Комментарий |

Русская философия. Совершенное мышление 90

Продолжим слушать поэта, который переживает свою отдельность,
которая была ещё относительно редка в начале 19-го века и тотальна
– в его, века, конце.

«И я один, один был брошен в свет,
Искал друзей – и не нашел людей».

Отдельность заставляет человека воспринимать себя чужим среди людей
просто самим фактом отделённости от других: поэт не может не
воспринимать свою отделённость как отделённость всего от
себя, точнее, конечно, мог бы, если бы УЖЕ воспринимал такое
положение вещей как – теперь – характеризующее всех или, по
крайней мере, многих, а не только его одного.

Но уже не воспринимал и поэтому спрашивал:

«…………почему
Ты на земле мне одному
Дал вместо родины тюрьму?»

М.Ю. Лермонтов. Автопортрет.

И снова обратимся к советским мыслителям: автор «Отдела» настаивает
вслед за Мамардашвили, что не биография делает творчество
философа (поэта, вообще – художника), а творчество делает
биографию, вследствие чего саму жизнь философа можно
рассматривать как самопишущийся текст, как автономную, работающую по
своим собственным законам, как саму-в-себе-и-для-себя
существующую машину бытия.

Машину бытия, порождаемую внутренней работой, усилием и пр.
философа; именно поэтому философ самозарождается, рождается по своим
собственным законам, автономно, сам по себе.

Красиво, конечно, если бы не было так примитивно: матрица такого
восприятия художника, творца я уже рассматривал на примере
Белинского, который творчество художника представил независящей
от него самого (художника) силой, вдохновением, наитием,
благодатью, в результате чего стало легко говорить о творчестве
данного человека, НЕ ЗАВИСЯЩЕГО от самого этого человека.

Так Белинскому стало легко говорить о творчестве Гоголя вопреки
жизни, мыслям и делам Гоголя.

В «Отделе» мы видим обратную картину: художник в своём творчестве
совершенно не зависит от среды своей жизни, о творце можно
говорить без отсылок к континууму культуры, а начать отсылать
можно тогда, когда художник достиг своей зрелости и вышел на
свет этого самого континуума.

Поэтому о творчестве Мамардашвили, Пятигорского, Щедровитского можно
говорить вопреки современной им жизни.

Они родились, как положено революционерам, борцам за освобождение, в
данном случае – борцам за освобождение нашего мышления – в
подполье культуры, в разливе, где от всего континуума
русской культуры присутствовал уже не шалаш, а – чешские пивные.

Самозародившаяся свободная мысль, наконец-то, вышла из тесных кухонь
и кабинетов отделов на свет общественного пространства и
неизбежно, неминуемо, как и положено всему благородному,
передовому, прогрессивному, не могла не пострадать, так как вышла
она в мерзость запустения, например, в какой-нибудь
хрущёвский запой или брежневский застой.

Знакомая с детства картина «расплаты за благородство», «страдания
свободомыслящего», «свободного самопожертвования» и пр., так и
видится какой-нибудь председатель, жертвующий собой ради
блага односельчан, или Джордано Бруно.

Вот вам и анализ, исследование, или, как сейчас говорят, проект:
Белинский в описании Гоголя отсылает нас к самозарождающемуся в
Гоголе вдохновению, а автор «Отдела» в описании советских
мыслителей отсылает к самозарождающемуся в Мамрдашвили,
Пятигорском и др. свободному мышлению.

Что даёт такое описание?

Что даёт такой язык?

Он даёт возможность ВПИСАТЬ и Гоголя, и советских мыслителей в
историю революций-симбиоза, в историю декларируемых
преобразований, и тем самым ВЫПИСАТЬ их из действительной русской
истории.

Этот язык позволяет нам не думать об этом как о том, что напрямую
относится к нам, то есть на этом языке мы историю не делаем,
она сама делается, сама зарождается где-то и в ком-то, после
чего уже в отработанном, опять-же, кем-то виде приходит к
нам; мы всё время имеем дело с историей нас самих как с
отделённым от нас процессом.

Этот язык всё время показывает нам отсутствие нашей воли в происходящем.

Этот язык отделяет нас от происходящего, делает нас чужими всему происходящему.

Мы – не Гоголь и не Мамардашвили.

Гоголь и Мамардашвили – не мы.

Говорит нам этот язык.

Однако ни Гоголь, ни Мамардашвили не показывали нам, кем мы можем и
должны стать, они показывали нам, кто мы УЖЕ ЕСТЬ, что уже
живо в нас и чем мы уже живём.

Узнавая в них самих себя, мы менялись, оживали, потому что нам
открывалась не наше возможное, не наше будущее, а наше настоящее,
то, которое уже есть и которое – живое.

Никто не вёл нас вперёд, потому что все были наравне.

Именно поэтому наше воление, воление каждого становилось творением
происходящего.

И воление это относилось не к будущей жизни, было устремлено не
вперёд, а имело прямое и непосредственное отношение только к
настоящему, к тому, что уже есть.

Волить можно только то, что живо.

Всё остальное, в том числе ветхое, омертвевшее волить невозможно.

СССР развалился не усилиями Горбачёва и К (или кого бы то ни было
ещё), или, что то же самое, не происками Горбачёва и К, а
вследствии накопленного русской культурой, русскими людьми опыта
жизни вне идеологических матриц, опыта, освоение которого
происходило все послевоенные годы, в том числе мыслительного
освоения этого опыта, осуществлённого советскими
мыслителями, за что им отдельное спасибо.

Коммунизм умер в годы репрессий и во Второй Отечественной, когда
самим собой, своим делом показал всем, что он собой
представляет, что он собой нам несёт; потом мы это стали понимать и
стряхивали его с себя.

Хрущёв боролся не с силой, а с давно умершим трупом, это был не
подвиг, а манипуляция, и история это очень чётко показала:
коммунизм умер, но не умерло самовластье, по-прежнему властвующее
своей самостью.

Партбилет как культурный феномен перестал существовать в топосе
Второй Отечественной, так что первый президент выбросил этот
билет одним из последних в нашей истории, а не одним из первых.

Идеология была одним из основных ресурсов коммунистической власти, и
она исчезла именно тогда, когда полностью исчерпала этот
ресурс, точнее, когда этот ресурс был исчерпан, потому что
власть сидела бы на нём до конца истории, если бы такое было
возможно, но исчерпал этот ресурс русский человек.

Русский, быв, по-быв коммунистом, перестал им быть.

Это было трудно понять тогда, когда русская власть, русская
государственность казалась различной, не имевшей преемственности в
своём существе, в своём постоянстве.

Трудно тогда, но легко сегодня, когда мы можем отделить обличия,
личины и самодержавия, и коммунизма, и новой демократии русской
истории от постоянства единственного на Руси самовластья,
монократии.

Вернёмся к «свободным советским мыслителям»: как бы нам не внушали о
том, что свобода, как и творчество, самозарождается, теперь
нас не поймать на этот крючок; даже глупость не
самозарождается, не говорится сама собой в нашей голове, без нашего
усилия, как определял глупость Мамардашвили.

Представление о самозарождении отнимает у нас волю, потому что то,
что зарождается само – к нам не имеет и не может иметь
никакого отношения, именно потому, что оно «само», само по себе,
отдельно.

Никто не может ни самозародиться как художник (или как просто
человек культуры), ни быть сосудом самозарождения чего бы то ни
было.

Человек рождается в культуре, которую он не выбирает, которая
становится его родиной.

Культура рождается в человеке, которого она не выбирает, который
становится её (культуры) родиной.

Поэтому всё, что может сделать и действительно делает человек, он
делает в континууме культуры.

Поэтому всё, что может сделать и действительно делает культура, она
делает в континууме человека.

Нет человека вне культуры.

Нет культуры вне человека.

Человек культуры.

Культура человека.

Ничто не больше другого.

Ничто не меньше другого.

Всё одно.

Всё текуче.

Всё живое.

Как только пробуешь мыслить одно без другого, всё разваливается на
отдельное, отделённое друг от друга непреодолимой преградой
разделения, всё замыкается в самом себе и может только
самозарождаться: творчество в человеке, человек в культуре,
культура в истории.

Тогда всё воспринимается как чужое: история, власть, общество, семья, ты сам.

«Есть мгновенья, краткие мгновенья,
Когда, столпясь, все адские мученья
Слетаются на сердце – и грызут!
Но мощный ум, крепясь и каменея,
Их превращает в пытку Прометея!
Не сгладит время их глубокий след;
Всё в мире есть – забвенья только нет!»

«Мощный ум» здесь – это, конечно, необходимость контроля внимания,
или как обозначают этот тип внимания в западной философии –
осознание. Я уже обращал наше внимание на то, что в начале
19-го века умом в России называли именно этот тип контроля
внимания (осознание, рефлексия на западе).

Чацкий был прежде всего не умён, а по-новому внимателен (рефлексивен)!

«Мощным» ум становится именно потому, что он теперь не уничтожим, от
него нельзя больше избавиться, потому что он стал твоей
неотъемлемой частью, стал тобой.

И это для русского (непривычного ещё к этому русского, сегодня
русского человека этот тип контроля внимания нисколько не
смущает, более того, он не может себе представить возможность
отсутствия такового) – «пытка Прометея».

Потому что теперь русский – не может забыться!

А забытье представляет собой основной тип бытия русского человека,
его формирующее состояние, то, что даёт ему не только силы,
но и живые смыслы.

Таким образом, русский, отделённый от своего истинного и
единственного живого источника, не может не переживать эту отделённость
как пытку, трагедию, рок, злую судьбу, сиротство,
обречённость на страдания.

Прежние русские были свободны от этой чумы – мощного ума, который
самим фактом своего – постоянного – присутствия теперь
навсегда изменил жизнь русского.

Поэтому древние, прежние русские, до своего завоевания чужим князем
– умом, были сами по себе – «сыны вольности».

И что поэт?

Он жалуется?

Он мечтает о возвращении былого?

Он хочет избавиться от страданий?

Нет!

«Но ум, сомненьем охлажденный
И спорить с роком приученный,
Не усладить, не позабыть
Свои страдания желает;
И если иногда мечтает,
То он мечтает победить!»

Вот истинное мужество – победить непобедимый ум.

Какой всё-таки героический запал у русских, какой размах, какой пир
разгульной души!

Как заряжен русский на – волю происходящего, на то, чтобы всё
происходило вместе с ним и им, даже если происходящее – злой рок,
обречённость на страдание и смерть.

Лермонтов, как истинный русский, как «последний сын вольности»,
борется не с наличным (самодержавием, угнетением и пр.), он
борется с ОТДЕЛЁННОСТЬЮ от наличного, он стремится победить и
побеждает «ненавистное разделение».

Победить смерть как «самое верное» разделение, отделение.

Как видите, это стремление не только Гоголя, но и Лермонтова. Такого
ли Гоголя почитал Белинский?

С таким ли Лермонтовым он так стремился подружиться и подружился?

Что мы о себе знаем?

В нашей крови живёт – победить непобедимое.

Обрести в буре покой.

«Как будто в буре есть покой», забвение, сам себе отвечает поэт, в
одном лице соединив двух незадачливых героев Шеппарда –
Гильдерштерна и Розенкранца, один из которых везде видел только
вопросы, а другой – только ответы.

Найти не бурю революций и не покой симбиоза.

А «покой воли», воление происходящего, какое бы оно ни было –
спокойное или бурное, радостное или тягостное, тёмное или светлое.

То есть остаться, быть, стать самим собой, русским, несмотря,
вопреки, благодаря своему же – уму!

Быть теперь – умным русским.

Быть умным по воле.

Волить с умом.

Контролируемо забываться.

Забываться с умом.

Вот это действительно задача.

Настоящий вызов.

Русский вызов.

Вызов на 200 лет истории.

Как Декарт не принял дифференциальное исчисление, потому что с ним
(исчислением) в его время были связаны представления об
отдельных живых сущностях, так и Лермонтов, как и многие русские,
не принял ум (контроль внимания), потому что с ним (умом)
были связаны в его время – холодность, отчуждённость,
отстранённость, разделение.

Принял как существующее и в этом смысле непобедимое.

И вступил с ним в бой.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка