Комментарий |

Любовные имена. Введение в эротонимику

Статья-поэма

Начало

Окончание

7. Фамилии. Нимофилия

В этой главе мы расскажем о периферийных ответвлениях любовного
дискурса. Некоторую роль в нем играют фамилии. Они столь же
полиморфны, как и личные имена: от них образуются имена
нарицательные, прилагательные, глаголы, наречия... Однако редко
фамилия употребляется в прямом, ласкательно-любовном значении,
поскольку она принадлежит деловому, официальному речевому
стилю. Словообразование от фамилии характерно для научного,
политического, идеологического обихода. Платоническая любовь,
моцартианская легкость, шекспироведение, конфуцианство,
кантианство, толстовство, достоевщина, пушкинист,
марксизм-ленинизм, рейганомика...
Поэтому имя нарицательное, образованное
от фамилии, даже в разговорной речи скорее будет
восприниматься шутливо, как добрая или злая пародия на научный или
политический термин. «С тех пор как Саша влюбился в Кисилеву, у
нас дома сплошная кисилевщина. Фотографии, плакатики,
безделушки, значки ее любимых музыкальных групп...»

Фамилии условно можно разделить на говорящие, обладающие ясным
нарицательным, корневым значением (Громов, Кружков, Медведев), –
и не говорящие (Петров, Рязанов, Жихарев). Последние могут
быть образованы от личных имен, от географических названий,
от устаревших, забытых слов. Соответственно словообразование
от фамилий может быть семантически мотивированным или
немотивированным (как не мотивировано оно и от большинства личных
имен неславянского происхождения, типа «Андрей» или «Ирина»,
в отличие от «Владимир» и «Людмила»).

В первом случае (наличие мотивации) из говорящих фамилий извлекаются
и заново семантизируются, переосмысляются те слова или
корни, от которых они образованы: «влюбился в Киселеву и совсем
раскиселился». При этом возможно «вторичное», или «обратное»
словообразование, когда, например, от фамилии образуется то
слово, от которого оно само образовано, но уже в
переносном, экспрессивном, характерологическом значении, например,
ласковое «малиночка» от фамилии «Малинина». Прозвище,
образованное от фамилии, по сути лишает ее «фамильности» и превращает
в личное имя. Разговаривают одноклассники Носов и Репина:
«Репочка, ты со мной дружишь?» – «Носик, это мое личное
дело».

Во втором случае (отсутствие мотивации) от говорящих или неговорящих
фамилий образуются новые экспрессивные слова, которые никак
не мотивированы значением исходного корня, но могут быть
мотивированы морфологически, созвучием со сходно образованными
словами. Самый известный образец глагольной деривации от
фамилии находим у Пушкина, который, по его словам, был
огончарован своей невестой – Натальей Гончаровой. Очевидно, что эта
деривация мотивирована не семантически (поскольку образ
«гончара» здесь не задействован), но чисто морфологически
(сходством с кратким причастием «очарован»).

Ниже мы приведем примеры как семантически мотивированного, так и
немотивированного словопроизводства от фамилий. Подчеркнуты те
слова, которые уже существуют в языке, но в данном контексте
выступают как «вторичные», или «обратные» словообразования
от тех фамилий, которые сами образованы от соответствующих
корней.

Семантически мотивированное словопроизводство от фамилий

Я за Тихонова замуж хочу. Вот выйду – и ничего мне больше не надо,
стану тихоней

Лопатин – слишком крутой, я бы от него держалась подальше. Он тебя
перелопатит! – А может быть, я и хочу быть перелопаченной

Нинка тебя уже давно забыла, а ты приглядись к Насте Ветровой, какая
она добрая, справная! Проветри себе мозги.

Киселева не захотела с ним танцевать – вот он и раскиселился, лежит
тут, разлагается... Ну давай, вставай, нельзя же вести себя
так кисельно! Ты ведь не кисель, возьми себя в руки, пойдем!
там Тома по тебе скучает.

Семантически немотивированное словопроизводство от фамилий

Не понимаю, что такого в этой Зворыкиной? Худенькая, невзрачная. Чем
она наших парней зворычит? Даже Кирилл, на что уж парень
видный, от девочек отбою нет, – и тот, говорят, зворыкнулся

Соломин не сразу понравился Вере. Она сама не заметила, как «осоломилась», и подруга стала звать ее «соломенной вдовой»,
поскольку никаких знаков взаимности Соломин не подавал.

Роль фамилий в любовной речи несравнима с ролью имен, прежде всего
потому, что они не так индивидуальны, как имена. Это может
показаться парадоксом, поскольку набор фамилий в данном
языковом сообществе, как правило, гораздо шире, чем ассортимент
личных имен, и они более конкретны, «различительны» по объему
своему значения. В любой школе, как правило, учатся
одновременно множество Саш и Тань, но всего один Соломин и одна
Киселева (редко два или три). И все-таки фамилии вторичны,
официальны, паспортны, указывают на родовое и семейное в
человеке, на его принадлежность к общности, проходящей через
поколения, тогда как имя принадлежит индивиду. От фамилий, если они
не превращены в прозвища, т.е. личные имена, практически не
образуются ласкательные, уменьшительные, увеличительные
формы. Морфологические новообразования от известных фамилий,
как правило, уместны только в ироническом или шутливом
контексте.

Наполеонствовать простительно в двадцать лет, а когда тебе за сорок,
нужно быть лидером большой партии или страны, чтобы иметь
на это право.

Вообще-то он сатирик и хохотун, а гоголеватый только так, для прикида.

Ты уже не дебютант в поэзии, сколько же можно мандельштамничать!

Кроме того, сама значимость многих фамилий, в отличие от имен,
делает их удобными для шутки, каламбура, игривого прозвища, но
лишает той заклинательно-магической силы, которая есть в
имени. Фамилиям мешает обосноваться в любовной речи именно то,
что они говорящие, в них оживают те нарицательные имена, от
которых они образованы. Оказывается, что фамилия любимой –
Смирнова, Огурцова, Шмелева, Воротникова – это блаженное, но
все-таки не бессмысленное слово. А любовная ворожба требует
именно «священной бессмыслицы» – преодоления начального,
«нарицательного» смысла и воссоздания его на уровне тайного,
никому не ведомого имени-пароля, криптонима.

До сих пор мы говорили о перенесении любовного чувства на имя. Но
изредка бывает и так, что само имя вызывает любовный интерес
или даже неодолимую склонность. Как есть приверженцы некоего
эталона внешности («блондинка», «высокая грудь», «маленькая
ножка»), так есть и люди, склонные «западать» на
определенные имена. У кого-то складываются роковые отношения с
Татьянами, и он заранее трепещет и готовит себя к подарку судьбы,
заслышав о появлении в его дружеском или служебном кругу
женщины с таким именем. Кого-то всю жизнь преследуют Сергеи, и
она, выйдя сокрушенной из брака со вторым Сергеем, поневоле
начинает ожидать третьего, поскольку с другими именами у нее
хоть убей ничего не получается. Кто-то может придавать особое
значение имени своего любимого литературного героя или
героини и, встретив Андрея или Наташу, уже готов увидеть в нем
Болконского или в ней Ростову и соответственно настроить себя
на романтический лад.

А некоторые не имеют заведомых предпочтений, но какое-то имя вдруг
поражает их воображение, и они полувлюблены в его обладателя
еще до встречи с ним. У этих людей сильно развита «вторая»
сигнальная система, направленная на язык как на первичную
реальность. Им представляется, например, что Инна Снегова, или
Алла Солнцева, или Дина Грушина, или Юлия Ветрова не может
не быть ослепительной красавицей или хотя бы тем нежным,
таинственным существом, которое облечено в звездный плащ своего
поэтического имени. Самое удивительное, что с этими
очарованными странниками в стране имен порой случается именно то, на
что они уповают. Инна Снегова оказывается – в их глазах –
тоненькой, изящной, белоснежной, немного скандинавской,
прелестно холодноватой: сплошь иней да снег. Звучание и значение
имени лепит черты именуемой. Английская пословица говорит:
красота – в глазах смотрящего. Но бывает и так, что красота –
в ушах слушающего.

Такую влюбленность в имя, которая переносится на его обладателя,
можно назвать нимофилией (буквально – имялюбие, от греч. onyma,
имя + philia, любовь). Нимофилия – это любовь к имени,
эротическое или романтическое влечение к лицу с определенным
именем. Нимофил – это чувственник слов и имен. Слышит он,
например, имя «Галина Рубцова» – и сразу влюбляется, лелеет ее в
грезах и сновидениях, представляет в летучих чертах, как
эманацию имени. Потом встречает эту Г. Р.. Тучная, почти
необъятная. Говорит басом. Носорожьи складки на шее. Но у нашего
нимофила чувство получает новый изгиб и остроту. Хотя он
женщин такого габарита недолюбливает, но эту Г. Р. ему суждено
желать за ее имя. И не разочаровывается. Запись в дневнике:
«Г. Р. – моя. Покорил Галлию, перешел все рубиконы».
Оказывается, он еще в отрочестве начитался Цезаря или вообразил себя
Цезарем, вот и Г. Р. померещилась ему «обетованной землей».
Не просто познал Галину Рубцову, а покорил Галлию и перешел
Рубикон. _ 8 Лингвистическая подоплека обольщения именем в
данном случае называется «парономазией»: это смысловое или
эмоциональное сближение слов, в чем-то сходных по звуковому
составу.

Здесь, пожалуй, можно говорить уже не о нимофилии, но о нимомании,
или имястрастии (греч. onyma, имя + mania, безумие,
одержимость). Нимомания – это страстная одержимость именем, которая
уже не управляется рассудком и даже чувством, но может идти
поперек вкуса, желаний, намерений. Среди великого множества
маний встречаются и такие случаи одержания именем, что еще
раз подчеркивает двойную природу человека как символического и
наркотического животного, способного впадать в
психофизическую зависимость от имени.

8. Именование как мифосложение

Морфологическое умножение имени есть одновременно и его
мифологическое сложение, поскольку любимое существо становится мифом
речи и мифом бытия, оно все собой объемлет, все объясняет.
Любовь абсолютизирует любимое и, конечно, мифологизирует его
имя, превращает в универсальный знак всех основополагающих
смыслов, всех первосущностей. На вопрос, откуда берется радуга,
почему гремит гром, какой звук издает ручей, каково основное
содержание всех пьес Шекспира, для чего живет человек и о
чем стучит его сердце, любящий ответит именем своего
любимого.

В рассказе И. Бунина «Грамматика любви» дается очень наглядный образ
такой мифологизации отдельного существа и его имени.
Помещик Хвощинский был одержим любовью к своей горничной Лушке.
Когда она безвременно умерла, он поселился в ее комнате и
посвятил всю оставшуюся жизнь ее памяти.

«...Лушкиному влиянию приписывал буквально все, что совершалось в
мире: гроза заходит – это Лушка насылает грозу, объявлена
война – значит, так Лушка решила, неурожай случился – не угодили
мужики Лушке...»

При этом Хвощинский вовсе не был безумцем, напротив, он «слыл в
уезде за редкого умницу». Просто такова собирательная и
обобщительная природа любви: она все сосредоточивает в одной
личности и в одном имени. После смерти Лушки Хвощинский настолько
сосредоточен на внутреннем разговоре с ней, что воспринимает
все происходящее как часть этого разговора, как выражение
воли его возлюбленной. Он становится стихийным мифотворцем, в
его сознании мир олушивается, все в нем не только говорит с
Лушей, но и как бы говорит от ее имени. Любовь, как
увеличительное стекло, ловит рассеянные лучи света и собирает в
один, всезажигающий луч.

Миф, как беспредельное расширение смысла единичности, глубоко связан
с личным именем. Вот почему А. Ф. Лосев в «Диалектике
мифа», перебрав девять наиболее распространенных определений мифа
(фантастический вымысел, идеальное бытие,
примитивно-научное построение, метафизическое построение, аллегория,
поэтическое произведение, религиозное создание, догмат, историческое
событие), – всех их отвергает и определяет сущность мифа
как развернутое имя собственное

«Миф есть слово о личности, слово, принадлежащее личности,
выражающее и выявляющее личность. Миф есть такое слово, которое
принадлежит именно данной личности, специально для нее,
неотъемлемо от нее. Если личность есть действительно личность, она
несводима ни на что другое, она – абсолютно самородна,
оригинальна. Не было и не будет никогда другой такой же точно
личности. Это значит, что и специфическое слово ее также абсолютно оригинально, неповторимо, несравнимо ни с
чем и несводимо ни на что. Оно есть собственное слово
личности и собственное слово о личности. Оно есть и м я. Имя есть
собственное слово личности, то слово, которое только она одна
может дать и выявить о себе. /.../ Итак, миф есть и м я. Но
миф, сказали мы, есть еще чудо... чудесное имя, имя,
говорящее, свидетельствующее о чудесах, имя, неотделимое от этих
самых чудес, имя, творящее чудеса. Мы будем правы, если
назовем его м а г и ч е с к и м именем. Миф, поэтому, есть просто
магическое имя. А присоединение, наконец, второго момента,
истории, дает последнее преобразование, которое получит такую
форму: миф есть р а з в е р н у т о е м а г и ч е с к о е и
м я
. И тут мы добрались уже до той простейшей и
окончательной сердцевины мифа, дальше которой уже нет ничего и которая
дальше неразложима уже никакими способами». _ 9

Хотя А. Ф. Лосев не приводит конкретных примеров именного
мифообразования, очевидно, что любой миф тем и отличается от
философской идеи или научного понятия, что привязан к имени
собственному и мыслится как уникальная способность данного лица
воплощать собой ту или иную универсальную сущность или свойство.
Греческая мифология – это Зевс, Гея, Дионис, Аполлон,
Прометей, Афина, Афродита, Гефест... Такие сущности или свойства,
как всемогущество, красота, мудрость, дерзание,
посланничество и др., выражены в личностях и обозначены именами
собственными. Не менее хорошо знакомая нам коммунистическая
мифология – это Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин и множество других,
вспомогательных божков и героев. Без этих имен была бы
идеология, но не мифология. Когда Ницше задумал создать миф о
сверхчеловеке, он назвал его именем Заратустры. Современные мифы
об инопланетянах, технически всемогущих суперменах, о
звездных войнах и галактических путешествиях тоже немыслимы без
имен киногероев. Без имени собственного может быть понятие,
идея, но не может быть мифа.

Однако мифы не обязательно бывают всенародными, общественными,
партийными, государственными. Бывают и любовные, домашние,
семейные мифы, как бывают домашние боги – пенаты, лары. У каждого
члена семьи есть свое имя или прозвище, которое в домашнем
обиходе может олицетворять определенные свойства,
наклонности, недостатки. «Эта Сашина забывчивость меня доконает...
Пожалуйста, сделай это, но только не по-сашиному, без отсрочек и
оговорок». «Тебе не кажется, что это прямо Настины
занавески, такие веселенькие, они точно подойдут к ее комнате». «Ты
что, тоже уже начал исповедовать Костину философию? Как
только нужно оправдать чью-то лень, сразу следует ссылка на
Костю». «Машутка у нас не шутка. Это самый серьезный человек на
свете. Промашки не простит. Если ты утянешь у нее эту книгу,
тебе потом не сдобровать».

В каждом коллективе роятся такие маленькие мифы, построенные вокруг
одной личности и ее имени, которое наделяется каким-то
собирательным, характерным, обобщающим значением. Любовный же
«коллектив», хотя и состоит, как правило, только из двоих,
именно поэтому отличается особой интенсивностью мифообразования.
Каждый член этого «коллектива» обладает абсолютной
значимостью для другого и поэтому гораздо более мифичен,
олицетворяет собой более универсальные качества, чем член любого
другого сообщества. Только в религиях или квазирелигиозных
тоталитарных мифологиях можно найти такую же концентрацию
мифических свойств в одном человеке и его магическом имени, какая
имеет место в любви.

Сущность мифа, по Лосеву, есть развертывание имени на мироздание в
целом. Но если имя пребывает в языке, то как его мифическое
развертывание происходит через язык? Этого вопроса Лосев не
ставит и не обсуждает. Как личное имя может стать
«развернутым», не переходя в рассказ, повествование, трактат, поэму,
т.е. не уступая места именам нарицательным, но оставаясь
собой, именем собственным? Очевидно, оно должно развертываться не
по оси синтагмы (сочетаний слов), а по оси парадигмы
(изменения имени). Имя собственное, чтобы вполне стать мифом,
должно раскрутиться на всех своих парадигмальных осях, стать
именем нарицательным, глаголом, прилагательным, наречием...
Грамматическая универсальность имени собственного, его
развертывание в разных частях речи, непрерывное словопроизводство,
от него исходящее, – вот лингвистическая суть
мифообразования, происходящего в имени.

Выше уже говорилось о полиморфности личных имен и фамилий, способных
перевоплощаться в разные части речи. Отчасти это нам
знакомо, например, по таким языковым знакам, как «Маркс» и
«Ленин», чья магическая природа развертывалась именно полиморфно, в
сумме их производных. «Марксизм», «марксист(ы)»,
«марксистское учение», «Марксов завет», «омарксить(ся)», «марксистски
действенный», «марксология», «ленинизм», «ленинцы»,
«ленинский курс», «действовать по-ленински», «Ленинск»,
«Ленинград»... Разумеется, партийно-государственная машина казенной,
всеобщей и обязательной «любви», вполне эффективная в
морфологическом производстве этих имен, и отдаленно не могла
сравниться с той изобретательной лаской, которая вкладывается
любящими в любимые имена. Уменьшительные суффиксы, которыми так
богата морфология любви, здесь вообще не допускались, а имена
типа «Марксичек», «Карлуша», «Ленинюся» или «Вовочка» могли
бы рассматриваться как идеологические преступления...

У А. Ф. Лосева также ничего не сказано о любви как мифотворящей силе
имени собственного. Что превращает это имя, относящееся к
единичному существу, в миф, универсальный мыслеобраз, с его
всеобъясняющей способностью? Нет другой такой магической
силы, кроме любви к единичному существу, как бы оно ни
называлось, Беатриче или Лушкой. Только для любящего и солюбящих
(семьи, общности, рода, племени, народа, человечества) любимое
становится Всем во всем. Одного слова – имени собственного –
достаточно для выражения любви как грандиозного самоповтора,
лексически неизменного, но грамматически растущего, как
снежный ком, как эхо в горах

Русский язык очень склонен заклинательно множить имя, но еще не
оценил вполне своего морфологического дара, не воспользовался
им. Он гораздо более морфообилен и мифообразен, чем
английский, он умеет развертывать имя суффиксально и даже
префиксально. «Ну и Марьюшка!... ну Ивановна! Я такой Размарьюшки да
Разывановны еще сроду не встречал!» Но русский язык, по воле
своего дара и судьбы, мог бы пойти и дальше, нарекать личным
именем и сущности, и явления, и признаки, и состояния, и
действия, и признаки действий, т.е. грамматически развертывать
имя до мифа. Если есть милое существо Маша, то могут быть –
почему не быть? – и машевость, и всемашие, и машевение, и
машевцы, и машевый, машистый, омашить, омашиться, машкать,
машкаться, машеветь, машевеющий, машево, машисто...
Вроде бы
ничего нового по значению не добавлено, а какая пляска языка,
какая заклинательная неотступность имени! Где русский язык
силен, так это в лексических тавтологиях и морфологических
вариациях. Ваня, Ванька, Ванечка, Ванютка, Ванюшенька,
Ванюшечка, Ванюсенька, Ванюшечек, Иван, Иванушка, Иванчик,
Иванчичек... Иванище! Иваниссимо! Ох, ну и ванистый ты, мой Ваня. Ох
и разыванчатый ты, мой Иванушка. Кто так ванисто ходит? Кто
улыбается так иванчато? Кто так иванисто поет? У кого
иваннейшие в мире глаза? Эти вариации имени собственного и есть
словообразующая, языкотворческая природа любви.

Русский язык гораздо пригоднее для ветвления грамматических форм и
мифических смыслов, чем лексически более богатый и
синтаксически гибкий, но морфологически «простоватый» английский.
Английский, морфологически упрощаясь, свел слово к
назывательному и сообщительному корню, к информативной единице, оголенной
от экспрессивных наслоений. Информации нужно краткое, как
можно более быстрое выражение, тогда как миф тормозит слово,
раскручивает его по всем метафизическим параметрам:
субстанция, атрибут, предикат, – чтобы оно стало именем
первосущности, укоренилось в вечности. Имя становится мифом в
лингвистическом смысле, когда оно семантически тождественно себе, но
при этом морфологически ветвится, становится всезначимым по
сумме всех своих трансформаций. Миф рождается из повторов
имени, когда оно настаивает на себе, утверждает себя как первое
и последнее, звучит во всех регистрах, увеличительно и
уменьшительно, ликующе и ласково, громом и шепотом, – и всегда
любовно, торжествуя свое всезвучие и всесмыслие.

9. Апофатика любви. Имя и молчание

До сих пор мы говорили о положительной значимости любовных имен. Но
у любви есть и своя таинственная, неименуемая сторона. То
представление о единственности и незаменимости своего
Предмета, которое сближает любовь с верой, ставит и предел его
именуемости, общий для теологии и эротологии. Это можно выразить
одной максимой: «Не произноси имя своего любимого всуе».

Прежде всего, следует отделить любовную речь от любовного языка.
Далеко не все, что есть в языке, может и должно быть
использовано в речи. У языка много любовных имен, много производных от
одного имени. Но если все эти производные вместить в одну
речь, обращенную к одному лицу, она становится скорее
упражнением на грамматическую тему, чем выражением любви. Нельзя
путать потребность речи с возможностями языка. Машевость,
всемашие, машевцы, машевый, машеветь, омашить, машисто...
Все
это вместе взятое – гений языка, но клиника речи: имяложество,
недержание имени.

Особенно болезненно такое имяизвержение может сказаться на
именуемом, который почувствует себя жертвой языковой одержимости. У
любовного заклинания есть две стороны: исступленный восторг
заклинателя, который присвоил себе имя любимого, – и
окамененное бесчувствие или даже смертельная тоска заклинаемого, чье
имя отчуждено, украдено и более ему не принадлежит. Если бы
какой-нибудь Маше довелось вдруг услышать о себе все
любовное, что язык позволяет выразить в ее имени, это ее поначалу
бы умилило, потом озадачило, а в конце концов вызвало бы
ужас и желание бегства. Имя начало бы жить отдельной от нее
жизнью.

Среди множества разновидностей любовного фетишизма едва ли не
труднее всего опознается фетишизм имени. Известно множество
случаев, когда фетишист похищает обувь, чулок, платок, шляпку или
перчатку обожаемого существа и блаженно удовлетворяется этой
его частицей или даже создает целый музей украденных вещей,
замещающих ему любимого. В такой фетишизм впадает любовная
речь, когда она начинает строить музей одного имени, снабжая
его все новыми суффиксами и окончаниями, млея от его
звуковых переливов и знаковых возможностей. Именной фетишизм может
быть даже опаснее всякого другого, поскольку ни один
предмет не обнимает собой так полно своего обладателя, как имя.
Имя – это власть, которую присваивает именующий, и нет ничего
разрушительнее для любовной речи, чем опьянение или
злоупотребление этой властью, впадение в транс имяверчения. Личное
имя – это благословение любви, которое может обернуться
проклятием, если у имени отнимается чудо бережного, боязливого
произнесения. Нельзя преследовать именем, загонять в имя
(«name stalking»). Имяпоклонство сродни идолопоклонству. Если
второй заповедью Бог запрещает творить кумиров, то третьей –
произносить всуе свое имя. Верующий, дерзающий часто его
употреблять, как бы создает кумира из имени и поклоняется ему
вместо Бога. «....Господь не оставит без наказания того, кто
произносит имя Его напрасно» (Исход, 20:7). Эта заповедь
опосредованно связана еще и с заповедью «не кради» (тоже третьей,
но с конца десятисловия).

В духе этого запрета на имяпоклонство Дионисий Ареопагит, написав
длинный трактат «О божественных именах», затем сопровождает
его кратким, всего в 3-4 странички, трактатом «О мистическом
богословии», где отрицает применимость всех этих имен к
самому Именуемому. Такова неизбежная парадоксальность не только
богословской, но и любовной темы. Чем настойчивее звучат
имена и чем больше они своей ворожбой присваивают себе любимое,
– тем дальше оно отступает от них, в неслышимое,
неименуемое. Само преизобилие произведенных имен может говорить об их
безотзывности. Нарастая, как колокольный звон, перезваниваясь
и отзванивая, они вдруг начинают звучать как медь звенящая
и кимвал бряцающий: «говорят языками человеческими и
ангельскими, а любви не имеют» (1 Кор., 13:1). Любимого нет в его
имени, и чем больше имен, тем меньше он в них. Это хороший
способ его окликнуть – и вслушаться в него, но плохой способ
подчинить его себе, навязать ему себя, заклясть, удержать. В
повести Бунина имя Кати не может спасти Митю, который
умирает от любви к ней и от растущей безотзывности ее имени.

Именно о суетности и лукавстве имени предупреждает Дионисий
Ареопагит, указывая на ту тьму и тишину, которая наполняет
«безглазые умы» и безъязыкие уста истинно верующего и любящего.

И  ум ты оставил блестящий, и знание сущих 
Ради божественной ночи, которой нельзя называть. _ 10

Эротология, как и теология, нуждается в своей апофатике, которая
отнимала бы у любимых те имена, которые катафатическая,
положительная эротология к ним прибавляет. «Подобает, мне кажется,
отъятия предпочитать прибавлениям». _ 11 Как в начале этой
статьи отнятием имен нарицательных, прилагательных и
местоимений от любовной речи осталось имя собственное, так пора
теперь отнять и его, оставить любимое в молчании, в той ночи,
«которую нельзя называть».

Но означает ли это, что любовь с самого начала творится в молчании,
неназывании? Или молчание достижимо лишь через речевой опыт?
И лестницу имен можно отбросить лишь после того, как
одолена ее последняя ступень на пути восхождения? Иногда любовная
апофатика сразу, в смелом порыве, отбрасывает все имена, все
действия и состояния, которыми обычно выражается любовь.
Эта апофатическая сторона любви как уже почти не-любви
решительнее всего выражена в стихотворении Марины Цветаевой «Мне
нравится, что вы больны не мной...» Она обращается с
благодарностью к тому, кто любит ее, сам того не зная, за то, что он
не болен ею, не ревнует ее, не обнимает ее, не смущает ее
покой – и наконец за то,

Что имя нежное мое, мой нежный, не Упоминаете ни днём, ни ночью –
всуе...

Здесь отрицание «не» выделено необычной своей постановкой в
положение рифмы, в самом конце строки. Это стихотворение о любви
таинственной, благодатно очищенной от всех положительных
признаков, имен, проявлений. Но возникает вопрос: если подлинное
выражение любви – это только «не», то чем она отличается от
нелюбви? И чем вера, которая не изрекает и не знает никаких
имен Бога, отличается от неверия? Или Дионисию Ареопагиту
все-таки нужно было написать трактат о божественных именах, о
«Премудрости», «Слове», «Истине», «Силе», «Спасении»,
«Вседержителе», «Царе царей», «Самом-по-себе-бытии» и множестве
других имен, чтобы потом своим мистическим богословием
двинуться дальше, за предел самого именования? Есть предзнаковое и
послезнаковое состояние веры. Смешивать их непозволительно.
То же и в любви. Чем больше певучих имен она в состоянии
произнести, хотя бы и втайне от самого любимого, тем ближе она
приближается к неименуемости.

Вот почему усилия любовной речи и даже ее дерзкие, подчас безумные
попытки сравняться с языком все-таки не бесплодны. Порою
нужно много имен, чтобы по-настоящему услышать тишину любимого,
почувствовать его неименуемость, простоту и «этость» его
существования. И пусть любовные имена сами заглушают себя,
озвучивая растущую в них тишину.

Не бесплодны и совместные усилия языкотворчества и языкознания
освободить, выкликнуть, выпеть любовную энергию языка, скрытую в
его лексике и грамматике. «Только влюбленный имеет право на
звание человека» (А. Блок); точно так же лишь то наречие
имеет право на звание языка, которое позволяет любящим в полную
меру говорить о своей любви. Русскому языку подобает
гордиться не грубостью своих бранных проклятий, а

нежностью своих любовных заклинаний. Все пространство русского языка
заполнено малиновым звоном любовных имен, призываний и
молений. Непрекращающийся благовест любви – вот каким слышится
русский язык из того «чудного далека», где бодро звучит и
быстро льется речь, но не умеет вложить так много ласки,
милования, умиления в личное имя.



8. Рубикон – река в Галлии, ныне Франции, переходя которую Цезарь
воскликнул: «Пришел, увидел, победил!»; выражение стало
крылатым.

9. А. Ф. Лосев. Диалектика мифа, в его кн. Из ранних произведений.
М., Правда, 1990, С. 579-580.

10. Эпиграф к трактату «О мистическом богословии». Дионисий
Ареопагит. Сочинения, цит. изд., С. 737.

11. Там же, С.749.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка