Фланёры и вафлёры

 

/Николай Кононов. Фланер. М.: Галеев-Галерея. 2011. – 424 с./

 

Отбросив дежурные «шокирующая интимность» и «авторская исповедь», уже прозвучавшие из праздных уст немногочисленных критиков, спросим себя по прочтению «Фланёра» Николая Кононова: «Что это было?» То, чего у нас не было, об этом как раз говорят, упоминая, что «после Кузмина никто не писал на русском языке такого рода прозу – бесконечно требующих разъяснения, но никогда не выговариваемых любовных чувств». И поэтому Кузмин и Вагинов, – вот и все, на что указывают историко-литературные стрелки, когда спрашиваешь себя, для чего был написан «Фланёр». И все же – что это? На первый взгляд вроде бы большой роман о маленьком человеке «из прошлого», угодившего прямиком в послевоенную жизнь в СССР. Уезжал наш юный эстет вместе с прочими эмигрантами второй волны, которых заманили да бросили в лагеря, чтобы знали, как Родину любить, а выплыл, сбежав из-под конвоя, один-одинешенек. Сам мил-друг, как говаривали в те далекие коммунальные времена под аккомпанемент народного (и не только) любимца, певца Вадима Козина, – схоронившийся со временем у местного врача, которого жена застукала с любовником, за что и сослали оного в то же немецкое Заволжье. Впрочем, подобных «не таких» даже в советской глубинке оказалось немало – нежных мальчиков возле общественных туалетов не стало меньше после усердного прореживания самого общества, и соблазненных ими дядей, прикрывающих похотливую душу боевыми орденами, тоже хватало.

 

Приходите в четверг

Вот все говорят «Фланёр», «Фланёр»… Обязательно куплю бумажную версию книги, твердит в Фейсбуке один. Прочел и буду, наверное, перечитывать, обещает в «Живом журнале» другой. Или вот еще был случай, когда автор этих строк заикнулся о новом романе Кононова в разговоре со знакомым, тоже поэтом, как сказал бы Есенин. И что вы думаете? Зрение, говорит, я сгубил на этих ваших романах. А Кононова когда-то давным-давно любил за стихи. Ну и «Похороны кузнечика». А вот «Нежный театр» еле дочитал: он на глазах распадался на куски вполне добротной прозы и сопутствующих аналитических умствований под Лидию Яковлевну Гинзбург. И та, и другая составляющие были по отдельности хороши (хотя интеллектуальную прозу Лидии Яковлевны лучше читать в первоисточнике – там всё куда органичней), но в качестве романа это не воспринималось. Поэтому до «Фланера», мол, еще руки не дошли. В общем, что было сказать знакомому о новом романе Кононова? Стоило, наверное, отделаться фразой из анекдота, в которой натуралу предлагали на выбор разные виды сексуальных развлечений, приходящиеся на разные дни недели: «Знаешь, в четверг, наверное, тоже не приходи, тебе не понравится».

Кому же понравится «Фланёр»? Рецензии о нем пишут почти все сплошь мужчины. Плюс они же, напомним, обеспокоены этим текстом в социальных сетях. Без сомнения, «Фланёр» для них и написан. Как говаривала еще одна приятельница автора этих строк, а для кого, ты думаешь, изгаляются на сцене Леонтьев и Моисеев? Для своих любовников в зале, для кого же еще! А что, спросим, сама книга Кононова, о которой ее автор говорит, что, во-первых, «подставился самым безалаберным образом», а во-вторых, что «совершенно определенно хотел написать роман идей»? Как бы там ни было с подставленным автором, который всегда может выдать свои мысли о сцене за слюни героя в зале, но каких-то особых идей в книге нет. Есть особенные, профессиональные, так сказать, мысли об искусстве, заключенные в отдельные главки – линия и цвет, наука и культура, а также наука и религия. Короче, еще один взгляд на историю сквозь до сих пор не протертые очки заведомо «другой» темы. Изложенной, как уже упоминалось, в «другой» прозе поэта (а иной у него для нас нет, и некоторые моменты порой переходят у Кононова из книги в книгу). Но это не «особые идеи», это дань орнаментальной прозе 1920-30-х годов, откуда родом главный герой «Фланёра», а также «поэтическому» мировоззрению автора, пишущего сложнейшие стихи.

Сам же автор романа лукавит, подкладывая в виде «особой» идеологии размышления о том, что «тело» от слова «захотелось», и прочие кунштюки филологического воображения. А вот чем отличается, скажем, «вафлёр» от «вафлиста», активно промышляющих в его прозе, не пишет. Ведь разве мысли о военных настроениях в Москве перед неминуемой сдачей врагу, когда мужики рвут портреты Сталина, раздевают прохожих и грабят магазины, а бабы стоят в очереди в парикмахерскую, чтобы прихорошиться перед приходом немцев – это «особые идеи»? Это даже не быль, как писал Довлатов, это правда. Нет, особые места тут совсем иные, и порой «там есть такое место, что закачаешься», как писал о мужских яйцах Виктор Ерофеев. Заманчиво, не так ли? Или, например, о том, почему в черный список Гитлера, кроме цыган и евреев, попали гомосексуалисты. Да потому что все они порядка и дисциплины не признавали: цыгане сбегали в Тмутаракань, евреи были единоличниками, а гомосексуалисты «оттого в  его список попали, что поняли  на собственном опыте, что ни  мужского, ни женского нет, а в сущности – все едино, то есть вообще нет никакого порядка кроме любовного  чувства».

И выходит, что «без манков не заманить читателя в произведение», как признается автор «Фланёра» в интервью Дмитрию Бавильскому на «Топосе», и «нет больше способов сделать так, чтобы он не позабыл текст, перелистнув страницу, кроме провокаций». И действительно, с провокациями в этом романе просто беда, о них лучше в том же интервью, где автор расставляет акценты и объясняет лирику своей прозы, чего, впрочем, делать нельзя: стихи не объясняются. И стоит уточнить лишь сугубо личное: «Биография Фланера отчасти совпадает с биографией моего двоюродного деда, депортированного из Триеста в 47-м, отсидевшего десять лет в лагерях и умершего в конце шестидесятых в селе Лысые Горы Саратовской области».

Хотя, любые провокации, согласимся, со временем становятся общепризнанной классикой. Помните сцену совращения в «Лолите»? Так вот, помножьте ее градус на эпичность «Воскресения», и вы получите магию движений, акупунктуру страсти и прочую невесомую (но тактильную) физиологию в аналогичных сценах у Кононова. «Одним   из   пронзительных  свойств  его  незаурядной  натуры  было  смешение  в  нем   пристального  цинизма   и  углубленной  сумеречной  лирики», – пишет он о своем герое. Правда, частенько геройством автор прикрывает и без того чуть приоткрытую суть своего посыла. Например, кроме того что, «как следовало из статьи Горького, фашизм равен гомосексуализму, и если уничтожить одно, так исчезнет и другое»,  в романе бытует и другое объяснение незавидной судьбы «людей лунного света»: «Я потом думал, отчего государство в самые свои жесткие годы карало мужеложцев? Наверное, оттого, что они становились слишком мужчинами, находя в себе корень человеческого, того, что не имеет пола, вне жестокости, которую себе присваивало государство».

Вполне может быть, что подобные качели соответствуют нынешним настроениям в обществе, ведь не в Серебряном веке живем, могут и морду при случае набить, и партию не зарегистрировать, как в случае с Эдуардом Лимоновым. «Главная моя цель – просто биологически уцелеть как особи, на которую открыта тотальная  охота  вне сезонов,  без жалости», – запомнилось признание, о котором не знаешь, что и думать: то ли герой романа плачет о своей судьбе, то ли его автор констатирует факт собственного жития в искусстве.

 

Книга еды

…А начиналось все, как водится, в душе. («Ты сказала: – Послушай, / твою сладкую душу б / выебать в ротик. / Я сказала: – Ну-ну, давай, не против»). То есть, в купальне приключилась завязка этой истории. После чего ее малолетний герой, соблазненный родным дядей, долго не мог прийти в себя, и даже «заеденные несколькими поколениями семейные, с вензелями, серебряные ложки» он был «не в силах опустить в тарелку за новой порцией манника, облизывая их бесконечно, беря и вдвигая глубоко в рот одну за другой». После купальни в детстве, конечно же, снова была водная стихия, которая – словно в «Книге воды» Лимонова – еще долгое время формировала траекторию любовных приключений героя. «Г. был виновен и в моих любовных неудачах, – сообщал он впоследствии, – девушки давали мне так, как давал он, но сопоставление было не в их пользу – такого узкого отзывчивого канала больше не было ни у кого. Потому что (думал я) ну какое в Польше судоходство, какие каналы в Речи Посполитой?». Да разве только девушки разочаровали нашего героя? Случались еще в его истории литературы и женщины, которых он не любил, как, например, Ахматову: «О чем  это она?  О какой безысходной боли  такой?  Тетка».

И после уж следовали сухопутные гусары, уланы и драгуны, поскольку вся эта военно-полевая роскошь происходит во «Фланёре» в упомянутой предвоенной Польше. Один из них любил приговаривать: «У меня достоверно есть только военная форма да еще ты». Помните один из монологов в «Неоконченной пьесе для механического пианино»? «Ты, Вольтер и маман», – говаривал там супруге великовозрастный детина в исполнении Юрия Богатырева.

Вот интересно, почему сейчас так не пишут? Почему, действительно, важны романы идей, исполненные тоской не по настоящей, человеческой жизни, а по ее чуть теплому эрзацу в советской коммуне, по которому откровенно ностальгируют и Быков, и Елизаров, и Иличевский? «Главная идея – куда все подевались?» – уточняет автор «Фланёра» замысел своего романа. «Аккуратных всех перебили», – отвечает на этот вопрос его герой, вот и подевались, вот и не пишут. Ни об антоновских яблоках, ни о прочей дореволюционной чепухе, ибо злое детство мстительно любит лишь те «детские» места, где даже при тусклой лампочке Ильича было ярко и хорошо, и где любой, даже пьющий папа Одинокова из «Бесконечного тупика» был одинаково любим, как эскимо и газвода по копейке. И потом, как говорит упомянутый герой, всегда ведь «сразу виден статус – образование там, происхождение – под всеми социальными полипами», оттого и нелегко писать о том, чего не знаешь. Например, у Кононова это проявляется в излишнем любовании вещами  и явлениями, которые во времена, когда жил его герой, особо не были интересны. Бритва, несессер, лепной потолок.

Иногда автор спохватывается, и отводит для личных умилений галантерейным духом эпохи целые главки. Оттого и полагает он, что его герою-эмигранту рисовать социальные типы легко: «несколько  жестких  пародийных линий-обводок  в  духе   плакатов  Лотрека,  и  дело   готово», поскольку здешняя «тотальная  жесткость  облегчила  бы  задачу   любому  мало-мальски  умелому   художнику». Да, с одной стороны, вроде бы и так, и в увиденном героем-эмигрантом типе советского человека «было  что-то   нехорошо-героическое,  будто  можно   звать Дейнеку,  чтобы   писать   с  него   бойца,  приметившего  супостата, то  есть   что-то   русское,  но  такое,  чем   оно   стало,  когда  в  одной   банке  встряхнули   миллионы». Но с другой стороны, ведь только онанисты разные, которые еще в ранней советской прозе перековывались в героев на фронтах Гражданской войны, да еще мужеложцы и остаются у Кононова в сухом остатке «военной» темы. Что, приплюсуем автора «Фланёра» к вышеупомянутым невежественным потомкам, ностальгирующим «по настоящему»? Нет, уж лучше писать, чем рисовать.

Действительно, критика социального эпохи недоразвитого социализма дается Николаю Кононову не в изобразительном, а в вербальном плане. Ведь недаром герой романа – филолог античного толка, да и названия глав все сплошь «филологические»: «Глагол и существительное», «Гибкий язык», «Уроки дикции». («Ситуационные» главы вроде «Фрегат плывет», «Вид за окном утешает» – также апеллируют к литературной классике). Тут вам и «чуть запинающаяся речь будто специально была дана ему, чтобы не делать оплошностей вслушиваться в звуки слов», и, учась советскому языку, в котором не грассируют, как в эмиграции, наш герой по совету ближнего говорит лишь о еде, где мало «эр». («–  А борщ?  –  Это хохлацкие придумки, – возражал  В.  А.»), да и сам автор то и дело вспоминает, что были времена, «когда из эпитетов были только «прекрасно» и «восхитительно», а глаголов не было вовсе». В то же время, косность жизни отглагольного в романе класса-гегемона «была выразительна своим акустическим регистром – фрикативные гэ, появляющиеся там, где их не должно быть, – царапали о воздух грубыми колками, оставляли в кратких смыслах какие-то продолговатые занозы». Здешние женщины не говорят, а «неразумно лепечут раздельными словами, как глухие, обученные в малолетстве по методике Малиша, роняя вокруг себя какие-то целлулоидные формулы-фонемы, не догадываясь об их смысле».

Ну а мужчины, словно рыбы, испытывая «глубинную тягу бессмысленного разговора, сполох принужденного словообмена, вербальную мимикрию», сбитые в группы случаем, «льнут к надежным словам, складывающимися якобы в осознанные линии разговора, в символы времени, которое они, говорящие, транжирят вместе». Словом, законы здесь все сплошь фонетические и только природа страсти, как всегда, внятно берет свое, и у того же главного героя «Фланёра» особых слов нет, одни выражения: гаер, позер, гривуазность. И символика быта – завтрак, оставленный любовником – все та же, из «другой» прозы. «Два крупных яйца дожидались в  эмалированной кружке, покрытые салфеткой, – и в этом был сексуальный смысл – я разбивал их над разгоряченной сковородой, и запах свежего белка, похожий на запах спермы, заслонялся мягким духом топленого масла, которое тоже – в розетке желтело рядом – все уже было готово. В этом я читал его право на ближайшую ночь со мной».

 

И корабль плывет

И еще о литературности романа Кононова. «Должен признаться, – кокетничает его герой, – что в самые решительные моменты своей жизни я перебирал подробности роковых сцен великой литературы, будто всегда носил в себе  коллекцию  извлечений из лучших книг». И неудивительно, что очередной любовник казался нашему герою «изысканным  рефератом   непомерного   самого  себя». Ведь что на самом деле коллекционирует настоящий читатель? Правильно, эротические сцены и прочую телесность, долгое время отсутствовавшие даже в «лучших книгах» его советской юности. «В поденной бестекстовой жизни мне всегда свойственны ретардации, экфрасисы – будто надо еще чем-то удерживать эссенцию собственного прошлого, неважно какого – близкого или далекого, какими-то там культурными присосками, изжитым языком, тщетным перебором воспоминаний, тотальной инспекцией исчезнувших подробностей», – свидетельствует автор в интервью. Вот и во «Фланере» – пожалуй, лучшей из книг Николая Кононова – поэтических сравнений, изысканных аллегорий и пышных метафор наличествует в избытке. Присутствует также особый язык любовных отношений, все больше, конечно, однополого характера, хотя случаются досадные исключения. И если ранее у куртуазных маньеристов все это дело называлось  «поездкой на остров Любви», то в упомянутом «однополом» варианте – «увидеть изнутри». Многое в любовных играх романа по старинке напоминает цветочный флирт, и иногда, то есть, опять-таки, очень редко, сойдясь с женщиной, герой «отчаянно и робко нырял между разведенных бедер по шелковому пути ее черного чулка в самую шелуху юбок, как шмель в соцветие».

Тактильно-сенсорный перебор литературных первоисточников определяет также стиль «Фланёра». В основном, конечно, Набоков, в начало «Дара» которого надпись на фургоне заигрывала с третьим измерением – отсюда и «тяжелая зеленая муха звонко чертила молниевидными зигзагам воздух, разрушая столичную иллюзию, напоминала, что мир имеет гораздо больше измерений, чем на дурацкой картинке», и «в блюдце ягодная бижутерия лгала о времени года». А уж из детства, без сомнения, Олеша, от которого «улица через разрушенные ворота и осыпавшуюся стену вползает болезнью в преисполненный затей и красот сумеречный парк», и «легкие старушки сползались к дверям церквей, как мучные насекомые», и «постиранное исподнее свешивается с балкона уцелевшего фасада пестрой блевотой». Ну разве не автор «Трех толстяков», у которого чашки, словно чайки, сидели на подносе, выглядывает из пассажей подобных следующему? «Иногда я слушал, как мимо плотно запертых дверей жилища В. А. проносились обрывки чьих-то речей, кажется, я чуял их, как запах, будто это были блюда снеди, прикрытые салфеткой». Или вовсе уж Бабель, по чьей милости у Кононова «кадык   летел  вверх  и  падал,  как  гирька   сдуревших   часов».

А еще вся эта симфония дежавю иногда очень похожа на «Парфюмера» Зюскинда, особенно когда герой гипнотизирует своего охранника, движимый лишь запахами, приносимыми им с воли, ну и соблазняет его на немыслимые поступки. После чего, наверное, даже герой вышеупомянутого анекдота пришел бы посмотреть на то, что же творится по четвергам в сладком аду нашей якобы современной литературы.

X
Загрузка