Комментарий | 0

РУССКИЙ КРИТИК 30. Прощальная повесть Гоголя (Опыт биографософии) (18)

 

Театр чтения Н. В. Гоголя

Тем, кому повезло быть непосредственным свидетелем этого театра, практически единодушно удостоверяют своё полную и совершенную захваченность происходящим в нём действием.

Граф В. А. Сологуб:

«Читал он про украинскую ночь... Он придавал читаемому особый колорит своим спокойствием, своим произношением, неуловимыми оттенками насмешливости и комизма, дрожавшими в его голосе и быстро пробегавшими по его оригинальному остроносому лицу, в то время как серые маленькие его глаза добродушно улыбались и он встряхивал всегда падавшими ему на лоб волосами. Описывая украинскую ночь, он будто переливал в душу впечатления летней свежести, синей, усеянной звездами выси, благоухания, душевного простора. Вдруг он остановился. – “Да гопак не так танцуется!..” Приживалки вскрикнули: “Отчего не так?” они подумали, что чтец обращался к ним. Он улыбнулся и продолжал монолог пьяного мужика. Признаюсь откровенно, я был поражен, уничтожен».

Для Н. В. Гоголя решающей была именно невольность увлечения присутствующих, для чего от него требовался не артистизм, чувственность, романтизм, простота или недосказанность и т.д., и т.д. Он хотел так управлять вниманием, чтобы зритель-слушатель узнал, угадал, разгадал себя в другом, но не посредством сознательного действия, не через размышление и рассуждение, сравнение и оценку, а невольно, всем собой преодолел себя в оживлении. И стал всем: украинской ночью, приднепровой степью, горящим Тарасом Бульбой, трубящим в кулак Чичиковым, недоуменным городничим, увлечённым Хлестаковым.

Снятие ограничений для русского живительно, оно вовлекает его в формирующую матрицу русской культуры – в стихию становления. Достижение  узнающего  переполняет его единством всего как живого, от самого великого до самого ничтожного. Комизм, веселие, радость, переполненность сущим «валит русского с ног», как только он забудется другим как живым.

«...Гоголь посмотрел на меня как-то значительно и сказал, что «...комизм кроется везде, что, живя посреди него, мы его не видим; но что если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы же сами над собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его»».

Если в западной культуре угадывание заставляет человека самоопределиться по отношению к другому и этим действием обрести своё место, своё культурное место – место в мироздании, то в русской культуре схватывается не отделённость от другого, а именно то, что едино с ним, – единство жизни. Другой «помогает» нам перестать быть самими собой, освобождает от ограничений, сдерживающих веселие и напор жизни.

«Вообще, в его шутках было много оригинальных приемов, выражений, складу и того особенного юмора, который составляет исключительно собственность малороссов; передать их невозможно. Впоследствии бессчисленными опытами убедился я, что повторение Гоголевых слов, от которых слушатели валились со смеху, когда он сам их произносил, не производило ни малейшего эффекта, когда говорил их я или кто-нибудь другой».

Не содержание, помещенное Гоголем в свое чтение, само по себе впечатляюще, а именно оживающая целостность всего, высвечивающийся в человеке древний свет, полная неотделённость человека от наличной вселенной его рода. Русский человек воспроизводит живущий в нём опыт его предков – опыт всепоглощающей лазури русского неба (Сергий Радонежский и Андрей Рублёв), торжества и величия бесцельности полёта Земли (А. Блок), «наднебного» восприятия (И. Тургенев), беспредельности «одной и той же жизни» (Б. Пастернак).

М. П. Погодин:

«Читал Гоголь так, как едва ли кто может читать. Это было верх удивительного совершенства. Скажу даже вот что: как ни отлично разыгрывались его комедии или, вернее сказать, как ни передавались превосходно иногда некоторые их роли, но впечатления никогда не производили они на меня такого, как в его чтении. Читал он однажды у меня, в большом собрании, свою «Женитьбу»... Когда дело дошло до любовного объяснения жениха с невестою – «в которой церкви вы были в прошлое воскресение? какой цветок больше любите?» – прерываемого троекратным молчанием, он так выражал это молчание, так оно показывалось на его лице и в глазах, что все слушатели буквально покатывались со смеху, а он, как ни в чем не бывало, молчал и поводил только глазами».

Хорошо понятно, что произведенный чтением самого автора эффект оживляет у очевидцев весь накопленный культурный опыт, насколько каждый, конечно, мог его понести. Театр чтения Гоголя – всё богатство русской матрицы, например, Хоме Бруту открытое ведьмой-панночкой, континуум, в котором человек узнавал себя русским, даже не отдавая себе в этом отчёта. Рождающийся в человеке фонтан жизни сметал всё, оставляя его другим – новым, удивлённым, ошеломлённым, растерянным и восторженным.

И. И. Панаев:

«В чтении Гоголя было что-то среднее между двумя этими манерами чтений. Он читал драматичнее Островского и с гораздо большей простотою, чем Писемский...  Когда он окончил чтение первой главы и остановился, несколько утомленный, обведя глазами своих слушателей, его авторское самолюбие должно было удовлетвориться вполне... На лицах всех ясно выражалось глубокое впечатление, произведенное его чтением. Все были потрясены и удивлены. Гоголь открывал для его слушателей тот мир, который всем нам так знаком и близок, но который до него никто не умел воспроизвести с такою беспощадною наблюдательностью и с такою изумительною верностью, и с такою художественною силою... И какой язык-то! язык-то! Какая сила, свежесть, поэзия!... У нас даже мурашки пробегали по телу от удовольствия».

Исключительное воздействие при чтении Гоголем вызывалось не содержанием или артистическим талантом, а только их особенным  сочетанием: намеренной сдержанностью чтеца, одновременно – и присутствующего, как и все слушатели, в ситуации чтения, и показывающего собой нечто.

Д. М. Погодин:

«Но как читать? – и представить себе невозможно: никто не пошевельнется, все сидят, как прикованные к своим местам... Обаяние чтения было настолько сильно, что когда, бывало, Гоголь, закрыв книгу, вскочит с места и начнет бегать из угла в угол, – очарованные слушатели его остаются все еще неподвижными, боясь перевести дух...

Как на чрезвычайно нервного человека, чтение глубоко продуманных и прочувствованных им очерков производило на Гоголя потрясающее впечатление, и он или незаметно куда-то скрывался, или сидел, опустив голову, как бы отрешаясь от всего окружающего...»

Если бы Н. В. Гоголь полностью увлекался тем, что он читает, воодушевлялся этим и именно так втягивал слушателей в разворачивающиеся перед ними события, то люди тоже могли бы увлечься, но не могли бы забыться. В увлечении человек сдвигается в некотором направлении, но все же остается самим собой, себя не преодолев. Прежде всего потому, что слушатель, в сущности, позволяет себя вести, руководить собой в пределах возможностей его опыта, некоторым образом снимая с себя ответственность.

Намеренно создаваемая Н. В. Гоголем ситуация полного его присутствия как читающего и одновременно его же полного присутствия как живого содержания, так сильно дезориентировало слушателей, что они невольно переставали себя контролировать. Результат этого был ошеломляющ: неконтролируемое внимание моментально освобождало и актуализировало живущий в человеке возвышенно-архаический опыт, опыт древней русской культуры, – наследие многих десятков тысячелетий, во время которых человек жил как родовое существо, то есть как тот, кто воспринимает и переживает сущее как живое единство всего.

Интересно, что этот, в буквальном смысле – поражающий, ошеломляющий эффект чтения достигался и во время описания совершенно, казалось бы, обыденных ситуаций, например, разговора офицера с прачкой или путешественника с поваром. Дело было совсем не в возвышенном или, наоборот, приниженном характере описываемых событий, всё порождалось именно слиянием предельного авторского контроля и одновременно полного его отсутствия!

Для всех слушающих было совершенно очевидно, что Н. В. Гоголь прекрасно осознаёт, понимает и намеревает именно то, что делает. Однако в то же самое время, с той же самой очевидностью люди ясно воспринимали, что присутствуют при разворачивающимся прямо перед ними спонтанным ходом событий, свидетельствуют эпифании. Эту непосредственно воспринимаемую двойственность внимания Н. В. Гоголя: совершенного контроля полной спонтанности, не только неподготовленный, но даже и искушенный человек вынести был не в состоянии, он внутренне сдавался и невольно вовлекался в то, что тут же начинало действовать само собой, помимо его желания: он плакал и смеялся, торжествовал и страдал без контроля, плавая в стихии русского света.

И. И. Панаев:

«...и начинал диктовать мерно, торжественно, с таким чувством и полнотой выражения, что главы первого тома «Мертвых душ» приобрели в моей памяти особенный колорит. Это было похоже на спокойное, правильно-разлитое вдохновение, какое порождается обыкновенно глубоким созерцанием предмета. ... голосом, проникнутым сосредоточенным чувством и мыслью. Превосходный тон этой поэтической диктовки был так истинен в самом себе, что не мог быть ничем ослаблен или изменен... и снова полилась та же звучная, по-видимому простая, но возвышенная и волнующая речь... Еще гораздо сильнее выразилось чувство авторского самодовольства в главе, где описывается сад Плюшкина. Никогда еще пафос диктовки, помню, не достигал такой высоты в Гоголе, сохраняя всю художественную естественность, как в этом месте. Гоголь даже встал с кресел и сопровождал диктовку гордым, каким-то повелительным жестом. По светлому выражению его лица, да и по самому предложению было видно, что впечатления диктовки привели его в веселое состояние духа. Это сказалось еще более на дороге. Гоголь взял с собой зонтик на всякий случай, и, как только повернули мы налево от дворца Барберини в глухой переулок, он принялся петь разгульную малороссийскую песню, наконец, пустился просто в пляс и стал вывертывать зонтиком на воздухе такие штуки, что не далее двух минут ручка зонтика осталась у него в руках, а остальное полетело в сторону, он быстро поднял отломленную часть и продолжал песню. Так отозвалось удовлетворенное художническое чувство: Гоголь праздновал мир с самим собою, и в значении этого бурного порыва веселости, который вполне напомнил мне старого Гоголя, я не ошибся и тогда».

Слушатель терял опору, не мог ни за что зацепиться, не помнил, забывал себя, поскольку делать то, что внешне делал Н. В. Гоголь, было хотя и трудно, но всё-же доступно, а вот слушать его, сохраняя самообладание, было практически невозможно, особенно тогда, в первой половине XIX века, когда русская культура не накопила ещё для человека нового времени достаточного опыта контролируемого внимания.

Некоторым людям из чрезмерного страха (дамам) или в силу упрямой решительности (как некому барону или литератору-завистнику) удавалось сохранить самообладание, тогда они не могли в достаточной степени погрузиться, угадать содержание, то есть выносили из этой ситуации только то, что получали при простом самостоятельном чтении данного произведения.

«Перенять манеру чтения Гоголя, подражать ему – было бы невозможно, потому что все достоинство его чтения заключалось в удивительной верности тону и характеру того лица, речи которого он передавал, в поразительном уменьи подхватывать и выражать жизненные, характерные черты роли, в искусстве оттенять одно лицо от другого».

«Гоголь мастерски читал: не только всякое слово у него выходило внятно, но, переменяя часто интонацию речи, он разнообразил ее и заставлял слушателя усваивать самые мелочные оттенки мысли.... в чтении Гоголя, выходило как будто писано в известном размере. Меня в высшей степени поразила необыкновенная гармония речи. Разговоры выведенных лиц Гоголь читал с неподражаемым совершенством... казалось, как бы действительно сцена эта происходила за окном и оттуда доходили до нас неясные звуки этой перебранки».

И. Тургенев:

«Читал Гоголь превосходно... Я слушал его тогда в первый – и в последний раз. Гоголь поразил меня чрезвычайно простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, как вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный, особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться – хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренне дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело, и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городничего о двух крысах (в самом начале пьесы): «Пришли, понюхали и пошли прочь». Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорее насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене «Ревизор». Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник... В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он знает, что врет, – и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга, это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого «подхватило»».

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка