыт восприятия инсталлируется задолго до того времени, когда человек приобретает возможность хоть как-то управлять своим восприятием. В этом отношении самый компетентный специалист по русской литературе ничем не отличается от простого читателя; восприятие и того, и другого ограничивается уже сформированным горизонтом, за пределы которого они не могут выйти. Не поможет и совершенно свежий, наивный читатель, каким-то невероятным образом ухитрившийся избежать инсталляции отработанных матриц восприятия текста. потому что у этого маугли от литературы нет  ч и с т о г о  я з ы к а, с помощью которого он смог бы сформировать новые матрицы. Язык уже задействован, да так, что каждый термин уже плотно вплетен в сложную систему представлений.

Этот порочный круг устоявшегося не беспокоит жирующих на нем специалистов, но практически полностью закрывает от читателя (и специалиста) его собственную глубину как русского человека, делает его более плоским, одномерным, простоватым. Дикарем с мобилой, фанатом с арматурой и файером, вороватым чиновником, туповатым профессором, наглым политиком, прагматичным олигархом, навязчивой поп-дивой и т.д. Человеком без собственного опыта, без собственных чувств, мыслей и поступков. Точнее, человеком, единственной собственностью которого является избегание иметь что-нибудь действительно собственное, личное. Человеком, единственной метафизикой которого является стремление быть как можно более неметафизичным. Не философом, а фобософом. При этом он может быть прекрасным гражданином: работать, ходить на выборы, растить детей и вести блог.

Так как же преодолевается эта магия добровольной повседневности, хитрое ничтожество гениев?

"Всю свою жизнь я глубоко, яростно ненавижу тех, кто хочет найти в произведении искусства  п о з и ц и ю (политическую, философскую, религиозную и т.д.), вместо того чтобы искать в нем  н а м е р е н и е  п о з н а т ь, понять, уловить тот или иной момент реальности", - продолжает Милан Кундера. Однако желание найти в произведении искусства не позицию автора, а его намерение, требует специальной работы. Например, как можно в романах Достоевского отделить одно намерение от другого, например, познание от желания написать определенное количество страниц? Кундера находит выход в представлении о романе как особом пространстве бытия или, как минимум, особом пространстве культуры:

"Создание воображаемого пространства, где бездействуют моральные оценки, было подвигом особой важности: только здесь могли раскрыться персонажи романа, а именно индивиды, задуманные не ради ранее существовавшей истины, как примеры добра и зла или как воплощение объективных законов, которые сталкиваются между собой, а как независимые существа, созданные на основе их собственной морали, их собственных законов. Западное общество взяло за правило представлять себя как общество, где соблюдаются права человека. Но прежде чем человек смог получить эти права, он должен был сформироваться как индивидуум, считать себя таковым и считаться таковым. Этого не могло бы произойти без долгого практического опыта европейских искусств и, в частности, романа, который учит читателя проявлять любопытство по отношению к другим и пытаться понять истины, отличные от тех, которые он исповедует сам".

Такое представление дает ему возможность выйти за пределы интерпретационных матриц литературоведения и увидеть литературу не как развивающий, полезный и т .д., а как формирующий континуум. Литература формирует индивидуума как независимого индивидуума вне моральных норм и объективных законов!

Уважение к своему ремеслу позволяет писателю улавливать то, чем он занимается. Ф О Р М И Р О В А Н И Е М  Ч Е Л О В Е К А. Вспомните неоднократно цитируемый мною отрывок из "Записок из подполья":

"... мы все отвыкли от жизни, все хромаем, всякий более или менее. Даже до того отвыкли, что чувствуем подчас к настоящей "живой жизни" какое-то омерзение, а потому и терпеть не можем, когда нам напоминают про нее. Ведь мы до того дошли, что настоящую "живую жизнь" чуть не считаем за труд, почти что за службу, и все мы про себя согласны, что по книжке лучше. И чего копошимся мы иногда, чего блажим, чего просим? Сами не знаем чего. Нам же будет хуже, если наши блажные просьбы исполнят. Ну, попробуйте, ну, дайте нам, например, побольше самостоятельности, развяжите любому из нас руки, расширьте круг деятельности, ослабьте опеку, и мы... да уверяю же вас: мы тотчас же попросимся опять обратно в опеку. Знаю, что вы, может быть, на меня за это рассердитесь, закричите, ногами затопаете: "Говорите, дескать, про себя одного и про ваши мизеры в подполье, а не смейте говорить: "все мы". Позвольте, господа, ведь не оправдываюсь же я этим всемством. Что же собственно до меня касается, то ведь я только доводил в моей жизни до крайности то, что вы не осмеливались доводить и до половины, да еще трусость свою принимали за благоразумие, и тем утешались, обманывая сами себя. Так что я, пожалуй, еще "живее" вас выхожу. Да взгляните пристальнее! Ведь мы даже не знаем, где и живое-то живет теперь и что оно такое, как называется? Оставьте нас одних, без книжки, и мы тотчас запутаемся, потеряемся, – не будем знать, куда примкнуть, чего придерживаться; что любить и что ненавидеть, что уважать и что презирать? Мы даже и человеками-то быть тяготимся – человеками с настоящим,  с о б с т в е н н ы м  т е л о м  и кровью; стыдимся этого, за позор считаем и норовим быть какими-то небывалыми общечеловеками. Мы мертворожденные, да и рождаемся-то давно уже не от живых отцов и это нам все более и более нравится. Во вкус входим. Скоро выдумаем рождаться как-нибудь от идеи".

Ясно и точно. Если слышишь. "Все мы" и "я доводил в моей жизни до крайности то, что вы не осмеливались доводить и до половины". Художник – тот, кто доводит до предела то, что имеет отношение ко всем. За всех! Например, мечту о социальной справедливости. Достоевский довел. Вспомните начало "Бесов": Набоков прочел их как полторы сотни скучных страниц, имеющих слабую связь с последующими бурными событиями, Сараскина – как введение для характеристики главного героя – Николая Ставрогина, и т.д. Но главный герой начала романа – Степан Трофимович Верховенский, человек, который не довел свои мечтания и до половины. В результате! чего на сцену выходит главный герой последующих событий – его сын! Петр Степанович, человек, для которого нереализованные мечтания отца становятся "бумажкой", "книжкой", "планом". В недоведенной до дела мечте отца была всеобщая справедливость, в совершенно немечтательном деле сына – убийство в качестве личной мести под видом борьбы за всеобщую справедливость. Так работает намерение: бумажка отца становится револьвером сына. Если бы отец  п о с м е л  довести до крайности свою мечту, у сына была бы живая форма, он бы знал, "где живет живое, что любить и что ненавидеть". У непосмевшего отца рождается мертворожденный сын. Человек без форм. Шариков.

Литература – это топос формирования человека. Когда писатель начинает чувствовать это, для него все меняется: Гоголь сжигает второй том "Мертвых душ", но оставляет нам "Прощальную повесть", Толстой "отказывается" от "Войны и мира" и "Анны Карениной", но оставляет нам свой уход. Русские писатели осмеливаются и доходят до предела. Оставляя нам живые формы. Оставляя  В  Н А С  живые формы. Рождая нас живыми.Не описаниями, персонажами, метафорами и т.д. А личным опытом полноты действия, совершенством. Я восхищен драматургией "Прощальной повести" Гоголя и теперь могу смотреть смерти прямо в глаза. Я захвачен невероятной мощью ухода Толстого и теперь имею силу быть свободным от ограничений. Не примером, рассказом, поучением, наказом. А самим собой, живущим во мне опытом. Я рожден не идеей отца, не оставленной им бумажкой, как бы прекрасна она ни была,  а живущим во мне совершенством доведенного до предела. Выполненного. Исполненного. Совершенного. Моими отцами.

Живущее во мне наследие русских писателей живо во мне без всякого чтения! А вот чтение может меня "потряхивать", "сотрясать". Достоевский как бы читает и узнает! сам себя через меня (только не представляйте это буквально, это метафора). Можно и так: живая форма резонирует при встрече подобного. Или: оставленный во мне опыт узнает своего "автора" и "радуется", как вино в бутылках бродит, когда сок начинает оживлять лозу. Как вкус пирожного "мадлен" оживил героя "В поисках утраченного времени" Пруста. Чтение это обретение, узнавание, угадывание. Сретение. Того, что всегда в тебе живо, но невидимо тобой. Если кто-то тебе говорит, что чтение Толстого или Достоевского может вечно открывать для тебя новое (как это любят делать литературоведы), плюньте ему в лицо (это тоже метафора, потому что лиц этих легион). Чтение очень лично и очень конкретно: невозможно узнать заранее, что будет: ты вполне можешь испытать равнодушие от знакомства с тургеневскими "Отцы и дети" и восторг от "Записок охотника".

Но читать можно и по-другому: как все, как надо, как научили. Басинский, например, прочтя "Отцы и дети", еще больше утвердился в том, что он "умный" юноша. Укрепил позицию. Поэтому скальпель Базарова благоразумно сменил на шариковую ручку. Умен, ничего не скажешь. Теперь живет по книжке. Не зря эпиграфом к своей книжке о Толстом он сделал "парочку" – «цыпленок – лев». "Я как цыпленок, пишу о льве, чтобы показать, что лев – это цыпленок, прикидывающийся львом, как и говорил сам Лев, - внушает нам Басинский, - так что давайте прекратим прикидываться львами и будем теми, кем мы действительно являемся, – цыплятами!". Смирение цыплят, жестоко инквизирующих тех, кто попытается хоть чуть-чуть вырасти из этого состояния. Вечно недоразвитые голядкины-младшие. Они даже не представляют, что можно жить вне этой пары "цыпленок-лев" и не иметь ни малейшей нужды прикидываться! Даже человеком "умным" или "восприимчивым". В отличие от Кундеры эти персонажи меня уже не приводят в ярость. Даже уже не печалят. Иногда немного смешат. Слишком уж часто я сталкиваюсь с тем, как человек свой собственный гений тратит на то, чтобы прикидываться идиотом.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка