Дом

Начало

Окончание.

Глава 14

Светлые мальчики. – Вдоль стен. – Спасение.

А пока Фома с мышами добирался из тех мест, куда занёс его дым, с
Ваней и домом приключилась одна история.

Однажды ночью Ваня по обыкновению спокойно спал в своей кроватке, и
приснился ему странный сон. Будто сидит он в саду под
цветущей яблоней. Ветер лепестки носит повсюду, словно снег зимой,
щекочет лицо мальчику, вьёт по земле позёмкой. Молоденькие
листочки яблони шуршат, трутся друг о друга зелёными
ладошками. Лепестки Ване в волосы набились, а он доволен, хохочет,
машет руками, играющим котёнком ловит чуть розоватые
пятнышки, что порхают вокруг него. Солнышко с неба светит,
пробивается сквозь лепестки и листья, слепит глаза.

И вдруг слышит Ваня, плачет кто-то. Отовсюду слышатся печальные
тихие детские голоса. Звуки прозрачные, тонкие, будто кто
осколки хрусталя пересыпает. Ваня вскочил на ноги, огляделся и
видит, выходят к нему из зарослей мальчики в длинных рубашонках
такого красивого и светлого цвета, какой бывает у
свежеотёсанных брёвен из которых дома строят. Мальчики маленькие
совсем, самый высокий Ване по грудь будет. Сгрудились они вокруг
него и смотрят жалобно. Ничего не говорят, только плачут
всё громче и громче. Спросил Ваня, что за беда с ними
случилась, а они только головами качают и смотрят большими серыми
глазами со слезинками в уголках. Тут у него у самого зазвенело
в ушах, и он проснулся.

Сел в постели, сердце бьётся, рубашонка на спине вся от пота мокрая,
руки дрожат. Посмотрел за окно, где в тишине и покое,
словно огромные добрые животные, спали деревья. Яркие летние
звёзды сияли над их чёрными спинами. И вдруг Ваню осенило,
прислонился он к бревенчатой стене, замер и прислушался. В стене
жалобно, будто плача, звенели колокольчики.

Не помня себя от предчувствия беды, Ваня вылез через окно на улицу
и, поминутно оглядываясь, пошёл вокруг дома. Яркими штрихами
пролетали через небо падающие звёзды, кто-то шуршал и фыркал
в травах, жгуче жалилась крапива. Мальчик вздрагивал, но
продолжал идти. Когда становилось совсем страшно, он
останавливался, прижимался к тёплым, прогретым за день брёвнам и
страх куда-то исчезал. Ваня вздыхал и шёл дальше.

Возле одной из стен дома стоял небольшой стожок сена, что привезли
на конюшню. Сено подмокло во время одного из редких в то лето
дождей. Его собирались разложить просушиться на солнышке,
но конюху было всё как-то недосуг, и стожок стоял уже
несколько дней. Сам не зная почему, Ваня остановился перед ним
широко открыв глаза и не в силах сделать больше ни шага. В
темноте стожок походил не то на сгорбившегося мохнатого медведя,
не то на растрёпанный снежный сугроб. Ваня постоял немного,
перевёл дух. Он уже совсем собрался идти дальше, как вдруг
стожок ярко вспыхнул, осветив стену, деревья и траву
нестерпимо ярким, как вспышка молнии, светом. Пламя вырвались
наружу, замахало красными рукавами, запело трескучую песню,
пустилось, хохоча, в пляс. Огонь нестерпимым жаром окатил лицо
мальчика. Ваня отшатнулся и упал на землю. Языки пламени
принялись лизать брёвна дома и край крыши. Ваня хотел закричать,
но немота вдруг сдавила его горло, свела губы. И тут клок
тлеющего сена упал ему на ногу.

– Пожар! – завопил он. – Горим! Папенька, пожар!

Его словно подбросило в воздух и он понёсся к конюшне. Схватил там
грабли с длинной ручкой и, не переставая голосить, побежал
обратно. Обжигая лицо и руки, приблизился к стожку, что было
сил упёрся в бок горящей кучи и свалил её на бок, подальше от
стены дома. Потом принялся отгребать горящее сено к кустам.

Вскоре на помощь ему подоспели папенька и конюх. Вместе они быстро
справились с огнём, раскидали сено и дали ему спокойно
догореть в бурьяне.

К Ване подбежала закутанная в шаль маменька, обняла его, осыпала
поцелуями красное лицо. Подхватила на руки.

– Господи, – плача пробормотала она, проводя руками по его волосам,
– все кудряшки обгорели. И брови и ресницы…

Она легонько тронула его лоб.

– Не надо, маменька, больно, – сказал, поморщившись, Ваня.

От догорающего сена валил белый удушливый дым.

– Пойдём в дом, – сказала мать и засмеялась сквозь слёзы, – спаситель ты наш.

– Не плачь, ведь всё хорошо, – утешил её Ваня.

– Хорошо, – вытирая глаза, согласилась та.

Глава 15

Как Фома был маленьким. – Дьячок Кирилла и отец Андрей.
– Карты до добра не доводят. – Ванин дедушка.

– А мы скоро на день рождения поедем. Нас соседка Инесса
Феофилактовна позвала, – сказал как-то Ваня Фоме.

– И тебя тоже? – недоверчиво переспросил домовой.

– И меня.

– А не мал ты ещё по таким вещам болтаться?

– По каким таким вещам? – удивился мальчик.

– Ну по этим… Смотреть, как кто-то рождаться будет.

– То есть, как рождаться? – не понял Ваня.

– Как-как! – закричал домовой в раздражении. – Известно как. Как все рождаются!

Ваня остолбенел на мгновение, а потом заливисто расхохотался.

– Фома… Ну Фома… – говорил он сквозь смех.

– Вот он, поглядите на него! Заржал, как конь на кобылицу! Аж уши
заложило, – огрызнулся домовик.

Ваня с трудом отсмеялся и принялся объяснять.

– Никто там рождаться не будет. Просто Инесса Феофилактовна когда-то
давно в этот день родилась, вот и празднует теперь каждый
год свой день рождения.

– Ерунда какая-то. Родилась невесть сколько лет назад, чего ж ей
теперь-то надо? – недоумевал домовик. – Блажь одна, да
продуктам перевод.

– А ты, Фома, когда родился?

– Я-то? Зимой.

– А в какой день?

– В морозный. Матушка сказывала, холодно было. Птицы на лету мёрзли.
Говорила, к ним тогда в дом через трубу три галки погреться
залезли, воробей, и не то восемь, не то девять дятлов, – он
задумался, улыбнулся. – Любила пошутить… Да и сейчас, поди,
язычок востёр.

– А кто она, твоя матушка? – осторожно спросил Ваня.

– Домовица, известно кто. Первая красавица из домовиц, – гордо
заявил тот. – На кошку похожая. У купца за печкой в старом
валенке жила. Там и я на свет появился.

– Как же это вы вдвоём в старом валенке поместились?

– Так я же маленький тогда был, с палец. Хорошо было! – мечтательно
сказал Фома. – Лежишь себе, дремлешь целыми днями. От печки
тепло, от матушки тепло. В печке дрова трещат, матушка
мурлычет, хвостом меня гладит. И такой покой на душе! Валенок
разогреется и пахнет чем-то тёплым, то ли молоком, то ли
хлебом. Прижмёшься к нему, а он от старости и не колючий уже, а
даже наоборот, мягкий, добрый.

Фома замолчал, притих, закрыв глаза.

– А дальше-то что было? – нетерпеливо спросил Ваня. Домовой впервые
рассказывал ему про свою прежнюю жизнь и мальчику было до
коликов интересно узнать что-нибудь ещё.

– Когда за печкой мне тесновато стало, отправился я себе дом искать.

– Это когда было-то?

– Лет сто назад, надо думать.

– Ты такой старый? – удивился Ваня, округляя голубые глаза.

– Хе, старый! Домовые до пятидесяти лет дети. По нашим меркам я
только в разум вошёл. Ещё раз пять по триста лет проживу. Да ты
будешь слушать-то?

– Буду, Фома, буду, – заверил Ваня.

– Так вот, помотался я по земле, посмотрел, как другие живут, да и
нашёл себе угол в доме у дьячка, что при церкви Святого
Николы. Это в Стожках, сельцо такое. Крохотное сельцо, три двора,
две курицы. Весь приход – два мыша с мышатами, да таракан в
годовой праздник. Церковь тоже маленькая, да и дьячков
домок ей под стать. Чуть больше улья. Но я был доволен, мне
много не надо. При храме всего два человека и состояло – отец
Андрей, да мой дьячок Кирилла. Батюшка суров был. Брови
кустами, волосы серые, как волчья шерсть. Ступает – половицы
гнутся. Голос – рык. Как запоёт, бывало, «Миром господу
помолимся…», приход на колени, да лбами об пол, аж искры из глаз.
Поговаривали, что мог бы и в храм побогаче устроится, да сам не
хотел. Матушка, жена его, у церкви схоронена была.
Невысокая была при жизни, тихая, как мышка. Добрая. Помогала всем,
как могла. Округа на неё чуть не молилась. Она и домовому их
– Митяю, всегда блюдце молока, да корку хлеба на ночь
оставляла. Батюшка бранился поначалу, потом бросил. Ругнёт иногда
«язычницей», перекрестится, да и забудет. Жену свою любил
без памяти, хоть вида старался не показывать. Когда она
заболела, он в метель за пятнадцать вёрст за доктором пошёл.
Замёрз бы, да Митяй по счастью с ним увязался, подсказал дорогу.
Выходили тогда матушку, спасли…

Фома снова задумался, шмыгнул носом.

– А что дьячок?

– Тот тоже хороший человек был. Маленький такой, живой, бровей нет,
ресниц тоже. А бедный! Ох! Мыши в церкви богаче были. Денег
ему платили мало, только чтоб с голоду не помер. А он выпить
любил, к тому же. Но жил, не помирал. Утром встанет,
покряхтит с похмелья, сам себе скажет: «Воззрите на птиц небесных,
они ни сеют, ни жнут, сам отец небесный питает их». Затянет
потуже верёвку, что вместо пояса ему служила, и пойдёт к
заутренней. В храме зимой холод, темнота! Кирилла несколько
свечек затеплит, да от них свету с воробьиный нос. Так в
полумраке и служат. Пар изо рта валит. У дьячка с отцом Андреем
сапоги к полу примерзают. Пальцы на руках не гнутся. Страницу
в книге начнут переворачивать – на полчаса возни. На
ресницах иней, веки слипаются – не продрать. Я иногда стою
где-нибудь в уголке, смотрю на них – слёзы наворачиваются. Ну а они
утреню до конца доведут, батюшка моего дьячка хлебушком
угостит, стопочку нальёт, да и сам пригубит, и, глядишь,
повеселели оба. А к обедне уже и солнышко выглянет. Яркое, на снег
смотреть больно, так сверкает. Они западные, да южные двери
в храме пошире откроют, словно и теплее им станет. Летом
так и вовсе благодать. Травы высокие, церковь чуть не до
половины закрывают. Отец Андрей, бывало, скажет Кирилле: «Ты бы
траву-то окосил». А тот ему: «Зачем, батюшка? Первые
христиане под землёй, в пещерах молились, и то Господь их видел, а
нас-то и подавно разглядит. Зато от этих трав дух какой в
церкви! Будто в поле служим». Отец Андрей улыбнётся в бороду и
отстанет. А на следующий день опять: «Окосить бы надо». И
снова-здорово. Один раз надоело батюшке дьячка моего
упрашивать и зарядил он ему кулаком в ухо. Силища у отца Андрея была
как у вола, Кирилла так колобочком и покатился. Очухался,
сел на пол и говорит: «Не могу я, батюшка, рука не подымается
за просто так траву губить. Жалко мне её. Там ведь каждый
цветок, каждая былинка к солнцу тянется, жить хочет». Отец
Андрей нахмурился: «Не можешь, значит?» Кирилла отвечает: «Не
могу, простите батюшка». А тот и говорит: «Ну и Бог с тобой.
Ты уж тоже прости меня, не со зла я». Обнялись они,
поцеловались трижды и забыли про тот случай. Так и жили.

– Как же ты сюда попал, к нам? – спросил Ваня.

– Всё из-за отца Андрея. Повадились мы дьячком в карты играть. У
него жены нет, хозяйства нет. По вечерам после службы скука,
мухи околевали. А он подвыпьет, затоскует и давай меня звать:
«Приходи домовой, в дурачки перекинемся». Я поначалу не
отзывался, думал – блажит. Но нет, что ни вечер, зовёт меня в
дурачки играть. Тогда я плюнул, да и вышел к нему. Он поначалу
опешил – не ожидал. Я ему: «Ну что сидишь? Раздавай, раз
звал». Он икнул и стал сдавать. А у самого пальцы трясутся,
карты путает, масти не узнаёт, беда! Но потихоньку оправился,
разыгрался и пошло-поехало. С тех пор у нас и повелось
вечера вместе коротать. Иногда я ещё Митяя с собой приводил, чтоб
игра веселей шла, но тот у нас редко бывал, больно спать
любил. Так мы лет десять вместе и прожили. То в карты треплем,
а надоест, Кирилла мне Святое Писание читать зачнёт. Хорошо
читал, с выражением. Про Христа, про царя Соломона, про
отроков, что в пещи огненной живы остались, про то, как Давид
великана камнем в лоб убил, про Моисея, про конец света…
Интересно было. Я часами слушал. А дьячок, бывало, читает,
читает, да и заплачет, если жалостно ему станет. Сам пьяненький,
слёзы пополам с водкой льются… Я утешаю, как могу. Хорошо, в
общем, жили. Складно, да ладно, душа в душу. И вот однажды
вечером, сидим мы, как обычно, в карты играем. Дьячок винца
принёс, выпили маленько. Тут дверь открывается, на пороге
отец Андрей. Никогда раньше такого не было, не ходил он к
Кирилле по вечерам, и вдруг нате вам! Я под пол шмыгнул, будто и
не было меня тут никогда. Но тот разглядел, что я за птица,
да как расшумится на моего дьячка: «Ты что же это, псиный
хвост, с нечистью тут в карты играешь? Душу Сатане продаёшь?»
И пошло-поехало. У него тогда матушка недавно померла, не в
себе человек был, понятное дело. «Что хочешь делай, а чтоб
к завтрашнему дню этого дьявольского отродья тут не было!
Сам же с утра до вечера будешь грехи свои отмаливать и по
тысяче поклонов в день класть!» Потом дверью хлопнул – аж крышу
на нашей избёнке подбросило, и ушёл восвояси. Я тогда на
подъём лёгкий был, узелок собрал, да и в путь. Дьячок со
слезами просил: «Оставайся, батюшка отходчивый. Покричит, и
простит. Не уходи, с тобой веселее». Да только я подумал, нечего
гусей дразнить. Ну как он меня ещё раз поймает, да под
горячую руку дьячка сана лишит. Потом-то опомнится, пожалеет, да к
тому времени может уже и поздно будет. Попрощался я и
отправился в дорогу.

Месяца с два бродяжил, всё никак не мог себе ничего подходящего
найти. Хорошо хоть летом дело было, не так холодно. Я уж думал,
может, на зиму себе хоть сарай какой подыскать, потому что
нельзя домовику без дома, хоть какой, а нужен. И вот шёл я
как-то вечером, темно уже было, небо в звёздах, смотрю
строительство какое-то впереди. Брёвна кругом лежат, инструменты,
стружки целые сугробы. Строителей не видно, спать уже
улеглись. Только один мужик на свежеотёсанном брёвнышке сидит,
трубку курит. Я хотел потихоньку мимо прошмыгнуть, а он тут меня
и спрашивает:

– Погоди, мил человек. Ты не домовой, часом, будешь?

Я удивился, ведь не могут люди нас видеть, если мы сами показываться
не хотим, но на вопрос решил ответить:

– Домовой, – говорю. – А тебе-то с того что за радость?

Он кольцо дыма выпустил, улыбнулся.

– Да вот, – отвечает, – сладились мы тут дом построить. Не хочешь на
жительство поступить? За хозяйством присмотр нужен. Избе
без домового нельзя. Верно? – а у самого глаза весёлые,
добрые.

Я-то про себя сразу решил, что это хороший человек и дом у него тоже
должен быть хороший, но для вида решил поломаться.

– Изба избе рознь. Чем в иную идти, лучше уж под забором всю жизнь ютиться.

Человек засмеялся, трубку о бревно выколотил.

– А ты, гляжу, разборчив. Неволить не могу, но если хочешь, поживи
здесь, погляди, как строим, да что у нас получается. К
холодам закончить должны. Народу много, работники хорошие. К зиме
переедем.

Я посмотрел вокруг: стены ставят крепкие, тёплые. Брёвна друг к
дружке подгоняют плотно. Топоры у работников пощупал – острые,
ухватистые, с такими и захочешь плохо сделать, не сможешь. С
тем и остался.

– Ладно, – говорю, – погляжу. Может, и перейду к тебе жить. А пока,
не одолжишь ли трубку. Свою-то я потерял недавно. Да и
табаку малая толика не помешала бы.

Он снова засмеялся.

– Ты, я вижу, дяденька, делец. Ещё за хозяйством смотреть не начал,
а уж подарков просишь.

Но трубку дал и куревом тоже не обидел. Табак, правда, не тот, к
которому я привык, ни трав в нём, ни духа настоящего. Ну да это
дело поправимое, я потом всё устроил как надо.

Через три месяца вселился я в новый дом.

А мужик тот дедом твоим оказался.

Глава 16

Дожди и грусть. – Город. – Времена года. – Ваня болеет.
– Страшный праздник. – В чужом доме. – Побег. – По стрелке
компаса. – Всё пропало! – Последний мышонок. – Фомы поёт и
пляшет. – Ваня дома.

В конце августа зарядили дожди. Ваня целыми днями сидел у окна и
грустно глядел на улицу. Дождевые капли, монотонно шурша,
шлёпались на плотные глянцевые листья сирени, скатывались вниз и
разбивались о поверхность большой грязной лужи, что
разлилась посреди двора за неделю непогоды. Сонный конюх выходил во
двор и, ёжась от сырости, начинал копать ржавой лопатой
канавку, чтобы отвести со двора воду. Земля здесь была
каменистой, работа шла плохо. Конюх сплёвывал, бормотал что-то под
нос и жалобно поглядывал на тёплый дом, откуда его только что
выгнали. Неожиданно из конюшни вырвался жеребёнок Кибитка,
сын Красавы. Наверное плохо закрыли стойло, вот он и
вырвался. Оказавшись на воле жеребёнок принялся радостно носиться по
двору, брызгаясь грязью, радостно повизгивая и размахивая
смешной мочалкой хвоста. Следом из конюшни неторопливо вышла
Красава, оглянулась, понюхала землю, лужу и застыла на
месте, задумчиво глядя на падающие капли и временами поводя
ушами. Конюх бросил лопату и, поддерживая руками сползающие
штаны, стал загонять Кибитку обратно.

– А ну, шелупонь, пошёл на место! Вот я тебя! – покрикивал он, едва
удерживаясь на разъезжающихся ногах.

Но Кибитка и не думал возвращаться в полумрак стойла, решив, что с
ним играют, он радостно верещал, подражая ржанию, и продолжал
носиться по двору. Его копытца сочно чавкали по грязи,
брызги летели во все стороны, жеребёнок был счастлив. С горем
пополам загнав беглеца в стойло, конюх постоял немного посреди
двора, похожий на мокрое пугало, почесал затылок, явно
соображая стоит ли работать дальше, вяло ковырнул последний раз
землю, потом швырнул лопату в кусты и отправился к кухарке
Наталье просить водки.

– Плесни чуток, хозяйка. Уработался. До заглотков промёрз. Налей
напёрсточек, – услышал Ваня из кухни его дрожащий голос.

– Да ты ж её пить не можешь. Говорил, воротит тебя с неё.

Конюх покряхтел и нехотя ответил:

– Верно воротит. Только ты всё равно плесни, Бог милостив, вдруг да не своротит.

Послышалось звяканье, шумный выдох.

– Тьфу ты пропасть, опять нейдёт… Опять… Да что ж это, родненькие
мои, а?.. – раздался через секунду плачущий голос конюха.

-Ты чего это тут расплевался? – возмутилась Наталья. – Я ему выпить
поднесла, а он мало того, что брезгует, да ещё и плюётся.
Вот я тебя ухватом-то! Пошёл отсель.

– Натаха, миленькая, что ж это деется на белом свете? – чуть не
рыдал несчастный. – Последнюю радость отняли…

– Иди, иди отсель. Нечего тут…

– Ладно, ладно, ухожу, голуба, ухожу. Это ж надо месяц водки в рот
взять не могу! Что ж за напасть такая?..

Хлопнула входная дверь и вскоре сгорбленная щуплая фигурка конюха,
равнодушная к дождю и холоду, прошмыгнула мимо Ваниного окна
в конюшню. Ваня вспомнил калдырь-траву, Красаву, Кусая, свою
нечаянную поездку в дальний лес, тихо вздохнул.

Дождь монотонно постукивал по стеклу. Ване было грустно. Со стороны
улицы на подоконник вскочил вымокший до последней шерстинки
Голявка. Ткнулся в стекло серым носом. Ваня спешно приоткрыл
окно. Мохнатое существо с готовностью юркнуло в домашнее
тепло.

– Спасибо, – промурлыкал садовый, встряхнулся и полез под кровать.
Вскоре оттуда донеслось тихое сопение – Голявка вылизывал
свою шубу.

– Пришёл, – донеслось из стены сонное недовольное ворчание Фомы. –
Звали тебя? Сырость будет тут теперь разводить…

Послышалось шумное зевание и домовой замолчал.

– Фома, мы уезжаем скоро, – сказал Ваня.

– Скатертью дорога, – ответил тот. – А когда?

– Завтра днём.

– Ну, тогда успеем ещё поговорить. Уж больно спать сейчас хочется.
Погода, что ли давит?..

В саду с берёзы один за другим падали жёлтые листья, только на этот
раз дерево приветствовало не солнце, как это бывал каждое
утро, а что-то другое, то ли осень, то ли пуще того – зиму,
безмолвный сон длинной в полгода, так похожий на смерть.
Мокрые листья падали отвесно вниз, словно сбитые на лету
жаворонки.

Ваня вздохнул и принялся собирать свои вещи, готовясь к отъезду.
Сложил стопкой книги, обвязал их крест-накрест тонкой бечёвкой.
Вытащил из шкафа одежду, сложил на кровати. Комната сразу
приняла какой-то растревоженный вид, всё словно замерло в
ожидании каких-то перемен, которым никто не был рад. Казалось
сами стены дома как-то сгорбились, провис потолок, а половицы
стали скрипеть так жалобно, что Ваня забрался на стул и
сидел там до вечера, что б не расстраиваться. Колокольчики в
стенах молчали, лишь изредка доносилось тихое позвякивание,
похожее на грустное пение.

Наступил день отъезда. Фома неловко обнял совсем поникшего от тоски
Ваню, хрипло сказал:

– Ладно, ладно, поезжай, давай. Но на будущий год, чтобы к нам. Понял?

– Понял. Я… приеду. Обязательно. И ещё, Фома, я… Я уезжать не хочу.
Если б можно было, я б ни за что не уехал. Может, мне
папеньку попросить, чтоб меня тут оставили? А? – мальчик с
надеждой заглянул в медвежьи, тёмные глаза домового.

– Не оставит. Я слыхивал, тебе в эту надо… Как там её? В ги… гимназию. Вот.

-А может, мне спрятаться? Спрячь меня, Фома. Тогда я здесь останусь,
– отчаянным голосом попросил мальчик.

– Ох, да не реви ты, – приложил руки к груди домовой. – Не рви ты
мне душу! Я сам не свой оттого, что ты уезжаешь…

Он помолчал и продолжил.

– Не могу я тебя оставить. Не могу. Тебя ж не на муки, не на смерть
забирают. Да и вернёшься ты через год. Потерпеть-то
чуть-чуть осталось.

– Неужели мне совсем нельзя тут, с вами остаться?

– Нельзя. Никак невозможно.

Домовой снова замолчал и потом тихо и осторожно добавил:

– Я тебе больше скажу. Вот ты вырастешь, и всё забудешь. И меня, и
Урта, и гулянья наши, и медовика, и Голявку… Эх! Всё
забудешь. Потому что все забывают.

– Нет, – Ваня испуганно поглядел на домового. – Я не забуду.

– Все забывают, – махнул рукой Фома. – Пока маленькие всё помнят. И
про домовых, и про водяных, и про леших, и про садовых. А
вырастут и нет ничего, будто всегда так жили.

Бросив весёлый взгляд на притихшего недоверчивого Ваню, домовой добавил:

– Но ты приезжай снова. Ты ещё не скоро забудешь. У тебя ещё есть время.

Ваня обошёл все комнаты, держась за стены рукой и прощаясь с домом.
Выглянул в каждое окно, чтобы запомнить всё, что видел
отсюда за это лето. Потом мальчик выбрался в сад и долго блуждал
там, не обращая внимания на целые водопады, что обрушивались
на него, когда он задевал тяжёлые от многодневных дождей
ветки. Жалея мальчика, крапива перестала жечься, а слива и
терновник попрятали колючки, чтобы не оцарапать его. Голявка
сопровождал Ваню всю прогулку, забегал вперёд, грустно
заглядывал ему в глаза, мурлыча, тёрся о ноги. У старой берёзы
мальчик сел на корточки, посадил мокрого садового на коленки,
обнял его и горько заплакал.

– Голявка, я не хочу уезжать, – бормотал он сквозь слёзы.

– Я знаю, – отвечал тот. – Тебе здесь хорошо.

– Я вернусь. Обязательно. На следующее лето, – пообещал Ваня.

– Мы все будем ждать тебя, – тихо пообещал Голявка. – Приезжай. В
будущем году вишни будут сладкими.

Мальчик представил себе ярко-красные, как капельки крови, ягоды,
сквозь которые просвечивает полуденное солнце и они горят от
этого тягучим, медово-сладким светом. Ване сразу стало теплее,
он шмыгнул носом и улыбнулся.

В день отъезда дождь прекратился. Погода установилась тихая, будто
уставшая от затяжного ненастья. По небу брели понурые стада
серых туч, сквозь разрывы в которых пробивалось бледное,
словно неловкая улыбка, небо. Ваня стоял рядом с коляской,
наблюдал, как конюх грузит вещи, посматривал на дом и тяжело
вздыхал. Из окна мансарды ему улыбалась, чуть покачивая головой,
бабушка. К её коленке прижимался Фома, она гладила его по
взлохмаченной макушке и что-то тихо говорила. Ваня видел, как
шевелятся её губы, но не мог разобрать ни слова и от этого
ему становилось ещё тоскливей.

Вскоре пыхтящий паровоз на чёрных лапах-шатунах увёз Ваню в Москву.

Первые несколько дней в городе мальчик ничего не мог делать. Всё
валилось у него из рук и он часами просиживал на диване,
вспоминая прошедшее лето: закатное марево, окрашивающее весь мир в
багровые цвета, когда из тенистых уголков начинает
разливаться ночная тьма, медленно заполняя собой всё вокруг; сонный
шелест камыша в июльский полдень; крики грачиных стай,
завершающих облёт молодняка перед дорогой в далёкие тёплые края;
тревожный звук яблока, падающего где-то среди ночи в садовой
глуши; ленивые движения огромного сияющего хвоста
сома-солнце; счастливый смех Урта, прыгающего с высокой лозинки в
тихую заводь Ягодной Рясы; запах дыма от прокопчённой трубки
Фомы; звуки мышиной возни вечером под полом; яркие острые
звёзды, что глядели по ночам в окно… Лето не отпускало мальчика,
Ване хотелось вернуться обратно в то весёлое беззаботное
время, когда всё вокруг тебя поёт и смеётся. Родители, видя
печаль ребёнка, особо не донимали его, веря, что детская
грусть, как хороший гость всегда знает, когда пора уходить. Лишь
изредка, тихо проходя мимо сына, маменька или папенька
гладили его по светлой голове, приветливо улыбались и снова
оставляли одного.

Вскоре начались занятия в гимназии и Ванина тоска по лету, дому и
саду отступила, спряталась где-то в глухих уголках памяти. И
лишь тёмными осенними вечерами, когда Ваня подолгу лежал в
постели без сна, глядя на скользящие по потолку тени, она
выходила к нему, как раненый лосёнок из чащи леса, доверчиво
тыкалась мокрым холодным носом в ладонь, шумно и щекотно дышала
в уши. Тогда Ваня снова возвращался в залитые солнцем дикие
заросли, где мелькал среди листвы серый хвост Голявки,
наливалась сладостью малина, звал куда-то в речные заводи
узкоглазый водяной, пел протяжные песни Фома, раскачивались на
стеблях желтопузые кузнечики, деловито жужжали полосатые пчёлы…

Долго тянулись одинаковые безрадостные дни, но по счастью, вслед за
дождями пришло чистое октябрьское небо, в котором кружили
яркие листья. Солнце развеселило Ваню, он полюбил бегать по
парку, расшвыривая ногами красно-жёлтые лиственные сугробы.

– Ждать совсем недолго, – говорил он себе, щурясь на сияющий
небосвод и тайком от Марьи Петровны расстёгивая ворот куртки.

Листья плавали в воздухе, он бегал, ловил их руками. Самые красивые
оставлял, чтобы подарить родителям или Марье Петровне. Дома
во всех вазах стояли букеты, словно последний привет от
ушедшего лета.

В Москве Ванина семья снимала квартиру в приземистом трёхэтажном
кирпичном доме. Стены его были такого странного тёмно-красного
цвета, что казалось, будто он насквозь отсырел и вот-вот
развалится. И хотя на лестнице действительно попахивало
сыростью, дом стоял прочно и рушиться не собирался. Железная крыша,
чьи края далеко нависали над стенами дома, была густо
усеяна бурыми пятнами ржавчины и требовала покраски. От этого
весь дом казался Ване неопрятным грязным старикашкой, в
широкополой, заляпанной грязью шляпе. Казалось, его маленькие,
спрятавшиеся в тени козырька, окна-глаза проворно оценивают
каждого прохожего: богат ли тот? беден? и сколько можно было бы
с него взять, решись он квартировать здесь?

– Папа, зачем мы тут живём? – наклоняя голову от моросящего дождя
спросил как-то раз Ваня, увидев издали своё жилище.

– Где?

– В этом доме.

– А где бы ты хотел жить? – усмехаясь в бороду, спросил отец.

– У бабушки, конечно. У неё дом светлый, стройный, как ёлочка, окна
большие, – и подумав, добавил чуть тише, – он нам радовался.

Папенька задумчиво теребил костяную пуговицу плаща.

– Что делать, Ванечка… У меня в Москве служба, ты здесь в гимназии
учишься. Нельзя нам у бабушки жить.

– А я, когда вырасту, чем заниматься буду? Тоже служить пойду?

– Скорее всего.

– Зачем? Ведь это же скучно!

– Конечно скучно, – охотно согласился отец, – но понимаешь, надо же
в жизни что-то делать, как-то деньги зарабатывать. Семью
содержать, если появится. У взрослого человека очень много
обязанностей.

– Но ты-то в журнале работаешь, там интересно.

– Интересно, – согласился отец. – Только, знаешь, видно придётся мне
всё-таки идти на железную дорогу работать, – и добавил с
тоской в голосе, – не хочется, но надо. Кредиторы одолели
совсем. Долги у нас. Да, впрочем, если б долгов не было, всё
равно пришлось бы работу менять. Не кормит нас журнал. Свой дом
в Москве покупать надо, не всё же время по чужим углам
ютиться.

– А без денег прожить нельзя? Неужели никак нельзя, чтобы всю жизнь
жить как хочешь? Чтобы не только деньги зарабатывать?

– Это могут себе позволить только те, у кого денег достаточно. Мы с
тобой не можем.

Ваня помолчал и спросил, заглядывая в лицо отцу:

– Значит, даже когда я вырасту, то жить у бабушки не смогу?

– Приезжать время от времени сможешь, а постоянно жить – вряд ли.

– А ведь мне хотелось бы…

До этого момента в глубине души Ваня надеялся, что когда он
повзрослеет, то сможет всё устроить как-нибудь так, чтобы каждый
день видеть бабушку, Фому, Урта, ходить по лесам и полям,
купаться в реке, распевать песни, и вот сейчас эту надежду у него
резко и безжалостно отобрали, ничего не дав взамен, кроме
обещания бесконечной скуки и трудностей.

Ваня смахнул с кончика носа дождевую каплю и прошептал:

– Я не понимаю, что это за жизнь такая. Ведь наш дом там, у бабушки.
Что же мы тогда здесь делаем? Неправильно мы как-то живём.
Не настоящей жизнью. Если б можно было, взял бы я маменьку и
папеньку за руки и пешком отвёл бы к бабушке. И чтоб не
возвращаться оттуда никогда в этот город.

– О чём ты там шепчешь? – спросил папенька, наклоняясь к нему.

– Я? Ничего… Молюсь…

– За кого? – спросил отец улыбаясь и удивлённо приподняв бровь.

– За нас, за всех.

– Ну что ж, молись. Детские молитвы доходчивы.

В ноябре выпал снег. Спрятал под собой осеннюю грязь. На улицах
посветлело. Понеслись по дорогам резвые санки.

– Ах, пади! – слышалось весь день напролёт.

Ваня через форточку насыпал на заснеженный подоконник пшена, к
которому тут же слетелись весёлые синицы с блестящими глазками.
Толстый голубь разогнал синиц, и принялся с гордым видом
клевать пшено в одиночестве.

– А ну, пошёл вон! – закричал на него Ваня и постучал ладонью о стекло.

Тот недовольно посмотрел на него, переступил красными лапами и
улетел, тяжело взмахивая крыльями. Догадливые синицы не заставили
себя долго просить и тут же вернулись обратно на
подоконник.

В декабре на рождество Ванина семья ходила в церковь. Все молились.
Молился и Ваня.

– Господи, не оставь нас в заботе твоей и пусть скорее придёт лето,
– повторял он про себя в перерывах между молитвами.

Потом к Ваниным родителям ним пришли гости и до середины ночи
просидели дома за праздничным столом. Папенька густым тенором пел
под гитару романсы и все ему аплодировали.

– Браво, браво, – повторял Иоган Карлович – дальний папенькин
родственник, маленький бесцветный человечек, похожий на какое-то
увядшее неприхотливое растение, вроде пустырника. – А теперь
«На заре ты её не буди», – просительно поднимал он
тоненькие, как стебельки ручки.

Папенька послушно пел.

– Брависсимо, – снова восклицал Иоган Карлович, – Ещё будьте
любезны. «Не судьба мне до лета дожить».

– К сожалению, я не знаю такого романса, – улыбаясь извинялся отец.

– Ну, как же! «Не судьба мне до лета дожить, так мне зимняя вьюга
напела, так сказал мне осенний листок, так читал я по волчьему
следу…» Неужели не знаете?

– Нет, извините. Невозможно знать все песни на свете.

– Ну что ж, ну что ж, не беда, – Иоган Карлович покорно кивнул и тут
же потерял интерес к происходящему.

Ваня, которого никак не могли отправить спать, посмотрел на гостя с неприязнью:

– Наверное, гадость какая-нибудь. В хорошей песне таких слов быть не
может, – подумал про себя мальчик.

На рождество Ване подарили настоящий медный компас и мальчик весь
вечер сжимал его в кармане, поминутно вынимая и замирая в
ожидании, когда стрелка остановится и покажет, где находится
север. Потом он осторожно поворачивал прибор вокруг своей оси,
чтобы буква Ю оказался на юге, С на севере, З на западе, а В
на востоке. Застыв над дрожащей стрелкой, Ваня восхищённо
смотрел на установившийся порядок, где всё расставлено по
местам и ему казалось, что всё отныне будет просто и ясно и он
никогда теперь не заблудится в этом мире. Когда мальчик
ложился спать, он положил компас под подушку и, просыпаясь среди
ночи ощупывал его прохладный гладкий корпус, после чего,
успокоенный засыпал снова.

В школе дела у Вани шли ни шатко, ни валко, но всё же немного лучше,
чем в прошлом году. Даже дела с математикой понемногу пошли
в гору. Видимо сказались летние занятия с Марьей Петровной.

– Ну вот, уже совсем другое дело, – говорил папенька, просматривая
его дневник. – Так, глядишь, и в отличники выбьемся? А, Иван
Арсеньевич?

Выбиваться в отличники Ване отчего-то совсем не хотелось, но, чтобы
не обидеть отца он неопределённо кивал головой, мол,
«посмотрим, почему бы и нет?» и смущённо улыбался.

Настала весна. В синем небе засияло слепящее солнце. Звуки капели
всю ночь напролёт не давали мальчику уснуть, словно звонкие
голоса падающих капель говорили ему, что лето придёт совсем
скоро, что солнце старается изо всех своих солнечных сил и
греет нашу суровую землю, чтобы растопить лебяжьи шубы снегов.
Иногда звуки капели сливались в какую-нибудь мелодию и весь
следующий день Ваня тихонько напевал её про себя.

В апреле, сразу после Пасхи, Марья Петровна вышла замуж за молодого
инженера. На свадьбе Ваня нёс за невестой фату и поминутно
замирал от восторга, чувствуя, как солнце припекает его
макушку. Смех Марьи Петровны сливался со звоном последней капели.

– Скоро лето! Скоро, скоро! – пели птицы на голых ветках деревьев. –
Скоро, скоро! – стучали копыта лошадей свадебного кортежа.

Солнце отражалось в цилиндрах и драгоценностях гостей, а Ваня
смотрел на всех сияющими глазами и думал, что никто не знает о
том, что пройдёт чуть больше месяца и один мальчик со светлой
головой и беспокойным сердечком снова увидит свою похожую на
медведицу бабушку, косматого домового Фому, бревенчатые
стены дома, услышит песни вечерних соловьёв в оврагах, страшные
и непонятные шорохи, шелест дождинок, падающих в траву… Что
ещё чуть-чуть и его ослепят далёкие ночные молнии над
мокнущим садом, оглушит гром, омоют тёплые, как материнские руки,
летние дожди…

Вечерами Ваня подолгу сидел над большим подробным атласом в кожаном
переплёте, который дал ему папенька, показав, где находится
Москва, и где бабушкин дом. То есть, бабушкин дом там
конечно же обозначен не был, папенька просто поставил карандашом
точку на карте и сказал:

– Вот, примерно здесь. Видишь, вот течёт Ягодная Ряса. Бабушка живёт
на правом берегу, на самом краю леса, – потом он заметил
лежащий рядом с атласом компас и спросил: – В какую сторону от
Москвы лежит бабушкин дом?

Ваня осторожно повертел прибор.

– На юго-западе.

Папенька подхватил мальчика на руки, закружил вокруг себя.

– Молодец, соображаешь!

Ваня вскинул руки, достал потолок и закричал:

– Соображаю! Ура!

Папенька играючи перекинул сына подмышку, словно тот был прогулочной
тросточкой или лёгкой куклой из папье-маше и спросил:

– Пойдёшь, географ, со мной чай пить?

– А маменька мне зефира даст? – заговорщицки шепнул мальчик.

– Мы попросим.

– Тогда пойду, – согласился Ваня и папенька понёс его пить чай.

Наступил май. Ваня каждый день, едва закончив возиться с уроками,
убегал гулять во двор и до самой темноты не мог надышаться
вечерней прохладой, налюбоваться высоким, с чуть заметной
сыринкой небом, тонким, как ивовый прутик, молодым месяцем,
насмотреться на яркие, крошечные, словно родившиеся после зимы
заново, звёздочки. Последняя грязь быстро высыхала под
входящим в силу солнцем. Некогда огромные, словно озёра, лужи, ещё
совсем недавно плескавшиеся посреди дворов и улиц, мельчали,
съёживались и уходили под землю. Молодая весёлая трава
затопила пустыри и овраги. Полетела из-под извозчичьих колёс
первая пыль, обещавшая долгое знойное лето. Мама по вечерам не
могла зазвать Ваню домой, а когда тот всё же сдавался и
нехотя подчинялся, то садился у окна, смотрел, как улыбается ему
из-за крыш месяц и чувствовал, как всё внутри него замирает
и куда-то проваливается от ощущения близости лета.

Наверное во время таких сидений под открытой форточкой он и
подхватил простуду. Температура у него поднялась, всё тело заболело,
словно побитое палками, стоило опустить веки, как перед
глазами начинали метаться какие-то серые тени. Горло у Вани
покраснело, говорить стало трудно.

– Глотать больно? – спросил пришедший врач, невысокий господин в
чёрной жилетке и с чёрным саквояжем в руках.

– Больно, – кивнул Ваня.

Доктор попросил его открыть рот, послушал холодной трубочкой грудь и спину.

– Ты, брат, видать часто рот на улице разеваешь, вот горло холодным
ветром и обдуло, – сказал он Ване, снимая с носа золотое
пенсне, и повернувшись к родителям мальчика добавил, – Ничего
страшного. Я выпишу рецепты, через две недели будет, как
новенький. Будешь? – снова повернулся он к Ване.

– Буду, – прохрипел тот.

Доктор улыбнулся, начеркал что-то на бумажных листочках, глухо
бормоча себе под нос, затем собрал саквояж и откланялся.

– Но с постели не вставать. Уговор? А то ещё с пол-лета проболеешь,
– добавил он напоследок.

Мальчик испуганно кивнул и натянул до подбородка белый
накрахмаленный пододеяльник.

Нет ничего обиднее, чем болеть в мае, когда только-только пришло
настоящее тепло и можно наконец вволю побегать без тяжёлых,
сковывающих движения зимних одежд, колючего шарфа и неуклюжих
валенок, когда за окном весь день пляшут солнечные зайчики,
слышны крики играющей детворы и очумевших от солнца птиц.

Целую неделю Ваня пролежал в постели. На восьмой день даже книги
успели ему надоесть и он решил просто смотреть в окно, где
виднелась крыша дома напротив и кусочек голубого, как детские
глаза, неба. Изредка мимо окна проносились быстрокрылые птицы,
то ли ласточки, то ли стрижи, мальчик не мог различить.

– Им-то хорошо, – думал Ваня. – Летают, где хотят. Под солнцем, под
ветрами. А я тут лежу, как старое бревно в крапиве. Скоро
мхом обрасту и древоточцы меня съедят.

В комнату вошла мама, села на постель. Поцеловала ребёнка в лоб.

– Да ты совсем уже здоров, Ванечка!

– Да, да, – подался к ней тот. – Совсем выздоровел. Можно мне
встать, по дому походить? Не могу больше лежать.

Мама грустно покачала головой.

– Нельзя, сынок. Доктор не велел. Ещё пару дней полежать придётся.

– А то потом пол-лета проболею?

– Именно.

Она провела ладонью по его щекам. Рука у неё была ласковая,
прохладная. Ваня прижался к её ладони и с тоской посмотрел маме в
глаза. Та наклонилась к нему, так что её волосы упали Ване на
лоб и неожиданно смущённо зашептала:

– Ванечка, ты отпустишь нас? Сегодня большое гулянье будет по случаю
восшествия на престол царя Николая. Нам с папой пойти
хочется. Вернее, это мне хочется, но не пойду же я одна. Мы так
хотели и тебя с собой взять, но врач не разрешил, сказал
опасно. Ты тут с Никифоровной посидишь, а мы вернёмся и всё тебе
расскажем. Ну, что, отпустишь?

Из гостиной доносилось пение папеньки. Он любил петь, когда
одевается перед зеркалом. Если внешний его устраивал, он пел
что-нибудь гусарское, если же нет, то «Утро туманное» или «О,
дайте, дайте мне свободу…».

Закат атаку нашу красит,
С мундиром цвета одного…

– слышалось из-за стены.

– Папенька собирается?

– Да, он уже почти оделся, галстук подбирает, – она внимательно
посмотрела на сына и добавила. – Папенька скоро на новую работу
переходит. Будет железные дороги строить. Видеть мы его
теперь будем редко, но зато с долгами рассчитаемся, а там,
глядишь, и дом себе купим. Ты ведь хочешь, чтоб у нас свой дом
был?

Ваня пожал плечами, ему нужен был только один дом и совсем скоро он
собирался к нему отправиться.

Маменька достала из кармашка небольшое зеркальце, оглядела себя,
поправила локон на лбу. Мальчик вдруг почувствовал какое-то
смутное беспокойство, ему отчего-то очень не хотелось, чтобы
его родители шли на этот праздник.

– А вам правда хочется пойти? Может останетесь?

– Ванечка, как не стыдно капризничать. Мы же ненадолго.

– Ненадолго… – повторил мальчик. – Идите, что уж…

Он взял с тумбочки компас, стрелка погуляла и замерла, указывая на
север. От вида этой маленькой, как иголка стрелочки, которая
всегда знает правильное направление, ему отчего-то стало
спокойнее.

– Идите, – повторил он. – Я ждать буду.

Маменька улыбнулась и снова поцеловала Ваню в лоб.

– А когда мы к бабушке поедем? – спросил мальчик.

– Я думаю, недели через две.

– Так скоро? – изумился Ваня.

– Ну, если ты не вылезешь из постели и не заболеешь снова.

– Не вылезу, – заверил её больной. – Если надо будет, я все эти две
недели под одеялом просижу.

Мама засмеялась, хлопнув в ладоши.

– Одного дня, я думаю, будет вполне достаточно. Ну, так мы пойдём.

У Вани отчего-то снова ёкнуло под сердцем.

– Идите. Только дай мне атлас со стола.

Мама дала ему книгу, поцеловала в щёку и пошла к выходу. У двери она
остановилась, обернулась, держась за косяк, и улыбнулась
Ване так, что ему стало вдруг тепло-тепло, будто он разом
очутился где-то в летнем поле, среди духовитой некошеной травы.
Мальчик улыбнулся в ответ, открыл атлас и в который раз
отыскал поставленную карандашом точку на карте, обозначающую дом
бабушки, и синюю ниточку Ягодной Рясы.

Ваня долго сидел над картами. Нашёл Чёрное море, Балтийское,
Карское, Белое, Баренцево, Охотское. Смерил линейкой расстояние от
бабушкиного дома до каждого из них. Выходило, что ближе всех
Чёрное и Балтийское.

– К какому же из них дом пойти хочет? – подумал Ваня. – Может, он и
сам ещё не решил?

Мальчик вспомнил свои сны о море, большом, холмистом от высоких
волн, снова услышал звон колокольчиков, звуки мышиной возни и
кряхтенье Фомы, выбирающегося из-под кровати. Тяжёлая книга
сама собой выпала из его рук и он заснул крепким здоровым
сном.

Когда Ваня открыл глаза, солнце уже село за крышу дома напротив.
Комнату наводнили мягкие сероватые сумерки. Мальчик потянулся в
постели и заметил сидящую на стуле в углу служанку
Никифоровну. Толстая, добрая и суетливая старушка, она была в их
семье и горничной, и кухаркой, и нянькой.

– Никифоровна, вы чего?.. – захотел спросить Ваня, но та вдруг
бросилась к нему, порывисто обняла, наполовину вытащив из-под
одеяла.

– Ох, ты ж кровиночка моя, – запричитала она и мальчик почувствовал,
что лицо её мокро от слёз. – Страсть-то какая… Люди-то вон
что говорят… Ох, спаси и сохрани Пресвятая Богородица.

Ваня испугался.

– Случилось что-то, Никифоровна?

– Ох, и не знаю, не знаю, милок. Да только страх-то какой…

– А где маменька с папенькой? – спросил Ваня, чувствуя, как прежнее
беспокойство поднимается в нём с новой силой.

Круглое лицо Никифоровны вдруг сморщилось и она тонко заскулила:

– И-и-и… Вот и беда-то, что нет их до сих пор. А люди говорят на
Ходынке на этой вон что было… И-и-и…

Она посидела, закрыв лицо руками, потом вытерла глаза кончиками платка.

– Ты вот что… Сиди дома. А я к Иоган Карлычу пойду. Он хоть и
дальний родственник, а всё же кроме него у вас тут никого нету.
Может, скажет что делать. По больницам пойти, в полицию, аль
ещё чего…

– Да чего случилось-то? – дрожащим голосом, чуть не плача, спросил Ваня.

– Ох и дура же я старая, разболталась, – прижала руку ко рту
Никифоровна. – Дитё перепугала. Побегу я, а ты, смотри, из дому ни
шагу и дверь чужим не отпирай.

И старушка проворно выбежала из комнаты.

Не в силах больше лежать, Ваня оделся, с трудом попадая дрожащими
руками и ногами в одежду, и сел у окна. Он чувствовал, как
что-то большое и ужасное, словно огромная чёрная туча наползает
на него, а он маленький и беззащитный стоит посреди голой
степи и видит лишь, как исчезает за горизонтом солнце и мир
погружается в горячее густое варево тьмы. Ваня сжался в комок
и заплакал. Сквозь слёзы он звал маменьку и папеньку, с
надеждой смотрел в тёмный проём, видел, что все его призывы
тщетны и снова прятал лицо в ладонях.

Потом приехал Иоган Карлович, ни слова не говоря посадил Ваню в
пролётку и отвёз к себе домой. Там, под взглядами бледных и
испуганных детей, мальчика напоили чаем с кексом, отвели в
детскую и уложили спать. Чёрная яма сна сазу проглотила его и не
отпустила до самого утра. Бедные дети Когана Карловича всю
ночь не могли сомкнуть глаз, потому что Ваня метался по
постели, вскрикивал, стонал, звал маму и папу. Лишь с рассветом
кошмары отпустили его и он успокоился. Морщинки на лбу
разгладились, словно поверхность озера, при стихающем ветре, губы
тронула улыбка, а пальцы нещадно терзавшие простыню,
разжались.

На следующий день Иоган Карлович с самого утра куда-то ушёл. Ваня
остался один с его детьми. Это были хрупкие робкие существа.
Долгое время они не решались заговорить с ним, тихо сидели в
углу комнаты, что-то рисовали, временами беззвучно
перешёптывались. Наконец самая старшая из них, девочка лет семи, с
тонкими рыжеватыми косичками подошла к Ване, угрюмо сидевшему
на старом расшатанном стуле, и прошептала срывающимся
голоском:

– Мальчик, хотите с нами рисовать?

Ваня не очень любил рисовать, но оставаться в одиночестве посреди
этого страха и неизвестности, что окружили его, он тоже больше
не мог, поэтому быстро кивнул и пошёл к столу.

– Это Митя, это Саша, – представила девочка двух совсем маленьких
мальчиков, робко притихших при его приближении. – А я – Соня.

– Я знаю, тебя Ваня зовут, – пришепётывая сказал Митя. Он шмыгнул
носом, Соня проворно вытащила из кармашка грязный платок,
вытерла брату нос и отчего-то испуганно посмотрела на Ваню,
будто побаивалась, что тот скажет что-нибудь насмешливое. Ваня
ничего не сказал. Соня немного успокоилась и попросила:

– Нарисуйте нам что-нибудь.

Ваня взял краски, лист бумаги и стал рисовать речку, камыши, иву,
купающую свои гибкие ветки в речных волнах. По речке плыла
огромная, вся в сполохах яркого солнечного пламени рыба. На
спине её виднелись маленькие фигурки.

– Что это, кит? – спросили дети Иогана Карловича.

– Нет, это сом-солнце. Он плывёт по реке и вся рыба узнаёт, что
пришла пора метать икру. А на спине у него я, домовой Фома и
водяной Урт. Когда я жил у бабушки, мы часто вместе бродили и с
нами всякие истории случались. Однажды мы в болоте нашли
звезду, что с неба упала, когда перестала быть солнцем. Потом
видели медовика, который по лесу гулял, пока медовой росой
по травам и веткам не растаял…

Ваня говорил долго. Рассказал про то, как у Фомы мыши бороду
изгрызли и потом его вместе с мышами дым унёс, как дом все двери
позакрывал и над людьми смеялся, как кукушка по ночам из часов
вылетала, как Голявка в саду объявился и про многое другое.
Дети слушали, открыв рты и затаив дыхание, лишь иногда
перекидывались изумлёнными взглядами и снова тонули в
невероятном Ванином мире, где домовые поют песни, водяные играют с
рыбами, и невидимые никому пчёлы собирают мёд и относят его к
солнцу. Щёки детей Иогана Карловича, обычно бледные, с
проступающими синеватыми жилками, порозовели, робкие глаза
заискрились радостью и удивлением. Бедные городские дети, они
видели цветущий шиповник только на кладбище, на могиле своей
матери, которая померла три года назад, родив младшенького Сашу.
Они никогда не ходили по ночной росе, не слышали плеска
нерестящихся карасей, не знали радостей купания в июльскую
жару, когда брызги летят во все стороны, яркие, как фейерверк, и
каждая на мгновение становится крохотным солнцем.

Ваня мог бы ещё долго рассказывать, но вечером пришёл Иоган
Карлович, уставший и с ног до головы покрытый серой пылью городских
дорог. Он обнял мальчика за плечи, поцеловал в макушку и
вывел из детской. Закрыл за собой дверь, посадил на диван и,
стараясь не смотреть ему в глаза произнёс:

– Беда, беда, Ванечка, – небритый подбородок его задрожал, из
бесцветных глаз полились слёзы.

– Что? Что? Где маменька и папенька, скажите? Где они? Почему не
идут? Да говорите, говорите же! – закричал Ваня вскакивая с
дивана и сжимая маленькие кулачки.

– Нету их больше… Умерли они… Там толпа на Ходынке была, затоптали
их… Говорят, батюшка твой маменьку на руках нёс: как народ
побежал, ногу она подвернула. Может и вынес бы, да толпа их в
яму спихнула…

Ваня закрыл глаза и с воплем бросился куда-то в сторону, налетел на
комод, ударился, с глухим стуком упал на пол.

– Врёте! Врёте вы всё! Зачем врёте? Живы они, сейчас придут и мы
уедем отсюда! К бабушке поедем, там лето пришло. А вы тут
врёте! – кричал мальчик, катаясь по полу.

Ему дали понюхать нашатыря, влили в рот успокоительное и он забылся
беспросветно-тяжёлым, как камень, сном. К утру у него
начался бред.

– Горячка, – сказал доктор, потрогав лоб мальчика и приоткрыв ему
веко. Организм ослаб после простуды, а тут ещё с родителями
несчастье случилось. Такое не каждый взрослый способен
выдержать, а уж такая кроха…

Три дня Ваня почти не приходил сознание. Звал маму, папу, плакал.
Никифоровна не отходила от мальчика ни на шаг, отирала ему
голову мокрым прохладным полотенцем, поила бульоном, мазала лоб
и губы освящённым маслом, гладила по голове и держала за
руку.

– Ванечка, соколик ты мой, проснись, милый. Господи, не оставь
сироту в заботе твоей, пожалей несчастного.

Неизвестно, сказались ли молитвы Никифоровны или ещё что помогло, но
только однажды утром мальчик открыл глаза и посмотрел
вокруг.

– Почему ты плачешь, Никифоровна? – произнёс он слабым голосом.

– Рада, что ты проснулся, милок. Услышал господь мою печаль, смилостивился.

– Разве я долго спал?

– Да, почитай, три дня.

– Долго…

Ваня съел немного бульона и снова заснул. На этот раз это был
хороший сон, тот, во время которого дети растут, а больные
выздоравливают.

Дело понемногу пошло на поправку. Мальчик почти перестал спать днём,
вместо этого он просто лежал в постели и часами глядел в
окно на чёрные потрескавшиеся брёвна стены какого-то лабаза,
который напрочь загораживал небо.

– Что есть окно, что нет, – ворчала Никифоровна. – Такое окно, хоть
грязью замажь, хуже не станет.

Старуха часто пыталась вытянуть больного на разговор, но тот упорно
молчал, лишь изредка бросал на неё пустые взгляды. Видя, что
беседа не ладится, Никифоровна вздыхала и принималась
разговаривать сама с собой. Рассуждала о погоде, о Москве, о
ценах на рынках и в лавках, о том, какие нелюди и лихачи эти
извозчики и как дорого они берут. Повторяла сплетни, что
слышала от дворника, вспоминала молодость, мужа своего
кровельщика, помершего год назад от «лихоманки». Иногда, увлёкаясь
разговором, она поминала Ваниных родителей и тут же, осёкшись,
прикрывала рот ладонью, с испугом глядя на мальчика. Тот,
впрочем, её почти не слушал, вперив взгляд в чёрную
покосившуюся стену за окном. Убедившись, что неосторожные слова не
задели свежих ран ребёнка, старуха украдкой вытирала глаза
кончиком платка и продолжала свой бесконечный рассказ ни о чём.

В стену лабаза, на которую целыми днями смотрел мальчик, был вбит
большой ржавый гвоздь. Сырость так сильно изъела его, что он
больше напоминал трухлявый сучок, который растяпа-плотник не
удосужился срубить во время строительства. Однажды к этому
гвоздю привязали старую белую лошадь. Она стояла, покорно
понурив голову под моросящим мелким дождиком, изредка фыркала и
стряхивала с себя влагу. Конюх привязал повод слишком
высоко, поначалу лошадь пыталась дотянуться чёрными, в розовых
крапинах губами, до редких стебельков травы, что росли возле
лабаза, но повод был слишком короток и она вскоре оставила
свои попытки, лишь тоскливо глядела вниз мокрыми то ли от
дождя, то ли ещё от чего глазами, да тяжело вздыхала.

Ваня долго смотрел на неё и вдруг вспомнил резвого Кусая, Красаву с
жеребёнком, пьяницу конюха, конюшню с воркующими на балках
голубями, запах сена, тепла и конского пота.

– А когда мы к бабушке поедем? – спросил он задремавшую было Никифоровну.

Та очнулась, оправила платок на голове.

– Что, касатик? – переспросила, улыбаясь.

– К бабушке когда поедем?

– Так никогда, милок. Там у вас, сказывали, чугунка (устар.
– железная дорога
) пойдёт, так дом продадут и
порушат, а на его месте чугунку-то и построят. Ты же катался на
чугунке-то? Хорошо было, весело? Эти, как их там, бегают…
Чёрные, страшные… Паровозы, что ль?.. Не упомнишь всего то…

– Да ты что такое говоришь? Как это, порушат? – приподнялся на локтях Ваня.

– Иоган Карлыч так сказывали, – испуганно ответила старуха.

Ваня почувствовал, как у него нестерпимо защипало глаза:

– Как это, порушат?.. Как же это? Там папенька родился. Это и мой
дом тоже! Там колокольчики в стенах, там Фома, там бабушка
живёт? Как его рушить можно? – растерянно забормотал он.

– За бабушку свою не беспокойся, её в приют отдадут. При монастыре.
Там ей лучше будет, – заверила старушка.

– Ты что, Никифоровна? Какой приют, у неё дом есть. Она там живёт…

– Не переживай ты так, Ванечка, милок, там за ней и уход будет, и
забота. Старенькая она ведь, больная. А в приюте сёстры
добрые. И накормят, и микстурку какую надо дадут. Будет жить, как
у Христа за пазухой.

Никифоровна попыталась обнять его, но он в ужасе отодвинулся.

– Не надо ей никакого приюта, у неё свой дом есть. Дом!

Старуха всплеснула руками.

– Вот наказание-то…

– Я к ней поеду, – захлёбываясь словами стал быстро говорить Ваня. –
Я теперь один. Уйду к бабушке, с ней жить стану. Нам хорошо
вместе будет. Там ещё Фома с Голявкой, Урт приходить
станет… Обязательно уйду.

– Тебе в школу ходить надо. Вот лето кончится, Иоган Карлович тебя
сироту в школу устроит. Там и жить будешь, и учиться, –
увещевала его Никифоровна.

– Тоже в приют? – задыхаясь от сдерживаемого плача, спросил Ваня. –
Скажи, в приют?

– Ох ты Господи, – замотала головой старушка и, придвинувшись к
Ваниному лицу, зашептала, оглядываясь по сторонам. – Иоган
Карлыч – человек бедный. Сам еле живёт, да детишек у него трое.
Не прокормит он всех. Ты уж Ванечка не ершись, не от злобы он
тебя в эту школу отдаёт, нужда заставляет. А я тебя
навещать буду, гостинцы носить. Хочешь, пряников принесу, хочешь,
леденцов на палочке. И Иоган Карлыч с детишками ходить
обещался. Тебе хорошо там будет… – завела она старую песню.

Ваня уткнулся головой в подушку, накрылся одеялом и зарыдал.
Старушка гладила его по спине и плечам, бормотала что-то
утешительное, но он ничего не слышал, всё горе, накопившееся в нём за
последние дни выливалось горькими жгучими слезами.

– Ну, поплачь, поплачь, безутешный ты мой, – шёпотом, чтобы никто не
услышал, сказала Никифоровна. – Горе-то тебе какое. Ох, и
за что ж ты его так, Господи. Дитя ведь совсем.

Иоган Карлович стоял в уголке, похожий на сухой куст, который
какой-то шутник обрядил в поношенный мундир письмоводителя. Руки
его тряслись, увядшее лицо морщилось, словно от боли,
выцветшие глазки суетливо моргали. Дети Иогана Карловича, тихие и
испуганные, похожие на сероватые осенние облачка, появились в
дверях, и замерли там, стесняясь войти. Они с жалостью
смотрели то на Ваню, то на отца, не решаясь даже пошевелиться.
Никифоровна замахала на них рукой и они с тихим шорохом
исчезли в полумраке коридора.

Вскоре Ваня успокоился, плечи его перестали вздрагивать, дыхание
выровнялось. Иоган Карлович и Никифоровна, думая, что мальчик
уснул, вышли из комнаты.

– Как же так? – думал тем временем мальчик. – Неужели вот так придут
и порушат дом? Не может быть этого, – успокаивал он сам
себя, – дом уйдёт. Обязательно уйдёт. Он ведь давно к морю
хотел. Вот и уйдёт вместе с бабушкой, Фомой и мышами.

Ваня представил, как они будут путешествовать под рассветным небом,
белыми облаками, грибными дождями, высокими радугами. Им
будут петь соловьи и куковать далёкие кукушки. Журавли будут
махать им крыльями из поднебесья и ронять на крыльцо белые
перья. Весной в открытые окна ветер нанесёт лепестков цветущей
вишни. Ночные травы будут нашёптывать им красивые сны, а
закатное солнце окрасит красным стены и окна. Луна прольёт на
крышу невесомые потоки лунного света. Солёные морские ветра
ворвутся в окна и будут весело раздувать занавески, словно
паруса бригантин.

Ване стало радостно оттого, что дом с Фомой и бабушкой столько всего
увидят. Он даже улыбнулся, как вдруг в голову ему пришла
неожиданная и тревожная мысль.

– А вдруг, никто из них не знает, что дом хотят разрушить? Что если
однажды утром нежданно-негаданно приедут люди с ломами и
топорами, отправят бабушку в приют и тут же сломают дом? Никто
и глазом моргнуть не успеет, а его уж по брёвнышку разнесут.

Ваню прошиб холодный пот.

– Нельзя этого допустить. Были бы живы маменька и папенька, они бы
поехали туда и всё уладили. Они бы никогда такого не
позволили, – подумал мальчик.

Наутро он спросил у Никифоровны:

– А бабушка знает, что её дом ломать хотят?

– Нет, – простодушно ответила та. – Зачем ей, болезной, говорить?
Тревожить только. Её посадят в дрожки и отвезут потихоньку в
богаделенку, а уж там она быстро про свой домик позабудет.
Там хорошо, в богаделенке-то. Забудет, – она вздохнула. – Ведь
ей тоже горе какое. Десять лет последних, как дедушка твой
помер, на чердаке просидела в окно глядючи. Разумом
потревоженная. Ни сна ей, сказывают, ни отдыха нет. Эх, старость… –
она снова вздохнула и задумалась.

– Ничего она не потревоженная! – вступился за бабушку Ваня. – А то,
что целыми днями у окна сидит, значит, ей так хочется.

– Ох, ты не серчай на меня, милок, – встревожилась старушка. – Не со
зла я, люди так говорят. Они, люди-то, мало ли что
наболтают… Ты уж, прости меня старую. Сама не знаю, что плету.

Ваня сжал под одеялом кулачки, сглотнул шершавый комок. Плакать
сейчас было нельзя.

– Никифоровна, принеси мне с нашей квартиры мой компас, книгу
большую кожаную и коробку зелёную, жестяную из-под чая.

– Да они здесь уже, все вещи твои! – Никифоровна обрадовалась, что
мальчик не сердится на её неосторожные слова. – Вчера и
привезли. Они в чулане лежат. Сейчас всё доставлю.

Никифоровна принесла ему то, что он просил, а кроме того ещё и
одежду, на случай, если мальчик захочет встать.

– Надо вставать, милок, доктор велел, а то ножки ослабнут, болеть
будут, – уговаривала сиделка.

Мальчик промолчал, а ночью, когда все уснули и напольные часы
пробили двенадцать раз, он тихо встал, положил в свой ранец, с
каким ходил в гимназию, компас, атлас, складной ножик, жестяную
коробку, в которой хранились накопленные два рубля с
мелочью, оделся потеплее и тихо покинул дом Иогана Карловича –
своего дальнего родственника, похожего на увядшее неприхотливое
растение.

Поначалу Ваня шёл медленно, ноги слушались с трудом, но вскоре кровь
его разогрелась, побежала быстрее и идти стало намного
легче.

Он двигался на юго-запад, туда, где жила бабушка, где медленно несла
свои воды Ягодная Ряса и спал на дне узкоглазый скуластый
водяной, где, сверкая глазами, смотрел на звёзды садовый
Голявка, где наливались на ветках яблоки, и над всем этим плыли
в небе звёзды, такие огромные и яркие, что глядя на них, в
лесах начинали радостно голосить молодые волчата.

Ваня шёл, прячась в тени домов и заборов, чутко вслушиваясь в
пустынные ночные улицы. Чужие злобные собаки лаяли на него из-за
калиток и он вздрагивал, словно птенец под северным ветром.
Шаги запоздалых пешеходов заставляли его нырять в переулки и
подворотни, не дыша затаиваться там, и снова возвращаться на
тёмные улицы, ведущие на юго-запад. Коты на бесшумных лапах
провожали его глазами и тихо мурлыкали вслед. Весёлые
бесстрашные звёзды светили ему и Ваня шёл, не боясь сбиться с
дороги.

Где-то на окраине Москвы у раннего булочника путешественник купил
хлеба с баранками и покинул просыпающийся город.

Он спускался с холма и перед ним открывались неоглядные просторы, в
которые он нырнул, как в родное Уртово озеро. Зашёл в
перелесок, отыскал ручеёк, попил воды, поел хлеба и уснул под
кустом барбариса. Любопытная белка спустилась с ветки посмотреть
на мальчика, покрутила пушистым хвостом и проворно взлетела
по стволу берёзы. Ушастый заяц пробегал мимо, остановился,
сел на задние лапы, прислушался к тихому Ваниному
посапыванию и побежал дальше. Качали ветками деревья, чуть слышно
шелестели травы, солнечный свет лился сквозь прозрачные кроны
берёз. Ваня проснулся, съел бублик с маком, запил водой из
ручья. Потом достал компас и двинулся дальше.

Давно ему не было так хорошо, с того самого дня, как мама и папа
ушли на царский праздник. Казалось ноги сами несут мальчика к
бабушкиному дому. Ваня вдыхал вечернюю прохладу, любовался
закатом, жевал сладкие стебельки трав, слушал многоголосый хор
мошкары, смотрел на звёзды, когда становилось страшно.
Ветер играл его отросшими кудряшками и мальчик поминутно убирал
их со лба, чтобы не застили глаза.

Временами на него накатывала тоска по родителям и тогда он плакал,
не боясь, что кто-то увидит его слёзы. Пролетали мимо добрые
шмели в пушистых шубах, ласковые ветки берёз трогали его
плечи, соловьи окликали из далёких перелесков. Солнце сушило
слёзы, ветер остужал лицо. Поглядывая на небо, где белыми
медвежатами шествовали облака, Ваня успокаивался и забывал своё
горе.

В груди его плескалась радость оттого, что скоро он встретит Фому,
бабушку, дом, кукушку в часах, Урта, Голявку, мышей из
подпола. Он нёс эту радость осторожно, с замиранием сердца, словно
хрустальную чашу с золотой рыбкой. Иногда он прижимал к
ладонь к груди и чувствовал, как внутри бьётся сердце,
счастливое от дороги и скорой встречи.

Прошло две недели пути и Ваня оказался в знакомых местах. Он шёл,
тихо напевая что-то непонятное и радостное, поминутно
вытягивая шею, и стараясь окинуть взглядом окрестности.

– Вот лес, куда меня Кусай унёс, вон там Холодный Ручей протекает, а
там, вдалеке, за синей дымкой и долгими травами прячется
страшное Зябликово болото.

Вскоре он ступил на аллею, что вела через лесок к бабушкиному дому.
Пройдя всего несколько шагов под знакомыми тенистыми
сводами, Ваня не выдержал и побежал, что было сил. Ранец бил его по
спине и он на бегу бросил его в кусты. Минут десять он
бежал не чувствуя усталости и вот впереди, меж толстых стволов
деревьев уже показался просвет. Мальчик пригляделся, силясь
разглядеть высокие белые стены, и вдруг, как будто кто-то
ударил Ваню в грудь и вышиб его маленькое сердце прямо в
дорожную пыль. Дома в просвете не было.

– Нет, нет! Он там! – сказал сам себе мальчик и, спотыкаясь, побежал дальше.

Лес расступился и он оказался на пустой поляне. Дом исчез. От него
остался только невысокий каменный фундамент, повторяющий
очертания стен и комнат. Едва понимая, что происходит, Ваня
обошел его кругом, держась рукой за тёплые прогретые за день
камни. Беспомощно оглянулся вокруг, словно надеясь, что
произошла ошибка и это не та поляна и не тот лес. Но сад был на
месте, старая берёза всё так же покачивала на ветру зелёными
плакучими прядями, на балках в пустой конюшне сидели
нахохлившиеся сизари. Ваня вдохнул сохранившийся запах лошадей и
сена, заглянул в стойла. Все исчезли, и Красава с Кибиткой, и
Кусай, и старик Корыто. Мальчик снова вернулся к фундаменту,
похожему на стены маленькой брошенной крепости.

– Значит, они всё-таки его сломали… – подумал он. – Как же они
могли? Я ведь так быстро шёл… Я спешил…

– Голявка! Голявка! – с надеждой позвал он, повернувшись в сторону
сада. – Отзовись, это я Ваня! Я вернулся!

Но никто не вышел к нему и не отозвался. Садовые не живут в брошенных садах.

Мальчик перелез через каменный барьер фундамента и оказался там, где
была раньше гостиная. Подошёл туда, где висели часы с
кукушкой, ковырнул землю носком ноги, растерянно огляделся.
Перешёл в кухню, затем в свою комнату. Там, где когда-то стояла
его кровать, под щепочкой спал крохотный мышонок. Заслышав
шаги, он вылез на свет и заморгал глазками и тихонько пискнул.
Ваня взял его в руки, сел на землю и заплакал.

– Нет у нас больше дома, – сказал он. – Одни мы с тобой остались. На
всём белом свете…

Вскоре мышонок насквозь промок от Ваниных слёз и стал мелко-мелко
дрожать. Тогда мальчик достал из кармана баранку, раскрошил её
на ладони и стал кормить своего нового друга.

– Ты не бойся, я тебя не брошу, – приговаривал он, шмыгая носом, и
поминутно вытирая рукавом лицо, по которому всё катились
непрошеные слёзы.

Дети слишком малы, чтобы справиться с большим горем. Им остаётся только плакать.

Вечерело. От леса надвигались тёмные тени, словно где-то в чаще
разливалась чёрная река, наводняя своей водой всё вокруг. На
небе появилась бледная луна. Зажглись первые огоньки звёзд,
словно где-то в необъятной небесной степи разложили свои костры
неведомые путники. Ваня застегнул курточку на все пуговицы,
посадил мышонка в карман и улёгся на землю подпола,
утоптанную Фомой и мышами.

– Надо было бы травы натаскать, а то ночью холодно станет, – устало
подумал мальчик и вскоре заснул, не зная, что будет делать
завтра и как станет дальше жить.

Во сне он метался, раскидывая руки и, словно подставляя грудь по чей-то удар.

– Это я не успел! Я… А они тем временем дом порушили и на дрова
продали… Там в брёвнах колокольчики, а они их в печку… Бабушка
теперь бездомная, Фома бездомный… Всё оттого, что я не успел!

Временами он просыпался, открывал глаза, смотрел на усыпанное
звёздами бездонное небо в обрамлении зубчатых вершин леса и тут же
засыпал снова. Ему снились Фома и бабушка, бредущие по
бесконечному снежному полю. Колючий зимний ветер завывал в сухих
чёрных зарослях лебеды и репейника, ведьмой стелилась
позёмка, идти было некуда. Потом ему приснился горящий дом.
Красные руки пламени высовывались из окон и тянулись к грозным
чёрным небесам. Привиделись усохшие, бессильные ветки яблонь в
умирающем, никому больше не нужном саду…

И вдруг сквозь сон Ваня услышал чей-то весёлый крик. Знакомый голос
вопил во всю глотку какую-то несусветную чепуху:

Как на Ванины именины
Испекли мы каравай, 
Хоть нос затыкай,
Хоть глаза закрывай.
Фу-фу-фу, каравай!
Ай-ай-ай, каравай!
Хоть святых выноси,
Хоть из дома убегай

– Фома! – подскочил Ваня, ещё не успев проснуться и отчаянно вертя
головой по сторонам.

Прямо над мальчиком стояла, нависая, громада дома. На крыше его, на
самом коньке, плясал, хлопая себя по бокам и смешно тряся
бородою, домовой.

– Нашёлся! – завопил он, увидев поднявшегося Ваню. – Я знал, что придёт! Знал!

Полукруглое окно мансарды светилось янтарным светом и бабушка, глядя
оттуда на внука, ласково качала головой, соглашаясь с
домовым.

Ваня запрыгал на месте, принялся махать бабушке и Фоме руками, повторяя:

– Я здесь, я здесь!

Домовой кубарем скатился по крыше, потом ловко слез по стене,
цепляясь за брёвна, подбежал к мальчику, обнял его, что было сил.

От Фомы, как всегда, пахло подполом, мышами и хлебом. Колючая борода
пощекотала Ване лицо и он засмеялся.

– А я тут вот кого встретил! – сказал мальчик, доставая из кармана мышонка.

– Знаю его, – присмотревшись сказал Фома, – растяпа он. Оттого и
остался. Уснул где-то, мы его и потеряли.

Домовой понюхал серую мышиную шёрстку, потом лизнул её.

– Чего это он солёный такой? – спросил он и тут же догадался. – Ты
что, плакал что ли?

Ваня ничего не ответил, только обнял Фому покрепче и зашептал на ухо:

– У меня маменьки и папенька умерли. Я сюда шёл вам сказать, чтобы
вы уходили вместе с домом. Пришёл, а тут никого… Думал, не
успел…

Фома похлопал его по спине, кашлянул смущённо.

– Да, тут видишь, что получилось… Дом-то, как услышал, что рушить
его собираются, так в бега и пустился. Испугался сильно. Я
даже мышей не всех успел собрать. Одного, вон, проглядел.
Поначалу спрятались мы с домом в лесу неподалёку отсюда. Решили
подождать, пока всё успокоится. Шутка ли, целый дом исчез,
небось разыскивать станут! Просидели мы так неделю и вдруг
меня, как осенило. Думаю, ведь не иначе Ваня сюда придёт. Он
хоть и тихий, а иногда такой отчаянный! Помнишь, как ты лес
ругать вздумал? – Фома хихикнул, поглядывая на мальчика и
продолжил: – Так вот, сбежит, думаю, и сюда пойдёт. Стал я дом
уговаривать. Пошли, говорю, посмотрим, чую, придёт Ваня. И
бабушка тоже упрашивать его стала. Тот поначалу ни в какую.
Боится до дрожи. Колокольчики целыми днями звенели. Но мы не
отступались и вот вчера он решился таки и отправился сюда. Я
чуть не всю дорогу на крыше просидел, волновался за тебя.
Вдруг ты пришёл, а нас нет? Что тогда? Даже думать не хотел,
что тогда.

Фома снова сжал мальчика в объятиях.

– Как же я рад! Счастливей меня во всём свете домового не сыскать!

Вскоре Ваня сидел на коленях у бабушки, она гладила его по голове,
глядела тёмными, как речные омуты, глазами и улыбалась. Ваня
улыбался в ответ, прижимался к мягкому плечу её и знал, что
теперь всё будет хорошо, он дома.

В углах пели счастливые песни древние седые сверчки, и, хотя, от их
трескотни звенело в ушах, Ваня не мог вспомнить музыки лучше
и веселей.

– Куда же мы теперь отправимся? – спросил мальчик.

– Сначала к морю, – ответил домовой, стоя у окна мансарды и глядя на
предутренние поля, укрытые росой и туманом. – А потом, куда
захотим. Знаешь сколько чудес на свете? Всё увидим, ничего
не упустим. Ты не бойся…

– А я и не боюсь, – тихо сказал Ваня, с трудом приоткрывая слипающиеся глаза.

– Не бойся, – повторил Фома задумчиво. – Теперь всё будет хорошо. Ты дома.

Глава 17 она же маленький эпилог

Уважаемый читатель, если тебе случится когда-нибудь лунной ночью
заблудиться в поле, посреди бескрайних залитых туманом
просторов и перед тобой из ниоткуда вдруг появится большой и
красивый, как фрегат, бревенчатый дом, в котором все окна темны и
лишь за стёклами мансарды теплится прозрачный переливчатый
огонёк, знай что ты видишь дом наших героев. Он до сих пор
путешествует по земле. Не бойся, постучи в его дверь. Фома и
Ваня охотно откроют тебе, зажгут свечу на кухне, растопят
печь. Напоят тебя чаем с малиной, покажут оживающие картины в
гостиной, часы с кукушкой и прапраправнука потерявшегося
мышонка. Приложи ухо к стене дома и ты услышишь тихий звон
потаённых колокольцев, а большие напольные часы каждые пятнадцать
минут будут возвещать своим боем о неумолимом ходе времени.
В печке будет потрескивать огонь, в щелях печной дверцы
запрыгают, просясь на свободу, огневые бесята. Домовой закурит
трубку, Ваня станет играть с мышатами. Ты уснёшь на мягких
подушках, пахнущих диким хмелем, хвоей, полевыми травами и
летним небом. Тебе приснятся море и чайки.

X
Загрузка