Аксиомы авангарда (6)

 

9

Через двое суток Малевича вновь привели к следователю. Кишкин поздоровался, подошел к столику, за которым Малевич в прошлый раз читал показания режиссера. Теперь там покоился черный чемоданчик – патефон.
– Дорогая вещь, а, Казимир Северинович? До революции, помните, три коровы можно было купить или за те же деньги патефон.
Следователь открыл крышку, напружинил и опустил звукосниматель. Игла вонзилась в скользящую черноту пластинки и та зашипела, словно на раскалённую сковороду плеснули водой.
– Не эту ли музыку играл в Витебске Шагал? – спросил Кишкин, не дожидаясь окончания скрипичной пьесы.
– Это, кажется, Паганини?
– Да вы, Казимир Северинович, знаток. Паганини, «24-й каприз».
– У Матюшина большая коллекция музыки на грампластинках, мы, бывало, часто слушали, но того, что играл художник Шагал я не слышал ни до Витебска, ни после.
Кишкин поднял звукосниматель, обрывая резкий взлет смычка, и, взяв со стола лист бумаги, прочитал вслух:
– «Логика всегда ставила преграду новым подсознательным движениям, и, чтобы освободиться от предрассудков, было выдвинуто течение алогизма. Показанный рисунок представляет собой момент борьбы – сопоставление двух форм: коровы и скрипки в кубистической постройке» – Это ведь вы написали?
– Я. Текст и рисунок сделаны еще в 1919 году.
– Вы не стали рисовать корову и, например, седло – тот же алогизм. Почему корова и скрипка?
– Мы с вами сейчас слушали музыку: му – начало музыки. Однажды я увидел телку, она чесалась о телеграфный столб. Ее бόтало – колокольчик – так при этом звенело... Я подумал: вот живой смычок, эта телка, вот непреднамеренная музыка...
– Возможно, так оно и было. Этот рассказ вызывает сегодня одни эмоции, завтра – другие. То же и рисунок, вы это хотите сказать?
– Что ж... Корова нарисована так, что по отношению к скрипке она – горизонталь, начало пассивное. А скрипка – вертикаль, основа, иерархическое основание порядка...
– Культура?
– Да, культура, искусство... Оно вбирает в себя «коровьи» звуки мира, строит мир. Вечно...
– Вы при этом все же строите какую-то другую, «новую» культуру и искусство?
– Я строю вертикаль из самого себя, из собственной горизонтали... переворачивая мир.
Малевич говорил это, не глядя на следователя. Совершенно неуместной, ернической показалась ему собственная мысль – о чем? о каком-то странном перераспределении ролей: когда-то увиденные им сцены допросов в витебской ЧК, те нелепые скрипичные опусы и картины-левитации Шагала, латыш, просящий поднять ему веко, – прошлое возвращалось эпатажной постановкой, все в ней оказывалось нарочно перепутанным.
Вспомнилось давнее. В лесу встретил несколько странных типов, они явно собрались напасть, но так и не напали, потому что он не стал убегать, повернулся к ним и остановился. Это их смутило, сказали: «либо нож есть, либо что» и отошли. А следователь не отходит. Неприятно. Малевич боялся рассмеяться и потому старался не смотреть на Кишкина. А ну как и этот начнет сейчас просить поднять ему черную заплатку с глаза? Что я ему скажу? Не то, что он, наверно, ожидает. Скажу: а в прошлый раз у вас не левый, а правый глаз был закрыт, товарищ Вий!
Он подавил предательское желание задать Кишкину гаденький вопрос: «А какой ведьмак сейчас будет летать по вашему кабинету, уж не к Марку ли Захаровичу за эскизами полётов в Париж посылали?»
Внезапно настроение его переменилось. Вместо опасения припадка смеха, который мог произойти с ним в любой момент, Малевич почувствовал появление какой-то тревоги. Он вдруг подумал, не есть ли происходящее переживаемая им псевдогаллюцинация, продолжая между тем говорить о вертикали культуры.
– Только так я, вполне логичный, – и тут он помедлил, – абсолютно логичный, преследующий каждый раз ясные для меня цели, мог быть для всех загадочным и алогичным не в значении символистском, а в новом, машинном смысле.
Кишкин молча слушал и едва кивал головой, то ли соглашаясь со словами Малевича, то ли фиксируя какие-то ему одному важные информационные узлы.
– А приводит ли изобретенное вами движение алогизма к расширению сознания?
– В какой-то степени. Возможно, алогизм способствует расширению сознания. Но это долгий путь.
– А ведь есть короткий, Казимир Северинович. Один и тот же способ мировосприятия, отличный от обычного, можно назвать расширенным сознанием, а можно – измененным сознанием. Мы можем повлиять на ваше сознание, воздействуя физически, например, голодом, лишением сна, применением известных силовых методов. Или  медикаментозно.
Кишкин примолк, будто бы занялся расчетами.
– Тут два варианта: либо мы с вами достигаем нужной степени угнетения и подавленности, и тогда ваше сознание станет свободным настолько, что перестанет обременять себя контролем за состоянием ваших внутренних органов, либо, при помощи некоторых препаратов, мы войдем в такую фазу активности, что... А кстати, какие вы употребляли стимуляторы, когда рисовали корову и скрипку?
– Те же, что и сейчас. Хотите знать, сколько стоит жизнь художника? Чтобы пить чай, покупать масло, мясо, нужно сто шестьдесят рублей золотом в месяц. Доллар, кажется, у нас два рубля?
 – Уже рубль девяносто четыре копейки. Наверно, в связи с вашим пребыванием в Германии подешевел.
Малевич, не замечая насмешки, продолжил:
 – Теперь подумайте, как жить, если получать всего сорок рублей.
– Разве?
– Когда был пересмотр списков на обеспечение, я числился там, экспертная комиссия учёных и художников осматривала мои работы и одобрила, я думал, что мои дела блестящи, буду получать семьдесят пять рублей. Но при обсуждении в пленуме противоположная группа стала доказывать, что я идеалист, мистик, и лишила меня возможности получать это пособие. Не поймите, что я жалуюсь.
– Жалоба? Шутите, Казимир Северинович, у вас не жалобы, у вас открытый протест, подрывная деятельность.
Кишкин выдвинул нижний ящик стола и достал сложенный в четверо лист бумаги, развернул и показал изображение Малевичу.
– Висел в вашем институте.
Череп и на нём надпись – «У целого коллектива 5 коп.». Малевич видел этот плакат ещё до отъезда в Германию – работа Льва Юдина и Веры Ермолаевой.
– Я не одобряю. Но… ведь есть людям нечего. Наши ребята пишут флаги по 60 копеек, чтобы кусок хлеба заработать. У меня хватает жалованья на несколько дней, ни лекарство купить нельзя, ни поесть.
– Да, Ленинград не Витебск, куда вашего брата, творца нового искусства, в своё время понесло. И как не понять охоту к перемене мест? – там ведь и курочку можно было достать, Казимир Северинович? Не по своей воле, поди, вернулись сюда? Несмотря на здоровье. Оно у вас не железное, а вы такую-то деятельность развернули, да не на одном фронте. Ну что ж, будем вам помогать разбираться, как жить дальше, как и где работать, и с кем.
Ленинград после Витебска показался Малевичу особенно суровым, сырым и неуютным, не верилось, что город после наводнения 1924 года когда-нибудь просохнет, проветрится, вольно задышит. Добиваясь жилья и работы, приходилось выдерживать натиск нарастающего мещанства. Институт был создан, но какой ценой! Просидел год в сырой ванной и ел паёк, ходил в оборванных ботинках, а то и прямо в галошах, в рваных брюках. Тогда казалось – с его такой необычайной энергией физической упругости можно делать всё: был стальной желудок – до сих пор он ещё способен жить, питаясь овсом и чёрным хлебом, а железная нервная система позволяла вести художественную и хозяйственную работу, имея от прелести этой жизни жену, больную туберкулёзом и истощённую мать. Теперь обеих нет. Ещё один год можно потянуть, а там в дом умалишённых. Но, дадут ли этот год, вот штука.
Арест оказался неожиданным, хотя такой исход в дерзко выстраиваемой биографии им не исключался. Одно дело составить «Декларацию прав художника» и первым пунктом объявить – жизнь и смерть принадлежат художнику как неотъемлемая собственность, а вторым – провозгласить неприкосновенность своего жилища и мастерской, и совсем другое – в действительности иметь эти права. Бумага всё стерпит – декларируй! А маги сильны и без бумаги. Сколько написано! И вот последняя – последняя? – страничка берлинского завещания:
«В случае смерти моей или тюремного безвинного заключения и в случае если владелец сих рукописей пожелает их издать, то для этого их нужно изучить и тогда перевести на иной язык, ибо, находясь в своё время под революционным влиянием, могут быть сильные противоречия с той формой защиты искусства, которая есть у меня сейчас, т.е. в 1927 году. Эти положения считать настоящими. Малевич, 1927, май 30, Берлин».
Кто поймёт этот лепет, о чём речь, какие рукописи и какое искусство? Картины, таблицы, тексты – всё в Берлине, где попало и как попало, и ничего здесь. Но, ведь он сам добивался этой поездки. И какая цель стояла громадная! Подготовка мировой революции, совершаемой не пушками и штыками, и даже не золотом, а новейшим оружием Востока – беспредметным искусством!
Пришлось всё оставить, по сути, на малознакомых людей из-за спешного вызова в Россию. Почему? Что заставило отказаться от магического воплощения завета Хлебникова – «Горе Западу!»?
 
 
10
 
Три месяца провел под арестом Казимир Малевич. Об этом пишет в дневниках Павел Филонов, вспоминают и другие современники, в том числе сотрудники спецслужб, знакомые с протоколами допросов. Все материалы дают вполне ясный ответ на вопрос о причине ареста художника.
Во-первых, его подозревали в сотрудничестве с немецкой разведкой и передаче ей секретных сведений, касающихся государственной тайны. Во-вторых, в создании ряда контрреволюционных организаций в Ленинграде и Москве. Набралось достаточно, чтобы получить ,"десять лет без права переписки“ и исчезнуть навсегда. Однако Малевич был отпущен на свободу.
 
Во время ареста Малевича посещал Глеб Бокий, начальник Спецотдела при ОГПУ–НКВД, глава криптографической службы, ведущий специалист по шифрам и куратор оккультных исследований советских спецслужб. Долгие беседы с художником он лично стенографировал при помощи тайной скорописи собственного изобретения.
Глеб Бокий, очевидно, в интересах своего дела заботился о распространении самых противоречивых впечатлений о собственной персоне. Три человека, встретившись с Бокием в один день и делясь впечатлениями от общения с ним, были похожи на тех слепых из суфийской притчи, которые по-разному описывали слона, подержавшись только за хвост или ногу животного или ощупав туловище.
У Фёдора Шаляпина остались наилучшие воспоминания о встрече с Бокием. Однажды после концерта вместе с букетом цветов ему передали огромную корзину коллекционных вин. «А вслед за этим за кулисы пришел человек, сделавший такой удивительный подарок, – скромный, тихий и обаятельный, он вел за руку маленькую девочку... Это был Председатель Петроградской ЧК – Глеб Иванович Бокий. И хотя о нем ходили и ходят легенды как о кровавом садисте, – вносил оговорку Шаляпин, – я утверждаю, что это – ложь, что Глеб Бокий один из самых милых и обаятельных людей, которых я встречал... И я дружил с ним и рад, что у меня в жизни была такая дружба...»
Федору Ивановичу не довелось побеседовать с кем-нибудь из людей, узнавших Глеба Ивановича с какой-нибудь неожиданной для певца стороны, каким, например, он предстал перед теми, кто в 1937 году делал обыск в квартире чекиста. В отличие от Шаляпина, пораженного подношением коллекционных вин в голодном, холодном и сыром Петрограде, они вряд ли удивились, изымая у Бокия при аресте коллекцию засушенных фаллосов. Очевидно, он, подобно китайским жрецам, верил в их таинственную силу и полагался на нее.
 
В одну из встреч вежливый и обходительный Глеб Иванович, не забыв произнести: «С Вашего позволения, Казимир Северинович», – прочитал художнику, доставленному в кабинет следователя Кишкина, строки из воспоминания самого древнего историка Китая Сыма Цяня.
– «И вот однажды, – с легкой меланхолией в голосе Бокий начал читать текст, переписанный им в записную книжку, – случилось, что был во дворец я вызван к допросу, и я в этом смысле построил всю речь о заслугах Ли Лина».
– Тут, Казимир Северинович, Сыма Цянь называет имя одного из китайских генералов: Ли Лин воевал в первом веке до нашей эры с гуннами.
– Благодарю, я оценил вашу любезность. – Малевич произнес это тихим голосом, давая понять, что не желает своим замечанием прерывать чтение.
– «Хотел я всем этим расширить, как мог, кругозор царя-государя, конец положить речам тех белками сверкающих злобно людей. Но выяснить все до конца мне так и не удалось». – И вот почему: Сыма Цянь был обвинен в намерении ввести императора в заблуждение и приговорен к позорному наказанию – кастрации. Да. С содроганием вспоминал историк время, проведенное в тюрьме. Послушаем, что он пишет об этом. Не правда ли, интересно?
– «И вот я, представьте, сижу со связанными руками, ногами, с колодкой, веревкой на шее и с голою кожей, ничем не прикрытый, палками бьют меня, прутьями хлещут, я заперт средь стен, что повсюду вокруг».
Бокий закрыл книжицу и положил ее во внутренний карман пиджака. Помедлив, он достал из небольшого портфеля вишневой кожи петербургской фабрики «Отто Кирхнер» продолговатую картонную с тиснением шкатулку, освободил два акульих зуба, продетых в петли из шелковой тесьмы, они служили миниатюрными замками, и открыл крышку.
Малевич ощутил легкий запах, чем-то напоминающий бакалейную лавку. В шкатулке, отделанной изнутри бледно-табачного цвета шелком, лежал мужской детородный орган.
Определённо, пахло кунжутным маслом и зернами душистого перца.
– Китайцы называли этот предмет «драгоценностью». Он ведь стоит того, Казимир Северинович?
– Да. Только в Тибете его называли и по-другому – «драгоценный камень», «драгоценность в цветке лотоса» – «Аум мани...».
– «...падме хум», – закончил Бокий восточное заклинание, давая тем самым понять Малевичу, что сводит на нет силу воздействия этих магических слов.

(Продолжение следует)

 

X
Загрузка