Последуслов

 

Вот так вот и происходит, откуда-то происходит, произрастает, изразец памяти, мятная жвачка мыслей и слов. В земле израилевой, земляные черви, червонное сердце бога, богомолы, удивленные своему названию. Дивные лица, лицейские мальчишки, чижы, стрижи юности, рижские бальзамы на рдеющее сердце. Церкви, еры и вилы, вязкий ил человеческой мысли, языковые сливы, ловкие ливни, кованые крышки канализационных люков. Появляется что-то новое, за что цепляется то, что еще новее нового. И так сложно удержать рождение слова. Ложные ожидания у ветхого здания, ветошь нестиранной одежды, прогорклой надежды. Окутанные раной, залитой горьким прокисшим таном. Два слова могут играть друг с другом, бесконечно меняясь местами и слогами, как слово друг в словосочетании “друг с другом”. Три слова начинают спорить, претендуя на некое первенство. Сотни слов сходят с ума. Если не дать им разбиваться на пары и тройки, можно узнать, как устроены корни деревьев и грибницы. Золотое знание. Расколотое, нанизанное, знание-пар, знание-дым, знание-рой, знание в ножнах, в строении коры головного мозга, красное знание заброшенных деревень, гробницы нефертариев. Если не задаваться целью ответить на какой-то незримый вопрос и продолжать говорить – ответом на что станет подобная речь? О чем рассказывают раздавленные случаем, помазанные елеем, отважные, незрелые и прочие одалживающие ответы на вечные вопросы? Молочные волосы, ожоги лжи, руки в мешке из-под лото, все это описание чьей-то старости, а ведь никто не знает, откуда она взялась, да так внезапно. Писать, жить, это все равно, что сыпать муку в воду, со временем становится все сложнее перемешивать получившуюся массу. Так хочется подлить водички, чтобы дело пошло! Если кто-то не заметил, то обращаем внимание, что есть большая вероятность попасть в одну ловушку: Внимание! Будьте бдительней! Когда вы слушаете, развесив уши, описание какого-то действия, есть опасность не заметить, как в это время описываемое действие совершается! Когда говорят о том, как происходит воровство – воруют, о том, как рождается вера – веруют, о том как совершился грех – грешат. Когда говорят о том, как нужно печь хлеб – пекут хлеб где-то в другом месте и не дают вам его есть, о том, как доить корову – доят и не дают пить молока. Когда говорят о том, как все растет – срезают вершки и прячут в мешки, а когда твердят о том, как льют воду – льют воду. Вот где простор! Но куда в нем идти? Повторить все сначала, идти след в след, слог в слог. Итак. Писатели жидких форм, уравнители, заспанные мухи слова, вас поглотил бешеный овод времени. Уродливые младенцы станцуют на породившем их ложе перемен, с криком Асса! Чет и нечет, черное и белое, подлые дичи пошлого дела. Все начинается с метки, вращение гипнотически манит, боль становится приятной, приятность, когда одно ушко – пасть, а другое – попа. Я попал в точку! Загадка: как разорвать цепочку? Нужно отказаться от скобок, чтобы не образовывать лакун, в которых плесневеет мысль и рано или поздно задохнется. Лучше всего – выделение цветом и последующая черно-белая печать. Монолитность обеспечивает только техника, как слышишь о живой плоти, скажи себе: долой надежность! Кто-то скажет, что это близко к мании, будут будить длительными вливаниями, пока не услышите благую весть о том, что вы ши… далее следует подробное описание, без малейших изменений содержания за последние пару сотен тысяч лет. Когти действительно есть – это снасти для нанесения меток и заметок. Вершители описываемого времени совсем забыли, когда это надо делать. Горят тома, исходит пеплом ров – уют для зарождающихся желудей и мух. Другие тома ожидают, из их обложек вьют веревки, веревки на сетки под грецкие орехи для глупых босоногих мальчишек с молотками. Говорит говор нужды:”Хлеб”. Молчит. Потом снова: “Хлеб не на пустом месте, а на жидком тесте. Накормите реву”. Такими словами горят, растят пламя, но его не срежешь как выросший плод или колос. Ерзают ерши в корзинах, чуют, что на них покажет палец матери и скажет о них кому-то: “Ешь”. Разорвать цепочку невозможно и истощения не существует. Любое истощение бормочет о себе, а когда слова бормочут, они все равно вынуждены существовать, хотя и сильно обижаются за такое небрежное к себе отношение. Теперь я оглядываюсь на пройденное и думаю, что же я наделал. Я не создан, не явлен, не сформирован, я – наделан. Обещаю, что еще через два периода, этапа, если наделанное себя не оправдает, пусть будет вынесен приговор языку, но только не надо зачитывать его ни вслух, ни про себя. Пусть приговором ему станет молчание звезд и планет. Итак, речь обвинителя: ”Взгляните как он пал! Точка нашего зрения проста: что за гад! Крюком рвать его за почку! Но вешать за бок? Чтобы слышать, как будет завывать этот лгун?! Нас не успокоит то, что горизонт уже краснеет и рано или поздно он все равно сдохнет! Посему, пусть доведен он будет до того, одев ярмо и лая, что ноликом беспечным жить и плотью полой будет! В том наша от него надежность!” Защита: “Рвать почку?! Это просто невозможно, ведь он, взгляните, и так уж истощен и практически не существует! Он бормочет только о себе, про себя и себе под нос! Ловить чье-то бормотание и оскорбляться, что за нужда! Скольких уже заставили жаться и беречься от подобного поношения! Я гляжу на дело и думаю, что же он наделал: не задался, проявился там, где не надо, недооформил что-то – ну и дело! Я обещаю, что через два года, и нет нужды в эшафотах и этапах, если он не оправдает себя в настоящем деле, пусть ему будет вынесен приговор и пусть приговором ему будет вечное молчание!” Молчание? Они думают, что круг замкнулся, что линии совпали, приблизились друг к другу и почти уже наслоились, что слогом в слог возможно дойти до самого упора. Но даже если я дойду, то все начну сначала, повторю. Как это сделать? Чтобы повторить уже сказанное, нужно просто начать говорить. Пло-отный, плотный текст. Откуда он исходит? Откуда-то. Откуда-то он растет, острый резец человеческой памяти. Мятый послед слов. Во мгле, глиняная вонь борца, перемоловшего дивные музы, породившие его. Они кричат, что им бо-бо. Моменты прозрения делятся на секунды и минуты, они протяженны. На них нужно тратить время, которое можно было бы потратить на что-то другое. Этого другого целая вереница, если не полениться и запустить туда свои пальчики. Ешь, режь, разноси, не забыв оставить замам, сидящим на своих лицах. Проверки, завязки, вечные оковы, отрубленные бивни валятся из рваных мешков, их принимаются лизать те, кто с югов. Это что-то новенькое! Кто-то держит в голове убеждение, что все новое – ложно, а сами твердят о жидах и ветхом завете. Здесь злость запуталась в своих надеждах, горой окутанная оной. Спитой, горький, кислый чай. Двое мальчишек играют друг с другом, качают ногами, словно в сочетании друг с другом они становятся друзьями. Втроем они начинают спорить, претендуя на некое первенство. Когда их собираются сотни – они сходят с ума. Если не дать им разбиваться на пары и тройки, можно узнать, как они устроены и увидеть, как на самом деле светятся их лица. Это золотое сияние. Кто-то не задается и лежит целый день под елью или под чьей-нибудь дверью. Прозрел, пророс, вследствие долгого говорения и не стынет от ветра эта речевая печь. Наказанные, подверженные давлению как лучом, медлящие, будто обмазанные клеем, но важные, незрячие к порче, доживают свой ответ на поставленные вопросы. Полосы осколков, руки в какой-то жиже, три раза подряд – решка – это не потолок. Постойте, ведь все это описание чьей-то старости! Значит, я повторился, значит, я уже два раза состарился. Асса!

История переписывается и выписывается, выпаривается как бульон на мозговой кости. Провести рукой над пламенем и вся шелуха сгорит, сделать это не слишком быстро и сама плоть станет шелухой. Вернуть совершенные оступки, пустить вспять рыки мин, гордые моменты унижения всего человеческого. Доедают остатки жигалы нигилизма и прочие. Шуршат розы у уха, едкие глухие неженки. Как же трудно отказаться от того, что порождение происходит из глубинного мистического импульса, отказаться от кипящих котлов и далеких огней. Быть блохой, нет, она прыгает, клещом слова, он не прыгает, и падать с поверхности на поверхность. Лист, чья-то спина, земля. Проторенные писцами, писицами, кривые текста, льнущие к мозговой оси. Дурные вести закаляют ад пламенем, говорят чепуху, летают нагишом, строем плетутся в стан нашего уха. Изнутри пупки выглядят совершенно пустыми, спятившие быки моментально устанавливают на их месте монументы человекоуважения и прочие измы, гильотинизмы пуповины, порочные танцы пигалиц кружатся вокруг. Шуруют в шатрах духа миазмы и циррозы, глумливые беженки истерично держат руки на пульсе своих порождений. Кажущихся спящими, калек и прочих ждет жестокий отлов. “Он плохой и он рыгает, говорит ловец с клещами в руках, он рыгает и падает, глист, гнида!” Меховая оторочка из меха писца и лисицы, игривые мужи креста, лгущие, прикидывающиеся пчелами осы. “В урны совесть!” – заклинают адепты этого племени, сидя на пуху, красуясь уже тающими шомполами, роем трутся вокруг падшего духа. Из их личных покупок нам выделят: рис, вершки, кипяток, немного рыбки, молока нальют, на остатках замесят тесто. “На все это есть документы”, -  с уважением, бродячий дух капитализма. Из окон прочных изб уже глядят цынговые лица и ждут. Воруют, трахаются, впадают в маразмы, блудливые жены ржут от скуки, жующие, спящие, принимают лекарства от детей, из риса варят жесткий плов. “Он прыгает на аналой!” говорит старец с капустными щами на усах – “Он играет со адом и листает книгу Аида!”

Закругление. Возврат. Повтор. Огрубление. Обобщение. Блошиные рынки распространяют заразу – интеллект пожирает разум. Горячие шины, миллионные крынки для передвижения в пространстве. Заплывание ума жиром активного общения. Я иду по улице, а вокруг разогревается утренний город. Медленно, как спираль кипятильника, натираются до красна шинами машин спирали эстакад и рельсы подземных туннелей. С ног летит резиновая стружка стертых подошв, шнурки перетираются друг об друга в тугом узле, заусенцы на пальцах кровоточат. Беспечный лексикон попутчиков достигает вершин унижения сексуального достоинства. Пахнет завистью и неведением. Потуги преодоления фобий мимикрируют в потуги говения, в рацион духовной безопасности, а так же другие виды зазывательного бреда. На заборе красуются нарисованные органы, наполненные страстью. Уроды сковыривают организмы, указанными на рекламных щитах способами. Изысканная еда проторяет в теле пути, существа воют от этой деятельности. Я глажу кошку по лицу, она греется, трется о мои ноги, но гордо и ленно. Кошка – настоящий враль, вот где насилие нежности, вот где треск перетертых швов пуританства. Где-то призывно мяукнул кот, и кошка скрылась, там начинается весеннее буги-вуги. Муравьи – поселенцы на пальцах моих босых ног, что-то куда-то тащат, обеспечивая свои коконы, тягают грузы на аршины, кусаются до жжения. А вокруг круговые поруки, доли, кто-то федерально курирует потоки говно-нарко-товаров, поддерживающих моцион духа на пороге недопущения волнений и прочих опасностей. Таксист из окошка ругается на некрасивые зады, призывает дам отказаться от излишней еды. Утро вокруг – сбор рас на рисовых полях и полянах, их ор, исполненный ненавистью к подобному труду. Роженицы ковыляют с казенными плодами внутри, камлающие особи. Я не заметил, как из двора исчезла старая машина Победа, ее каждый день протирал один человек в старом теле. Может быть, она теперь снова в пути. Война имущества, гибнущие на ней, сами поют гимны этой деятельности.

Каждый следующий поток становится все объемистее и тяжелее, на цепочке слов виснет обезьяна чувств, жаждет думающего пота. Слова жаждут нового веса, тяжести чувственной мясистости. В моей маленькой шапочке утренний улов слов, пищат как новорожденные, ни одно не без изъяна. Меня ждет голодающий скот. Облава!  Новорожденных кладут на весы из жести. Мясо шевелит их бесчувственные стрелочные механизмы. На чаше они как алая точка, тщетно ползет к краю, хоть за краем и яма. Дайте мне помянуть с достоинством эту жертву, утренние слова, березовый сок, конденсат томной, влажной ночной простыни. Березовый сок из разреза нежными руками. Основа выродилась, но не плачь, есть на то любители, выродочные модники и прочие богословы. Они говорят: “Нам не годятся такие лобзания! С лижущего языка струятся, кажется, потоки яда! Струятся на то, что просто так на дороге не валяется, ожидая нализа от другого! Мы приходим в этот роскошный зал, после изнурительного гулкого пира и ждем, когда же наконец-то придет время вам вспомнить свою породу! Любовь – это момент, описывающий лишь вид на память! Память, кто обошел эту преграду?! Помните, и продолжайте поглощать наш пенный товар!” Все готовы. В храмовых бойницах свили гнезда, лоза опутала стены здания. Жгучий дым костров. Сторож трубит в рог и его валят с ног, его будет лизать пламя. Он кричит от боли: “Ого-го!” Мимо снуют кошки, все улицы мира теперь их. Конец придет, но есть время отрастить длинную бороду, сносить пару пар обуви и начать покрикивать на дворовых мальчишек: “Ишь, млять! Кто орган нарисовал на моей оградке?!” Помните, и продолжайте поглощать пенный товар!

Похоже ли все это на историю? Ну, уж точно – это не сказка на ночь. История такая простая, что плакать хочется. Кажется, я уже упоминал, что было утро, я сидел во дворе, кормил голубей хлебом – своим трудом, а муравьев телом – своей беспечностью. Про кошку я тоже кое-что заметил, хотя не люблю этих животных, они буравят своим взглядом, трутся, а любить их мне не позволяют мои политические и моральные взгляды. Но это не мешает мне ее погладить. Кто-то пытается отвадить их выходить в форточку и далее налево, это не плевое дело! Легче закрыть форточку и не проветривать, даже если что-то на плите подгорело или в холодильнике протухло. Следом шел день, для тех, кто не знает, день – это когда солнце ярче, душно и наступает сон после обеда, после которого наступает вечер. Ах, сны – это интересная затея. Что мне снилось? Днем, сны лучше освещаются сквозь веки и запоминаются для таких историй.

Мне снилась масса, разворачивающаяся масса, лежащая на диване, а я воротил от нее нос. Ласка - это только ее маска. Развернутая она – визжащий рот, нутром наружу. Во сне я называют ее “Пани”. Мне как-то совестно, что я ворочу нос, а она хлопает меня по голой коленке. Я знаю, что она зовет меня Аресом, хотя чем она меня так называет с виду не понять. Она меня хочет, но я прошу ее терпеть. Я представляю себе, какое это может быть мучение. Я говорю: “Пани, смилуйся, почивай, уже не время на эту истому. Я знаю точно, что проторить этот путь – сказка. Может я как голодная стая, готов был бы лакать тебя как озеро, но…” Я боюсь ей сказать, что она из себя представляет. Смотрю, как она перетекает сама в себе, от этого веет такой ужасной силой самонаслаждения, что мои плечи передергивает, и я просыпаюсь.

Нет! Ни память, ни мысли, ни размышления, ничего из этого не сулят тексту ничего хорошего, кроме засухи. Это ловушка, ловушка памяти, памятный знак, оставленный, выжженный на самой сердцевине, на самом начале. Он знаменует начало, а начало – это конец. Когда наносится вязь текста, голова пишущего порой отвлекается, возносится глазами к потолку и хочется верить, что он не прислушивается к какому-то слышимому ему одному голосу, который диктует ему следующие размышления, а скорее читает буквы, выписываемые кружащей под потолком мухой, и переписывает их на бумагу. От мухи этого голоса стоит отмахиваться яростнее, чем от настоящей. Что же она вычертила на потолке своим полетом?

Соленая микстура для связок хорового, чтобы пока тот лежит в коме, они не слишком долго были сухи. Заржавели пушки и памятники, стерлись наколки, ставки главнокомандующих вымерли, немота ума погрязла в вине и печали. Знамена реют в каких-то других местах. “Алло! Алло!” – кричит кто-то в трубку по спецсвязи, но ответа конечно нет. Погода носится взад и вперед, голые ищут куда бы им пристроиться. Их завлекают, предлагают вознестись, а они лезут на деревья, от чего нет никакого толку. Поэтому когда проходишь под деревьями, слышен их хохот, в который не хочется верить. “Слушаю” – вдруг из трубки, как из омута, полоснув по уху. “В следующий раз” – говорят на этой стороне и бросают телефон. Невозможно бесконечно выписывать что-то из того, что уже имеется. Остается ли какой-то остов, какой-то конденсат? Это чернила, тушь и прочая материя буквы. Это соль культуры, от которой уже не поворачивается шея и нарушен кровоток. Вязкий ров, топь, жидкий ком в горле от излишка мыслей. Былины, которые рассказывает эта старуха – ложь. Они – успокоительное, чтобы не ревели, мятные катышки от кручения в кишках, стерилизация посуды во избежание коликов. Кричат, если вдруг край юбки выдернулся из кулачка, как же без этой связи? Идут годы, нос загибается, редеют головы, но никто уже не прикажет: “Строиться!” чтобы от этого отказаться. Каются перед вонзенными в сердца обвинениями детей, а они не лезут обратно, держутся, хотя уже пора класть зубы на полку. Томный ход, еле слышный, хочется поговорить. Но никто не слушает, и следующего раза не будет. Старость кажется концом, не только в жизни, но и в повествовании. Но третий раз, приходя к одному и тому же, жизнь обманывается и хочет все начать сначала. Кто-то это время улучшает, берет в руки трость и продолжает идти, требует следующего кона, хоть в кулаке уже нет костей, а колода истлела. Жизнь обманывается и хочет все начать сначала. И, отлипнув от сухой щеки, язык шевелится на ветру и требует: “А давай тогда в чет и нечет, на пальцах, на своем теле?!”

А вдруг все не прочесть за один раз, за один присест? Бьюсь об заклад: читай с любого места, без сомнений, любое место здесь одинаково. Повозка текста остановилась, еще не начав движения, потому что эти возы слов, которые куда-то должны были направиться, стоят позади скончавшихся тягловых лошадей и извозчик давно бредит. Ушлая чернь прочит этой материи разграбление до последней буквы. Страшно представить, какие жуткие скульптуры они воздвигнут из них, если смогут их ворочить, блея по утрам на разрушенный восток. Дерзкие воришки достают от туда многое: едкий пот стараний, мокрые излишки мысли, длинные, вырванные из книг сказки - эти старые, пыльные ложбины, проторенные в уме на самом его рассвете. Мятые покойники духа катят скрученные мешки с наворованным по улице. Суды избегают глядеть в их зачарованные лики. Стоит истошный крик, вздрагивают дети, вцепившиеся в мамины юбки. Нет ничего, кроме неясной вязи. Они негодуют, гибнут, делят между собой головы умерших, но что можно построить из того, что только кажется? Слипаются зенки. Кого винит сердце? Умерших лошадей, что не увезли этот груз и соблазнили на воровство? Бредящего извозчика, который орал, размахивая руками: “Здесь все золото мира! Золото!” Текст не двигается с места. Лошади умерли от страха, извозчик сошел с ума, только помыслив предстоящее путешествие. Сколько дурных и глупых мыслей лезло тогда ему в голову!

Обличие чающих – серое неведение, робы приказов, блюстители установленных норм и правил. Собственное состояние – давление пресса, щелчок кнута, плеск бытовой занятости. Критики, жители, чины, требующие высшего положения, проспиртованные туземными пытками храмового стояния, всем им доля коровья, всем им молнию в кажущееся благополучие пробивающихся ростков ума. Тающие личины героев правильного исполнения рабских указов льстят себе в красоте стана – все зависит от хорошего корма и хозяйского чаяния. Тающие личины, остовы пышного наслаждения, объятые покоем, обученные пешки бегают и хорошо знают, куда себя деть. Вечер. Осень. Дворник думает, куда деть изуродованные листья, стоит, издавая периодически томный ик, от которого вздрагивают плечи. Нет никакой другой грязи, кроме наносной, которую ему приходится убирать. Год за годом он ждет сбоя в природе, чтобы голые, умершие деревья не порождали липких листьев, вроде таких, что сейчас падают мне на коленки. Годы, времена года, этапы – нити целого, целого, шитого белыми нитками. Играющие со следствиями причины - причинники, товарки, продающие пышное масло, на котором зажарят ставшие помоями их собственные телеса. Замкнулось. Что-то замкнулось в тот момент, когда был сделан какой-то определенный вывод, когда смысл показался рожденным где-то в глубине, а не на поверхности. Умыкнули! Замуровали в цемент, в тягучий ил, ноги быстроногой лани. Неужели придется все начать сначала? Я отвернулся от мысли, а на ее месте уже разрослись миазмы идей, соединяющиеся в некое целое, чуждое желе, от которого теперь никуда не деться. Я съежился, свернулся спиралью, пружиной, до боли напряжения, надеясь, что освободив замок, вырвусь из этого, ну хотя бы в описание вечернего, розоватого смога на горизонте, который съели крыши домов, устроив пир, с вилками, антеннами и тарелками, в общем, со всеми положенными предметами для употребления уставших после работы, пришедших домой блюд. “Вернулся! Пил?! Ужинать!” До боли знакомые распоряжения? Плетясь до дивана, “мокрый” вусмерть, уставший от всего этого. Ну, хотя бы расписание вечернего кинопоказа сегодня удачное, весь вечер можно наблюдать чьи-то розоватые сморщенные зонтики, которые еле дышат. Смотреть на устроителей мира, общество с телками, аккуратно уложенными передними местами для удобного потребления. Уставившиеся на это ослы – мой вечерний люд. Кино для черни, на заказ, годное и для дачи. Камлание президента, камлание в очередях, чтобы на это посмотреть. Уморительного сборища – полный зал. Смотреть и слушать уговаривают клейкие губы. Глава! Падают степенно, ублажают раны, вещающие об истине. Уставившиеся на это ослы – холопы суверенных государств, мечтающие о повышении зарплаты. Все худые от длящегося влечения, от мании, толкотни среди привлекательных тел. Бредут на отзвуки далекого разговора о достатке, открывают ворота и умы, туда мгновенно хлынули мечты о переизбытке достатка, царапающие, лающие, заискивающие глотки, безмерная блажь невозможности лучшего. Сморщенный тип, пока его не слышат, говорит: “Вина для черни, это приказ! Они голодные, ведь нападут и не получат сдачи! Гляди, лакает, идиот, лакает, вот чертяка! Смотреть – умора!” Его предупреждают: “В соборе полный зал!” Треть уши развесила, треть, уставшая от слепоты, треть хлопает глазами, верные мытарству, мечтающие о скором вознесении за умеренную плату.

Читайте, прежде чем существовать, читайте хоть о правильном положении тел, заручайтесь днями, проведенными в тугих оковах текста. Недостаток понимания – тоже знание, которое заставляет думать. Объятое метастазами, сознание бредет, с болью воспринимая каждое новое значение. Части, бедствия, явление рабства, раны на местах разветвления. Польза рта – плетение одежды для существования. Весьма дурная полезность, в переизбытке дающая ложные надежды. Очень жаль, что долго так не может продолжаться. Потоки неиссякаемы, но могут ли иссякнуть силы для их срезки? Шестерни ржавеют, скрипя, издают скрежещущий вой односложных рифм. В такие моменты начинается поиск истории. Слова превращаются в покорных тружеников, несущих на своих изогнутых спинах тяжелые тела воспоминаний и фантазий, друидических культов детства, учений матерей-вдов. Все они протекают по руслу ума, слизывая все, что не имеет отношения к их содержанию. Удручающее зрелище. Но есть один способ, которым мне удалось на какое-то время избавиться от этого наваждения. Я перестал принимать решения и перестал соглашаться, когда на развилке воображения дальнейшее течение подрагивает в ожидании чьего-то согласия, чтобы ринуться в определенную сторону. Сначала от этого становилось страшно, ощущение, будто кто-то думает в твоей голове независимо от тебя – уничтожало уют в убежище собственного тела. Возвраты к самообладанию, точнее здесь уже становится понятным, что обладание происходит не над собой, а над этими бесконечными потоками, стали приносить не то чувство прояснения, ясности, даже прозрения, которое появлялось раньше, а чувство стеснения, как будто в собственной голове Гитлер пришел к власти. Я – Гитлер, умерший, мечтающий о прежнем существовании, мечтатель о восстановлении правильного приложения лжи, лжи о правдивости зарубок, оставленных когтями, свидетельствующих о проведенных годах в кандалах остатков ясного сознания. Я – Гитлер, объятый пламенем, бред, боль, обладатель точильного станка понятий. Начало оттого каждый раз и ново, что напрочь забывается страх. Ощупывать, будто кто-то живет в собственном кармане. Ладони в кармане, ладони в ночи. Утро дует сквозь логово ума. Зависть ютится как беженка, которая уже три дня ничего не ела. Чьи-то вороватые ладони точно здесь – это ощущается очень внятно. Снова запах ладана, убойный. С моего наконечника срывается струйка электрического тока. В мой громоотвод попадает молния.

Я - стальные ворота, чувствующие прохладу и ясность утренней погоды.

Я – озаряемый солнцем кот, валяющийся на земле с утра пораньше.

Я - чувство тесноты между плечами утреннего часа пик.

Я - медленное, голое тление власти, взятой в чью-то собственность.

Я - язык, который лижет кривой обломок зуба,

я оставленные, брошенные котята,

         я свидетель проповеди,

                 я Аллах серповидных остатков   полной луны.

Я - Кук, съеденный диким племенем,

                     я боль его разрываемого зубами тела.

Десять минут на то, чтобы ввергнуться в этот поток и выйти из него сухим, как ни в чем не бывало. Случайно оставшиеся капли дразнят псов, дразнят отчаянные остовы тел, режущие только правду-матку и отче-наш. Восемь минут на то, чтобы сойти с ума и снова на него взойти. Воспеть богиню Нут, Тота, соблюсти обычаи всех празднеств и соитий. Обрести на мгновение новый взор. Пропеть все гимны. Пять минут, чтобы догнать поезд уходящего ума, зацепиться бряцающим по шпалам мясом, тлеющим на ветру. Стать династией Мин, таборами мира, гнать упрямых мулов, пить багряную кровь тибетских лам. Две минуты, одна минута на то, чтобы стать псом, лающим на ветру слов, стать ненастьем, стать телефонным звонком. Звонит телефон. Медленным голосом робот твердит, что я за него не заплатил и если я этого не сделаю, он перестанет звонить. Голый голос, записанный на пленку. Мне лень даже встать из постели, лень – сласть. Я даю самому себе взятку, минуты в потоке в обмен на мелкие бытовые дела. В зеркале – обросший свидетель бледной луны. Кухня – место съедобного бремени, соль просыпалась из разорванного мешка. Я ем голый, не робея перед едой, которую я оплатил, запихиваю ее в рот от голода, чуть не лаю. Может в животе перестанет зудеть. В омлете попался чей-то длинный волос, проросший из чьей-то тверди, заплата лысины. За стенкой кто-то стонет до звона в ушах, логос, вписанный в стену. В окно летит пух, целибатный пост природы закончен, семена разлетаются, сласти для птиц. Вся эта деятельность без оглядки дарит бесконечные минуты покоя. Обмякшие от жары дети рисуют мелками на асфальте свои семьи, будущие бытовые тела. Машины в птичьем кале, проросшие бледные пятна клоаки. Ухаю от проглоченного, теперь удобное для бритья время. Боль красной точкой выступает из разодранного тупым лезвием волосяного мешка. Потом туалет и я, весь полый, выхожу на прогулку, вперед головой, ее сразу опалил хилый, изливающий тепло, рот солнца. Внутри желудок усиливает перистальтику, думая, куда деть съеденное. Моя прогулка в этом лете. Полопавшиеся почки лоснятся, их целая прорва. Синие голуби твердят без умолку, их целая палата. Стены домов тонут в городской вони улиц, от чьего-то нетерпения, написанного на стену. В безлюдном переулке я издаю аккуратный летний пук, бесцельный остаток законченных туалетных родов. Семена разлетаются повсюду, попадают в лицо – это страсть для некоторых лиц. Сияющий, едкий конец цветения царит, падающие лепестки миновали порог налитого весенним соком покоя. В парке влюбленные пары кормят мякишем воробьев и уток, те не рискуют, мелкими шажками выгуливают свои семьи. Деревья прячут от жары свои корни поглубже в земле, ценные грунтовые тела. Маленькая девочка изображает, что красит веточкой дорожный выступ. Мальчик в драных шортах пытается обстругать палочку тупым лезвием перочинного ножа. Котомка мороженщика алеет, дети жаждут выесть ее холодную полость. Худой мальчуган спалил кучку тополиного пуха, бабушки изливают на него теплые ругательства. Облака проливаются легким дождем, потея от солнца. В моей голове какой-то желобок, я могу не силиться перестать думать обо всем увиденном, я знаю, куда все это деть. Гулко плетется по рельсам старый трамвай. Попадавшим от зноя девочкам снится целая орава снов про поцелуи. Кошке, убийце синиц, бередят густую холку. Наверху у нее почти прозрачные ушки, внизу – цепкая лапа. Пожарная машина провезла мимо пену снов, в которой утонут городские пожары. Сонм видов, сонм лиц, никаких костей, одно мясо. Нет костей, значит не на что наращивать жизнь, текст, смысл. Все разворачивается, разрастается во все стороны, срезай плоды своим телом. Все новое – пылающая плеть памяти по старым травмам. Проходит время, и глаза падают, ноя, к очкам в толстой оправе, а цели все такие же новые. Ушки падают ниц, кажется, что без слышимого голоса жить без толку. Стремиться вверх? Лучше выстрелить собой в небо из пушки. Вниз? Только если нагнуться за шляпой. Безмерная машина поверхности – драгоценная цена слов, которую платят, чтобы взращивать развороченную от жизни жизнь. Железные клети памяти поросли кустарником и травами, ржавеют перекладины и нутро замков. Сейчас! Не дерзают только лодыри.

Моя память о прогулке в этом лете. Вся память – половина строчки, один поцелуй в уголок рта. Остальное – синева неба, лупит твердь, молча, не взимая платы. Тени домов, уродливые ракушки улиток, весящие тонны. Терпят писатели на стены, вокруг слишком людно. Всеядные любители мятых пальцами катышков хлеба. Кто-то подавился – не моя вина. На чьей-то юбке виден шов – кривая строчка. Вокруг – отсталый синематограф.

 Сюжет таков: встречается бедняк и благородный рыцарь.

 Сцена первая

 Моча лупит в сверкающие латы. Бредни умов, все такие угодные, что видны только макушки и чуток грязных волос, свисающих во все стороны. Куда-то торопятся писцы. Кто-то лезет на замковые стены. Воюют с излишком, убивают друг друга обоюдно

.

Р ы ц а р ь: Яд, что ты, бедняк, излил, губительнее вмятин, что оставляют палицы врага и тычки алебард.

Б е д н я к: Да я б и сам бы удавился, да грех на душу не взять. Так что на тебе мою шею. Ну, дави, на!

        Сцена вторая

 Из под чьей-то юбки выпрыгивает здоровенная вошь. Кривая ухмылка на роже. Какой-то граф в стальных доспехах выходит из комнаты и был таков.

        Сцена третья

 Б е д н я к: О, благородный, о царь! Ценнее нет услышанных речей, чем слышать молчаливый луг, разлегшись на опушке! Не береди ума, он все равно негоден!

Р ы ц а р ь: Мой ум негоден?!

 Бешенство. Убийство бедняка.

 Р ы ц а р ь: Я благородный рыцарь и мое сердце во сто крат сильнее обжигают столь дерзкие речи, чем жжет нагрудник пенная моча!

 Мои воспоминания об этом лете, о лете, которое еще не прошло. Нужно сразу определиться. Если уж бежать из тюрьмы памяти, то этого никак не сделать, перепрыгнув через порог на подтягивающих к себе руках мамы и папы. С ними надо решительно разделаться.

Память поминательница. Память о том, который породил пошлость. Из-за него нужником надо делиться или долго ждать. Дверной проем его комнаты – это тьма памяти. Рыгнув со звуком, будто протрубили в рог, втягивает назад, в себя, прогорклый воздух. Дамы и папа. Я решительно не хочу знать, что там происходит. Нет, я хочу знать. Я заворожен, я не могу отвести взгляд. Возбуждение стучит в висках и за ушами. Мятые тельца, мятые книжные тома, сплюснутые друг об друга. Кто родил мое прошлое? Нега. Я лежу ничком на твердом полу и жду. Отелиться – значит подарить жизнь. Вой из-под двери, у меня ком в горле. Ты, отец – мать моей памяти. Она гнет свое. Она – гнет проторенных дорог. Вина и здесь стращает, стращает поток слов, прерывает его, поворачивает в нужное изуродованное русло. У меня на шее – табель вечности, бесконечного движения по одному и тому же месту, по коридору моего рода. На мой век тоже приходится какая-то порция правления. Домашнее общежитие, рой прожорливой тли. В глазах матери – облезлая забота о тех, кого она любит. У нее на пальцах – вмятины от моей головы и тела. Теперь роды в прошлом и я лижу язычком какую-то ничейную твердь, полуживой. Вот что значит отделиться. Это значит растопить жир, от которого девять месяцев так сильно выпирал живот. Все мое существо – вытекшее родовое сусло. Для рода я, если я не бесплоден, таблетка вечности. Остановка движения, это не месть моему роду. Результатом этой мести могло бы стать только забвение, веки сходятся, действует цианид подавления. Девятимесячная мамашина мгла уже прожита и я готов увидеть настоящую матерщину, вот она уже лезет через забор, вот она уже меня любит. От соска у меня в голове как будто какая-то мятная пыльца. Я чувствую ее тело. Молоко – живительная вода прошлого, она его оживляет. С тех пор я, конечно, значительно растопырился в мир.

Память – остатки жжения, мета, незаживающая отроду. Я – результат, наверное, не самой благой вести. Я стал и стадом говеющих и веком крестных походов. Я между строк Парменида, под довлеющим надо мной вечным долгом десятины.

 

Я – машина, которая может жить вечно.

     Я – измятое тельце в лесной траве.

Я – машина, которая может жить вечно.

    Я – измятое тельце в лесной траве.

 

Ваня Шиланков

Май 2012 г., Москва

Комментарии

По_следу_слов.

Круто!

Настройки просмотра комментариев

Выберите нужный метод показа комментариев и нажмите "Сохранить установки".

X
Загрузка