Путешествие в город Антон Б., учителя балерин

 

А вы знаете, что у алжирского дея под носом шишка?
Гоголь

Это мы, твои милые, Эмина и Зибельда.
Потоцкий

Перед Вами заметки бедного учителя Б., преподававшего французский язык балеринам в хореографическом училище, которого занесло однажды в город Москву – город этот автор именует Антоном. Попав туда, он повредился рассудком. Болезнь состояла в странном расстройстве воображения, в котором не отличал он реальности от вымысла и мнил себя персонажем прочитанных, а вернее недочитанных книг. Временами он также не отличал имя от вещи, а вещи от знака. В довершении всего он утратил возможность узнавать окружающих, или вернее, он узнавал кого-то в каждом встречном, и казалось, забыл все слова, сохраняя лишь видимость какой-то мины, с детской идиотской улыбкой под пучеглазыми глазами и нелепым носом. Когда же он начал выздоравливать, я на время упустил его из виду, но говорят, что лицо его по-прежнему сохраняло след какого–то тревожного ущерба. Когда он разговаривал, то поминутно закатывал глаза, не видя перед собой собеседника, или же только упуская его из виду. Само безумие его носило отпечаток фальсификации, тем самым себя и обнаруживая как таковое.

Я предлагаю читателю его повесть, в которой он сам описал свои похождения, которые могут быть не лишены интереса. Первая часть ее посвящена воображению, а вторая – его расстройству. Да простит читатель автора, с которым случались периодически затмения, и потому повесть оказалась полна лакунами и темнотами. Только потому я и решаюсь представить ее, что все книги целиком не прочтешь, в этой же утоплены ключи многих других.

За автора Виктор Iванiв

 

 

Тане, Яне, Игорю, Егору, Антону, Павлу, Филиппу, Сергею, Ирине
и всем посвящаю.

 

Все люди хотят путешествовать, сказал поэт. Только вот что для этого нужно? Нужны компас, лоция, азимут, карта, чтобы определиться с маршрутом. Можно отказаться (еще не поздно) от этой затеи и пойти с лорнеткой в театр, но эта забава, как и развлечение фланера, когда он выходит на Бродвей и метет улицу штанинами своих джинсов, – своего рода тоже путешествие.

Итак, куда ж нам плыть, куда обратить стопы свои?

Можно отправиться из города Винограда в город Антон. Где ж сыскать нам города такие, спросит читатель. Первый – выдумка шестилетнего мальчика, рыжего, как солнышко. Второй – город вывесок, город лубочных картинок. В первом городе виночерпии спят, а бражники бдят во втором. Во граде Антоне все столы скрипят от яств, как кожица яблока, там яворы шумят, там бродит Джельсомино, ведомый ложным совпадением, полагаясь на первого встречного, все принимая на веру. Во граде Винограде Ахиллес обретает в памяти убитого троянцами Патрокла, испив из чаши крови жертвенных животных, бурдюки с которой припас Одиссей, обретает он и былую быстроту ног, позволявшую ему обогнать черепаху; а Тиресий, падая в обморок, успевает руками обхватить колена Мнемозины. В городе Антоне ангел души человека приклоняет главу у постели спящего нагишом.

Можно отправиться в путешествие в город Звенигород, и посетить монастырь, где слышится пение жаворонков, и перезвон колокольцев арбы, что катится навстречу дню.

Можно отправиться на улицу Потешную и увидать Марсово поле в райке, можно заглянуть и на Бородинскую панораму.

Можно, наконец, посетить Феодосию, знаменитые бани, которые, кажется, крадут свою архитектуру у мечетей, и скрадывают тропинку в лесу, где в болотной воде можно видеть закатившееся солнце. Говорят также, что эти бани излечивают от дурного глаза.

Можно побывать на сочинской Ривьере, где работает кинотеатр под открытым небом, где в сени магнолий старики передвигают «живые» шахматные фигуры, где девочки играют в скакалку, классики и серсо, а мальчики с серьезными минами следят за передвиженьем фигур и норовят запрыгнуть на доску и дохнуть в стекла очков пенсионерам, отирающим пот со лба маленькими носовыми платочками.

Можно поехать в Кисловодск от Порт-Кавказа, остановиться в Железноводске, где многие деревья, как и в сочинском дендрарии, повязаны ленточками. Там по дороге прямо посреди равнины вырастают горы, как в детском рассказе Льва Толстого, там в ночную пору виден Бешту, вспоминающий о родине красивой смерти – Машуке.

Можно совершить кругосветное путешествие, как Филлиас Фогг. Только для этого потребуются не картонные паспарту, а настоящие, красные корочки.

Можно, наконец, побывать в Советской Гавани, ехать туда по КВЖД, мимо Байкала, утопающего в яблоневом цвету, затем пересесть на паром и передать привет Южно-Сахалинску, где родился Юл Бриннер, можно краешком глаза взглянуть на Амур и увидать японцев, кропотливо изучающих карате «Шокотан».

Можно посетить Астрахань, где красные, желтые, синие… всевозможных оттенков растут цветы, величиной в две ладони.

А можно никуда не ехать, остаться дома, перечитать «Путешествие из Петербурга в Москву», «Коричные лавки» Бруно Шульца, «Москву – Петушки» и, конечно же, «Путешествие в город мертвых» нигерийского писателя Амоса Тутуолы. Можно пускать руками от лампы причудливые тени, попивать чай из восточной пиалы да коротать время в нескучной беседе.

Все люди хотят путешествовать. Выбор за тобой.

 

Часть первая
Тень маниака

Разговор во дворе лечебницы

 

Мы встретились на площади, когда стрелка вокзальных часов показывала пять. Мы ждали третьего человека, гомика, который должен был передать нам пакет. Поезд опаздывал на час, и, чтобы скоротать время, мы решили пока прогуляться. В воздухе еще был послеобеденный сон, солнце только начинало клониться к закату, и мы задумались, как нам провести образовавшийся перерыв. Все текущие дела как-то отступили, подобно слону, которого водили по улицам, но он вдруг заупрямился и начал пятиться, словно испугавшись маленькой собачки. Мы удалялись, и старая стрелка круглого табло словно бы тоже отступила на шаг.

R., назовем его моим другом, сразу же предложил в качестве своеобразной экскурсии посетить психиатрическую лечебницу, находившуюся по соседству. «Там тихо, спокойно, – сказал он, – ты ведь не был?». Я согласился.

К слову сказать, здания психиатрической лечебницы и вокзала – старейшие в городе. Мы свернули в переулок, прошли по короткому туннелю, сделали еще шагов двадцать и остановились перед кирпичным забором. Я сразу узнал военные казармы начала века, такие же, как в военном городке, довольно далеко отсюда. Ворота оказались открыты. «Пойдем, – позвал R. «А можно, – удивился я, – нас пустят?». «А хули, блядь!».

Навстречу попался старичок. «Из вольноотпущенных, – сказал R, – из приходящих». Четыре корпуса из красного кирпича были перед нами, за ними прятались еще четыре, и справа – столовая из серого кирпича. Вокруг не было ни души. Осины шелестели, роняя первые листы. Под ними скамейки синелись, как узелок у выписавшегося из больницы. Здания молчали, как соляной столп, в нишах не доставало только католических статуй богородицы и святых.

«Трижды я тут лежал, все в разных корпусах», – вдруг сказал R. «По какому случаю?». «Вот там – в белой горячке, – показал прямо. – Вот там – от армии». «Да?!». «А что, тебе-то надо? Раньше было у меня там две верные руки, сейчас – одна осталась». Помолчали. «А третий раз?». «Это дело давнее». «?!». «В детстве, когда была эпидемия холеры, отказывался есть. Вызвали бригаду».

Медленно обошли вокруг здания и сели на скамейку под деревьями. «Это женское отделение. Там истерички, венерички». «Как, и они тоже?». «Раньше медицина не различала, за такое поведение тоже сюда». «Тихо здесь, спокойно, благодать! Внутри – нет». «Отчего ж ничего не слышно?». «Отделения для буйных – пенитенциарные, – произнес он, процеживая, – они под землей». Закурили.

Поговорили о новых книгах. А нет ли у Вас Ли? «Какого, Чарльза,

”Истории инквизиции”? – был, а сейчас нет. А зачем тебе?» «Интересуюсь. Вот и орудия пытки те же, поди еще с тех времен…». Перебил: «Из новинок – вот вышла книжка о сектах. «Что там?». «Там про Джонстаун. Был такой город в Америке. Вроде ничего себе город, нормальный город. Только правительство послало своего представителя, чтобы проверить, все ли там в порядке, так, на всякий случай. Приехал, ходит по городу, смотрит. Вроде все нормально, учреждения работают, банки, магазины, почта. Ходит, в дома заглядывает, с жителями разговаривает. Все хорошо. Стал уезжать. Человек двадцать изъявило желание город покинуть. «И?». «Когда подходили к самолету, главный их в этом городе, Джонс, послал автоматчиков – всех уложил, вместе с представителем. Потом собрал народ на площади, всех жителей города, произнес пламенную речь, призвав покончить с собой. Ритуально. Послали войска, видят – на площади – четыре тысячи, как были, так и полегли».

«А ведь распространители – это также секта, сетевой маркетинг. Брат у меня ходил – сперва в церковь “учеников”, потом косметикой занялся…», – говорю я. «Точно, секта, вот продают они там масло для сковородок, или конфеты, а сами туда сперму Муна добавляют. Ешь вроде бы ты конфетку, а на самом деле, к телу Муна причащаешься». Во главе – религиозное ядро, а бизнес – для отвода глаз, ритуальные действия. «Это еще что, вот есть секта, где занимаются суходрочкой, доводят себя до истощения». «!?». «Таким образом, говорят, Бог совокупляется с адептом, представляющим себя женщиной». Еще покурим?

R. протянул мне сигаретку, я неловко схватил ее – было прохладно, – и она упала под скамейку. «А хуй с ней, на другую». Мы невольно взглянули под лавку. Там возле ножки, в углу, лежала раскрытая, оставленная кем-то финка. Я и так-то чувствовал себя не в своей тарелке, а теперь еще пуще удивился и порывался встать. R. поднял ножик, помусолил, поднес к глазам. Она поблескивала, как новенькая. Положил обратно. «Мне не надо», – сказал он. Выждав минуту, словно собираясь с мыслями, я намекнул: «Вот Вы, значит, только что взяли ножик, а может быть, им кого-то через час зарежут. Или уже зарезали и положили на место». «Так это уж наверняка! Райончик то – тот еще». «Ну, и..». «А меня-то как им найти, я свою дактилоскопию не сдавал, отпечатков моих нигде нету». «Все равно, пойдем, а то разминемся». «Поперли!».

Отправились к выходу с другой стороны. Проходили мимо красного корпуса, закоптившегося, словно под синею лампой. Вдруг R. Сказал: «Смотри – знак нам подают!». Я не сразу разобрал, стал водить по стенам глазами. «Не там ты смотришь». Пригляделся и точно: на третьем этаже – в рамке двойного окна две потемневшие тени, два негатива, два женских привидения в желтом свете лампочки – делали нам какие-то знаки, что-то неслышное нам говорили, помавая рукой, словно о чем-то, словно кого-то напоминая. Мы помахали им в ответ.

Когда мы вышли на улицу, я, чтобы поддержать беседу, спросил: «А он приедет?». «Все бывает. Товарищ Q. должен был приехать из Алма-Аты, ан не доехал. Q. пошел его встречать, вещи доехали, а его самого – нет. Стали искать, нашли – на перегоне за откосом. А как, что – неизвестно. То ли сам выпал, то ли выкинули с поезда. По пьяному делу, хуй разберешь».

«А кто должен приехать?» – продолжал я. «Голубой из Москвы, я бы сказал даже, что гей». «Как Вы различаете?», – осведомился я. «Есть у меня ряд признаков, по ним и различаю». «А все же, кто такой гей, чем он отличается, были, например, матросы, папики?». «Изящный, представитель элитарной культуры». «Он говорит, растягивая слоги, хабалит?». «Не обязательно. А тебе зачем?». Помолчали.

Уже подходили к вокзалу, когда встретили того же старичка. «Видать у них тут ротация, свободная циркуляция между больницей и вокзалом», – согласились мы. Цифры табло проступили сумерках. Приблизилось время. Поезд опоздал еще на час. «Пойдем, по пиву…», – стал зазывать меня R. «Надо на работу». «Так ведь не платят, хули, пойдем!». «Нет, надо…». Еще покурили. «Вот у меня карточка есть, позвони, скажи, что задержишься». Насилу отказался. Зачем он звал меня? Так ведь просто так не уйдешь – словно картину смотришь и нельзя оторваться. В тот вечер я так и не дождался пакета. Дома на столе лежала статья «Гомосексуализм в античности». Подготовка к дням «Gay Pride» в Австрии.

R. считает меня тайным шизом, или даже так, R. втайне считает меня шизом. Так ли это, Вам судить. Но меня чрезвычайно занимают события, которые последовали за тем, о чем я рассказал выше, равно как и те, что этому, без малого, часу предшествовали. Вроде бы никак со мной не связанные события. Однако если вглядеться или, наоборот, отойти на порядочное расстояние, то окажется, что эти разрозненные события на что-то мне указывают и потом еще кивают согласно, якобы «понял», требуют пароль. Может быть, можно рассматривать их в ряду отдаленных причин, а может быть связи и не существует вовсе между ними. Ночью сонный человек принимает урчание в своем животе за шорохи на крыше и за окном, тревожась о том, что к нему, возможно, лезут в квартиру. Да, лезут в голову всякие мысли. Но обо всем по порядку.

Ночь и начало утра

Итак, я лежал на кровати, задремывая, и вслушивался в шорохи, что доносились из-за окна. Шел дождь, и капли сильно бились в водосточную трубу, падая через раз. Дождь то отступал в листву, выжидая паузу, то вновь приближался широким фронтом, словно барабанная дробь звучала, возвещая о прибытии похоронной команды. Стволы дерев потрескивали, как факелы, казалось, что слышатся чьи-то неясные голоса и вот-вот зажгутся фосфорические огоньки. Вдруг одно полено надсадно лопнуло, что заставило меня вздрогнуть и напрячь внимание, обратиться в слух. Казалось, что дом простукивают резиновым молоточком, выявляя то ли двойное дно, то ли нервные окончания. Чуткое ухо отчетливо различило чьи-то шаги, три, два, один. Я резко выпрямился на кровати и громко сказал вслух, продолжая собственную дневную мысль: «Гм». И добавил, словно поправляясь, «Гуингм». Шаги остановились. Я подкрался к окну и осторожно выглянул. Никого не было видно, я хочу сказать, никого не было в моем поле зрения. Я стал выжидать, как будто на часах, как будто в бдении над оружием. На улице тоже кто-то стоял, как по струнке. В течение двадцати минут ни один мускул не дрогнул на моем лице, и я с замиранием сердца следил за тенями дерев, ходившими кучно, как рой черных мух, но почти неслышно. Чтобы выйти из неудобного положения, я стал подыскивать соответствующий экивок, какой-нибудь выкрутас. Не найдя ничего лучшего, я взял под воображаемый козырек. Успокоившись, я лег обратно в постель. Вдруг, как мне показалось, кто-то кашлянул, и не то, чтобы мне в ответ. Вышла луна, и я решил все-таки проверить и, якобы чтобы проветрить, подскочил к форточке и свесился наружу. Картина, открывшаяся моему взгляду, была неописуемой.

Я увидел своего соседа, Николая Денисовича, в одном белье и в тапочках на босу ногу, совершенно выжившего из ума, а в прошлом году умершего от перелома шейки бедра и последующей пневмонии. Он дрожал всем телом, в особенности же трясся его подбородок. При этом, наметившись в воображаемое темя, он взмахивал молотком и делал небольшой прыжок на два дюйма, напоминая при этом уморительного человека-лягушонка из фильма «Садко». Вдруг он прекратил свое занятие и кашлянул. Мне померещилось, что лицо его начинает тихонько обращаться ко мне, а вся его фигурка превращается в пухлую шариковую ручку с голограммой, размером с песочные часы. При перевороте показывалась синяя женская фигурка, словно татуированная, обнажаясь до пят.

Я сел, выпрямившись, на кровати и зажег лампу. По осиннику за окном прошла оторопь, словно по лягушачьей коже, и мне словно послышались удаляющиеся шаги огромной жабы. Я отер пот. Подошел к столу, открыл ящичек и вытащил газету двухлетней давности, начал читать одну заметку, которая когда-то врезалась мне в память, а теперь отчетливо проявилась, как некогда полузасвеченная пленка.

Газетная страница несколько уже пожелтела, я бы даже сказал, пожухла, как листва за окном, мелькнула мысль, что она рассыплется в руках, и я не успею схватить… На дне ящика лежала пачка писем, перетянутых резиночкой для волос, коллекция пробок от пивных бутылок, прозрачный с виду шарик, мутный, если поднести близко к глазам, размером с луну, и серебряный медальон в форме сердца с инкрустированным поддельным камешком, на которые я сперва не обратил внимания. «Как все совпало!» – произнес я.

Искомая мной заметка находилась как раз под сообщением о проделках городских запоздалых футуристов, срывавших с себя одежду и вроде бы приклеивших сифилитический нос к портрету императрицы Елизаветы Петровны, вывешенном на третьем этаже городского музея.

В заметке говорилось о поимке маньяка-убийцы, терроризировавшего Затон. Жертвами его становились одинокие женщины, возвращавшиеся домой в ночную пору. Обстоятельства поимки маньяка поразили меня. Убийцей оказался старичок, невысокого роста, с маленькой бородкой, длинным носом и острыми ушами. Когда милиция ворвалась в его квартиру, то застала его в женском белье перед зеркалом. «Это был он!» – воскликнул я, имея в виду Николая Денисовича. Совпадения быть не могло, и, несмотря на то, что обстоятельства смерти Н. Д. никак не вязались с действиями маниака, все же это был он, все это время остававшийся не узнанным, сама его смерть явно намекала, но намекала на что? Истина лежала передо мной в самом неприкрытом виде, но звенья цепочки, сложившиеся в столь причудливый иероглиф, были утрачены. Известен был ответ в задаче с потерянным ключом, но сам порядок действий был прочно забыт. И я силился припомнить хоть что-нибудь еще, найти какую-то зацепку, набрести на наводящую мысль, раз за разом перечитывая заметку и словно пытаясь вновь заглянуть в окошко Николая Денисовича на первом этаже. И вот в этом окошке замаячила согбенная фигура, занятая непонятными приготовлениями, и странно мне подмигивающая, подмаргивающая и ускользавшая в комнатах. Только теперь Николай Денисович отвернулся от меня, и действовал, как во сне, словно в полной темноте натыкаясь на мебель, продвигаясь на ощупь. Вдруг он остановился, чтобы перевести дух, и молниеносно сверкнув ножом, распорол подушку, перья которой взвились к лампочке и закружились вокруг, как рой сонных мух, и прежде чем свет померк, донеслись отголоски какой-то знакомой песенки…

Песенка оборвалась на полуслове. По полу повеяло летейским холодом. Я не сразу открыл глаза. Простыня, надвинутая по самый нос, словно приклеилась к моему телу, до такой степени, что мне показалось, что я смотрю сквозь тонкую кожу в синеватых и розоватых жилках. Голова болела в затылке, как будто мне на шею привязали камень и бросили в море. Вокруг медленно проплывали пузырьки, а казалось по дну моих глаз ползали бесшумные золотистые рыбки. Руки и ноги совершенно онемели, и кости в них ныли. Собрав все свои силы, словно в одном мышечном сгустке, я разодрал руками воздушный саван и всплыл на поверхность. Место, где я лежал, показалось мне незнакомым. Присмотревшись, я разглядел ножки стола и бежевые обои с лиловым рисунком. Стул валялся подле, перевернутый. Выдвинутый наполовину ящик стола навис над головой, как накренившийся корабль. Выше блестела медная люстра с заостренным наконечником. Это была моя комната, но в никогда прежде не виданном мной ракурсе. Похоже, ночью я свалился со стула и потерял сознание. Некоторое время я разглядывал помещение, зыбившееся надо мной словно в неверном зеркале пруда. Наконец на круглом медном диске люстры я поймал свое перевернутое отражение в уменьшенном виде, и выпуклое. Я присел на корточки, потом встал на коленки.

Из окон донеслось какое-то сипение и гнусавые птичьи голоса, словно из кипящего чайника. За стенкой послышались шаги. Я выглянул в окно. Этажом выше, прямо над моей головой раскачивалась клетка, в которой бились, пытаясь петь, канарейки Зулейки Незамовны, шипя от ветра. Зулейка Незамовна – соседка сверху, старушка, еврейка, страдающая мигренями и бессонницей, вывесила клетку на специальный крюк, чтобы птички могли подышать воздухом, и забыла снять, когда поднялся ветер. С потолка хлопотливо топотали ее тапочки, теперь она спешила исправить свою ошибку. «Гули-гули», – позвала она, «совсем озябли, мои милые!», и показалась из окна в рыжем парике и вновь скрылась.

Я некоторое время озадаченно смотрел на окно, представляя, что ее внучатая племянница, Оленька, еще спит в своей кровати, и сон садится на ее припудренные веки, подобно паре голубков, чье нежное воркование доносится из ее девической груди. Пока она еще спит, тихонько посапывая, но скоро ей вставать, и эта смешливая вострушка, научившаяся бегло читать ноты и уже заглядывающаяся на мужчин, сядет разучивать гаммы, а потом пойдет в музыкалку.

Головная боль отвлекла меня от столь приятных размышлений, и я обернулся. Ящик стола по-прежнему был выдвинут, пачка писем в нем белелась. Газета свесилась со стола, скомканная, как носовой платок. Шкаф стоял в темном углу. Ручка его поблескивала. Я подошел к зеркалу. На голове вздулась шишка. Я пригладил волосы. Смутное подозрение мелькнуло во взгляде, отброшенном зеркалом мне назад. Расческа выскочила у меня из рук. «Нужно проверить», – сказал я вслух. Надев пальто и схватив шляпу, я поспешно вышел, повернув ключ в замке на два оборота. В лифте подозрение мое выкристаллизовалось в подобие плана. Никем незамеченным я вышел из дома и направился прямо к психиатрической больнице.

Ветер утих. В улицах еще стоял полумрак. Листья, нападавшие за ночь, лежали на земле, притихшие. Я шел быстро, но осторожно, словно переступая через тела спящих. Я пересек трамвайные пути. В доме под часами одно красное окно горело. Дальше путь лежал через парк. Я обошел бронзовую статую Вождя Революции. Казалось, губы ее чуть порозовели, в проступавшей красноватой лакмусовой полоске зари. Они казались обветревшими, будто статуя незаметно облизывалась. Она была каким-то сгустком окружающего безлюдья, столпотворением теней, тесно вбитых в нее, и, немотствуя, была отражением всех звуков: дребезга трамваев, перестука каблуков, обтянутая паутиной шорохов и войлоком всхлипывающих шагов и прошитая свистом летучих мышей, она казалась боксерской грушею, набравшей в рот воды, отбивающей от себя всякий звук. Она предстояла мне как некое подтверждение пустынности улиц и успокоение моего одиночества. Вытянутая рука статуи указывала куда-то.

Невольно я повернулся в ту сторону. В глубине улицы под деревьями прошмыгнули, бранясь, две фигуры, мужчина и женщина, судя по голосам. Зацокали каблучки. Мужчина остановился и закурил, потом поплелся вразвалку вслед. Прения их продолжились за углом, пока они углублялись в улицу, а потом шаги их и голоса заглохли.

Я поглядел себе под ноги и увидел выдранные ростки и корневища перезревшей травы, они образовали сухой пучок, мешочек и притягивали взгляд именно своей нелепостью, тем, что уже перестали расти. Они были размером с воробья или полевую мышь, но не двигались и даже не издавали запаха. Облезшие, они только слезились, все более засыхая, они могли подойти в качестве обрамления для макраме какой-нибудь молодящейся женщины.

Я постоял с минуту и пошел дальше, больше не останавливаясь, то и дело ускоряя шаги. За углом повеяло холодом, чувствовалась близость к реке. Впереди было здание психбольницы. Железная решетка калитки лечебницы оказалась запертой, зябкой, еще подернутой сном. Оглядевшись по сторонам, я попытался перелезть через нее, но она громыхнула. Залаяла собака, зажглось окно в каморке сторожа. Я отошел за стену и затаил дыхание. Бородатый сторож выглянул, потоптался на месте, поглядел по сторонам и вновь скрылся внутри. Я решил обойти забор вокруг, в поисках отверстия, способного пропустить человеческое тело. Такового не нашлось, и я уже почти отчаялся в своих поисках, как вдруг мой взгляд упал на небольшой выступ, где старая стена обветшала, и из нее вывалилось несколько кирпичей.

Недолго думая, я вскарабкался по нему и перепрыгнул на ту сторону, больно ударившись пятками и кистями рук. Корпуса лечебницы спали, казалось, приоткрыв один глаз. Проходя по стеночке, я запнулся о водосточный желоб, и чуть не упал. Я прижался спиной к стене и замер, вслушиваясь и принимая за шаги стук собственного сердца. Насилу успокоившись, я пошел по дорожке, прямо к той скамейке, где сидели мы с R. Она была как на ладони.

С каждым шагом, пусть неслышным и семенящим, но отзвуком отдававшимся в моем теле, как в галкином кувшине, и, тем не менее, приближавшим меня к скамейке, вся нелепость моего положения становилась ясней. Запоздалый сон, забившийся в уголки моих век, в кончики пальцев, в локти, понемногу проходил, и я вдруг увидел себя одного наяву, во дворе психбольницы, на виду у ее обитателей и вечно дежурящих и бессонных врачей.

Наконец, я прекратил идти и замер в десяти шагах от скамьи. То, что финки могло не оказаться на месте, еще не доказывало верности моих предположений. Не говоря уже о том, что я выставлял себя в крайне невыгодном свете: двери больницы не были столь уж плотно закрытыми, так что меня там только и ждали. Будучи застуканным, я не смог бы вразумительно объясниться. Видел бы меня кто-нибудь из знакомых! Любой из них был бы странно озадачен, посмотрев на меня, но все равно бы не смог скрыть внутреннего смеха.

Но здесь, я полагаю, не смеялся бы никто. Койки, привязные ремни и веселая компания живо представились мне. Но даже если финка была под скамейкой, как я втайне надеялся и на чем основывался мой план, вероятность того, что ее целенаправленно подкладывали туда, не превышала возможности, что она была брошена там однократно, и ее просто не заметили. И в этом случае я навлекал на себя ненужные, но обоснованные подозрения, становясь заложником финки. Газетные заголовки вроде «Маньяк пойман во дворе желтого дома», «Что делал скромный учитель в Бедламе», запестрели передо мной. Наконец, как мне незамеченным выбраться отсюда?

Чтобы отогнать эти мысли, я огляделся по сторонам. Окно уборной горело в угловом окне одного из корпусов. Я почувствовал рассеянный в воздухе блуждающий взгляд, взгляд исподлобья, взгляд гипсового истукана, пока не находящий меня. Я начал клясть свою мнительность, ставшую притчею во языцех, и заведшую меня сюда.

Меж тем окружающий мир был уже готов преобразиться, сновидения доживали последние минуты, и уже торопились спрятаться обратно в подушки заправленных постелей. Сладкий зевок застревал в горле. Онемевшие за ночь краны и опустевшие зеркала жаждали ухода, ждали первых лучей. Впереди были утренняя гимнастика, умывание, завтрак и обход. Деревья, как и провода, тоже, видимо, устали стоять разомкнутыми, и уже ловили дыхание утра.

Я и не заметил, что стоял теперь у самой скамейки, и почти равнодушно, из чистого любопытства, заглянул под. Мой план совершенно перестал волновать меня, мысль, казалось бы, глубоко засевшая во мне, утратила свою притягательность. Гораздо большее беспокойство вызывало мое собственное положение. Меж тем под лавкою что-то блеснуло, и я почти машинально протянул руку к этому предмету, но тотчас отдернул ее. На земле лежала финка, с наборной рукояткой, манившая меня и подспудно определявшая направление моих мыслей в течение долгих недель, словно засевшая промеж лопаток.

Некоторое время я тупо смотрел на нее. Наконец, наступала вожделенная минута, когда я в одиночестве мог рассмотреть ее, возобладать ею, как важной уликою. Я присел на корточки, и наклонился над ней, словно над костром, пытаясь сохранить его тепло, поймать дыхание убийцы. Кто положил ее сюда, почти на видное место, сводную сестру наших кухонных ножей, совершенно лишенных шарма и одинаковых, обреченных забвению, без кровостока, без пульса руки убийцы, без трепета сердца жертвы и без его остановки, обреченных на обезглавливание овощей или, на худой конец, на гадание по кишкам? Какой-нибудь обитатель здешних мест, исключительно из удобства, без задней мысли? Уголовник, подкинувший орудие в дом сумасшедших для отвода глаз? Или маниак, методично и целенаправленно облюбовавший эту старческую скамеечку, до сих пор разгуливающий где-то, маниак, которого один я могу понять, выследить и обезвредить.

При сих словах я вздрогнул, ибо послышался шум подъехавшей машины, хлопнула дверца, раздался звонок и сторож побежал открывать решетку. Это была машина с провиантом для умалишенных. Я бросился было бежать, но остановился и пошел тихонько, чередуя шаги. Я приблизился к выходу. Никто меня не заметил. Я шмыгнул под арку в соседний двор. Там я спохватился, развернулся и, как ни в чем не бывало, хотел уже пойти обратно, как вдруг обратил внимание на то, что руки мои и пальто в оранжевой, красноватой даже пыли. Я стал отряхиваться, вспоминая и кляня чертов забор, о котором и думать забыл.

На мое счастье, это был задний двор какого-то предприятия, и на него не выходило ни одного окна. Только пожарная лестница чернелась и упиралась в глухую зеленоватую дверь. Трамваи пошли. Я миновал опасные улицы и смешался со спешащими на работу и потому ничего еще не подозревающими людьми.

К парикмахеру

Должен сообщить читателю о двух своих особенностях, знание которых может оказаться немаловажным. С детских лет я обладаю точной, фотографической памятью на лица и телефонные номера. Кроме того, я человек чрезвычайно, до болезненности мнительный. Вот пример тому. Однажды мы с моим другом Паблою шли по центральной улице нашего города, то есть по Красному, мимо магазина «Снежок». Было это в начале февраля. Между домами находилась арка, темная и замшелая, как пригоршня табаку, набранного из бычков, и шершавая. Номера дома на этом углу не оказалось, зато, случайно заглянув повыше, словно встав на цыпочки, у водосточной трубы я увидел фигуру человека в спортивной каске и во всем снаряжении, включая и ледоруб. Я сказал Пабле: смотри! И тотчас воспроизвел три версии происходящего, которые молниеносно промелькнули перед моим умственным взором: Живой! Мертвый! – лицо спортсмена было крайне землистого цвета, а тусклый и словно натертый до блеска салом взгляд пробирал до мозга костей, сам оставаясь замер(з)шим. Уф! – вздохнулось мне – так ведь это же манекен.

И после мы часто, замерев сердцем, останавливались, наталкиваясь в витринах на эти фигуры, огромные и колыхающиеся, подобно дирижаблям в военном небе. Истуканы с белесыми глазами, очень непохожие на людей, даже лежащих в гробу, но видимо, предназначенные для напоминания о том, что и полнота тел когда-либо станет прозрачным фотоснимком, и лоскутья дорогих платьев истлеют в шкафах какой-нибудь умершей старухи. Возможно, некоторым захотелось бы одевать их, как детские куклы и мучить их, вырывая пластмассовые руки и ноги. Может быть, и поэтому мне захотелось сперва в ужасе отшатнутся при виде фигуры манекена.

Возможно, мнительность моя объясняется разностью глаз – если из единицы левого вычесть минус четыре правого – то получится как раз минус пять, тридцать шесть и пять. То, что слабовидящий правый глаз лишь угадывает, левый узнает секундою позже. Часть видимого мне мира, таким образом, выпадает из поля зрения, чуть запаздывает, и я начинаю ее подстерегать в нервической рессорной своей походке.

Часам к девяти утра я вернулся домой. Я очень долго переодевался и тщательно отряхивался, словно стараясь заглянуть «под кожу», убрать все до малейшей соринки, даже если она и в глазу. Надо было что-то делать. Вдруг меня кто-то все же застал за этим занятием. То есть за рассматриванием финки. Первое что пришло мне в голову – нужно срочно изменить внешность. А то заподозрят, узнают.

На улице деревья, политые водой прошедшего дождя, стояли осунувшиеся, вокруг печально шествовали прохожие, пряча лица за обшлага, в рукава, под мышку, точно градусник или воробушка, затирая своими пальто скрежет шагов и квадратное хлюпанье подошв в лужи, в которых, казалось, отражаются онемевшие лягушки и снова снуют тени ласточек. Дождь все покрыл белесой пеленой. Я шел к парикмахеру.

У меня давно уже возникало подозрение, что все мужские парикмахеры – гомосексуалисты. Они так напряженно молчат, маяча как раз за вашей головой, они кажутся жеманными, они люди замкнутые, ведь за всю стрижку не произнесут ни слова!

«Наголо, пожалуйста, пожалуйста, под ноль», – сказал я. Мужской парикмахер, по имени Глеб, начал медленно брить мне виски. Он как будто бы напевал себе под нос. И пока в зеркале отражалось бритье, пока медленно опадали волосы, пока медленно исчезало сходство со мной, Глеб пропел: а ведь вы должно быть похожи… «Похож на кого?», – спросил я. «Да на того мальчика, который стригся у меня каждый месяц, а теперь говорят, умер». «Как это, умер?» – спросил я, но парикмахер и ухом не повел, как будто бы и ничего не сказал. «Умер от рака, ранняя смерть, неожиданная для всех». Мне не хотелось продолжать столь неприятную беседу, но Глеб продолжал ее: «А еще, кажется, поймали»… «Поймали кого?» – спросил я. «Того маньяка, разве вы не слыхали? Того или не того, должно быть тоже так похож…».

Похож на кого, до моего слуха так и не долетело, потому как Глеб окончил работу и, как ни в чем не бывало, начал мести пол, насвистывая себе под нос. В зеркале на меня смотрело совершенно бритое, неузнаваемое лицо, и с ним еще предстояло свыкнуться. Кололись волоски, нападавшие за воротник. «Хотите, встретимся на Плешке в полночь, там вы все узнаете…», – намекнул Глеб, когда я уже повернулся к двери.

Я и на Плешке в полночь! Плешка или же Плашка – это место на площади за театром, где собирались гомосексуалисты. Я знал это от Николая Сипаева, который со мной когда-то флиртовал. Рассказывали, что на этой самой Плешке Николай выебал китайца, который затем еще и обосрался. Николай был поклонником дуче. Он показывал мне стихи: «мой фюрер», «мой грустный грех прости мне, Гриша» и другие. Он любил разговаривать об особой грусти Верлена, и показывал мне татуировку на груди, где были изображены Верлен и Рембо. Он напоминал до посинения мясолицего плотного француза, лоснящегося от пота, с приклеённым носом. Когда-то Сипаев ставил спектакль, в котором выбегал на сцену в голом виде. Я после долго казнился за то, что встречался с ним.

Педерасты, которые посещали Плашку, были хорошо знакомы друг другу, и жили в состоянии постоянного промискуитета, что делало их очень несчастными. Мне тоже стало грустно. Неужели парикмахеры расхаживают по парку под фонарями в своих белых халатах? Зачем меня зовет туда Глеб? Что он знает о маньяке? На какое сходство намекает?

 

Решка и метро

Между тем ко мне приблизилась группа молодых людей, и среди подошедших я узнал молодого охранника по имени Инфант. Дело было в промозглый октябрьский вечер, когда холодный пот выступил вокруг фонарей, в лужах блестел уже ледок. С Инфантом был еще Лысяк ростом под метр шестьдесят, да еще носатый паренек по прозвищу Кистень.

Мы зябко познакомились, но беседа оборвалась на первом слове. Очень скоро нам захотелось выпить синей воды. Наш выбор пал на магазин на Вокзальной улице, неподалеку от «Букиниста». Вышедши же из магазина, мы остановились и встали в кружок у какого-то бордюрчика, полочки на тротуаре и стали, попивая из пластмассовых стаканчиков синюю воду, рассказывать байки.

Первым начал инфантильный боксер-охранник со сломанным носом. Вся его история состояла в том, что отец у него клоун в цирке. Я отошел к соседней палатке за портером, а когда вернулся, Инфант начал свои клоунские штуки, просить меня дать примерить шляпу, да как просить, просто хватать ее за поля, угрожая подзатыльниками.

Но тут вмешался коротыш: «Никогда не понтуйся, не стремайся оттого, что у тебя на голове. Иду я, помню, по улице Рунге в жаркую летнюю ночь, а на голове у меня, веришь, сомбреро, такое большое, что машины останавливаются, принимая меня за сутера. А я шляпу за голову закидываю и отвечаю им: 12 часов, словно у меня спрашивают время, и они со смехом, те кто в машинах, уезжают, и больше ни о чем не спрашивают, так что ты никогда не стремайся! Ты че, как вафел! А на ногах у меня – кожаные штаны!».

Выпили еще по стопарику и мир закачался, подобно вафельному стаканчику в руках лакомки, подобно подвесному фонарику. Я-то пил пока портер.

Пришла очередь рассказывать и Кистеню, но тут неведомо откуда выпрыгнул озирающийся опрометью человек, и присел на край бордюрчика. Это был зека, и он попросил папиросочку. Его просьба была удовлетворена. Все взоры обратились к нему, а обо мне на время забыли.

«Как звать то тебя?» – спросил коротыш. «Серегой». «Ты когда открылся?». «Два дня в отпуске». «И долго ты был на тюрьме? И на какой». «Там…». Инфант узнал место и спросил: «А где там метро и решка?». «Мне бы выпить…» – ответствовал зека. Я отдал ему свой портер, что осталось.

Вдруг Серега сказал: «А я иду счас фраера валить там за цирком. Он с моей женой живет, зашел тут к ним, она меня любит, а дочери меня не узнают». «Сколько лет то тебе?». «30». «А когда сел?». «В 1987 году по малолетке. А сейчас хочешь пику достану?». «Да ведь фраер-то ни в чем не виноват, не ходи, ты ж его не знаешь». «А мне по хуй. Он мою женщину ебет».

Вдруг он обратился ко мне. «А подари-ка мне шляпу». Тут Инфант сказал: «Ты шляпу-то не трогай». «А дай-ка я ему песенку спою». Тут подошел и в самое ухо мне прошептал, попердывая губами: «пум-цаца пум-цаца пум-цаца». Потом обнял меня, потом отошел, «достать пику-то?». Я дернулся. Вместо этого Серега выпил водки и блеванул. Инфант отвел его к киоску и что-то долго говорил ему, после чего тот сорвался с места и убежал куда-то.

Инфант сказал, что от хука человек может упасть, не важны тут ни рост ни расточка. Потом прибавил: «А че сразу на измену подсел? Никогда не показывай этого, они только и ждут». И прибавил: «Ну что, раз не пидорас», – и засмеялся. Мы перешли через дорогу и там пошли догоняться.

В магазине на углу, на кассе встретили двух мужиков, как выяснилось, приехавших на поминки третьего своего друга. А я их было принял за педиков. Но один из них оказался врачом, а второй вообще приехал из Москвы, именно на похороны третьего друга.

Мы выпили с ними, затем отошли. Инфант вдруг взял и сказал мне: «Я тебя куплю», – продолжая свои клоунские штуки. Я ответил, что тогда куплю его потомство до седьмого колена. Он сказал, что попомнит мне это, что он мстивый. И точно, спустя пять минут отвел меня в сторону и вдруг сдавил мне болевую точку за ухом, так что тень подступила к глазам. «Купишь, говоришь, до седьмого колена», – произнес он, надавливая, добиваясь, чтобы я отказался от своих слов, а как от них откажешься?

Вскоре мы разошлись. Коротыш провожал меня по улице Челюстей от цирка до церкви. Мы не только никого не встретили, но даже не слышали криков. В этом часу в скверу у цирка по кругу разъезжает милицейская машина, подбирая пьяниц, чтобы отвезти их в мусарню. Пика же или финка так и исчезли в глубине кармана Сереги, если они вообще там были, ведь он не помнил расположения решки и метро.

(Продолжение следует)

X
Загрузка