Русская литература и крестьянский вопрос. №4

Только духовное преображение могло образовать новую цивилизованную
нацию. Многое должно было обновиться в России, потому что
формы её национальной жизни с какого-то момента истории
сдерживали развитие её же творческих сил. Но вместо обретения всей
нацией творческой свободы, происходили преобразования, что
принуждали двигаться вперёд, не допуская к свободе — а Россия
с каждой попыткой обновления погружалась в безвременье, в
котором единственной творческой силой оказывалась культура.
Она намечала формы новой русской цивилизации, вбирая в себя
все направления мысли, предвосхищая будущие события и
восполняя собой историю. Однако ничто так не отчуждало народ как
она сама, разделяя Россию на тех, чьи мысли и чувства получали
всю полноту выражения — и тех, кто обязан был сливаться с
массой себе подобных, хоть тоже мыслил и чувствовал.

Должно было пройти долгое время и проделано огромное взаимное
духовное усилие, чтобы народное проникло в культуру, а созданное
культурой — в душу народа. Но степень сближения с народом
становится эстетической величиной — а, значит, заданием для
искусства. Национальный дух отнимается у русской культуры и
возвращается в виде понятия
н а р о д н о с т и. Пушкин писал с иронией: «С
некоторых пор вошло у нас в обыкновение говорить о народности,
требовать народности, жаловаться на отсутствие
народности»... Говорят, требуют, жалуются, надо полагать, её теоретики.
Это они, сами не будучи художниками, решают, каким должно
быть искусство. Миф об искусстве в лаптях рождается, когда
заявляет о себе эстетическая критика: или, сказать иначе, когда
интеллигенция в своём порыве «понять душу народную»
сознательно противопоставила «художественное» и «народное»;
например, в поэзии — форму народных песен романтической лирике, то
есть Никитина и Кольцова — Полонскому, Фету, Тютчеву. Так,
уже в пушкинскую эпоху появляется «крестьянская поэзия»,
которую Белинский представляет как грязь, ставшую золотом, когда
пишет о Кольцове: «Не для фразы, не для красивого словца,
не воображением, не мечтою, а душою, сердцем, кровью поэт
любит русскую природу и все хорошее и прекрасное, что, как
зародыш, как возможность, живет в натуре русского селянина. Он
носил в себе все элементы русского духа, любил крестьянский
быт, не украшая и не поэтизируя его, и поэзию этого быта он
нашел в этом самом быте, а не в риторике, в пиитике. И потому
в его песни вошли и лапти, и рваные кафтаны, и
всклокоченные бороды, и старые онучи — и вся эта грязь превратилась у
него в чистое золото поэзии».

Но там, где вожди эстетической критики провозглашали и пестовали
близость искусства с народом, не было ни поэтической традиции,
ни культурной почвы. Кафтаны, онучи, бороды — это почва?
Cказки пушкинские, напетые крестьянской нянькой, мещанская
лирика Кольцова, гражданская Некрасова, в которой природный
барин заговорил вдруг голосом мужика — это традиция? Традиция,
которую создавали крестьянские поэты — песенная поэзия, то
есть условная по своей форме сентиментальная лирика, которая
превращается в балладу или романс. Крестьянских поэтов в этой
традиции выделяло, напротив, стремление к красоте. В
русском языке они пробудили лирическую силу, ставшую раздольной и
могучей музыкой — но не они вдохнули её в поэзию. Этой новой
красотой и как бы романтизмом они преобразили русскую
народную песню. Она стала поэтической, свободной, то есть, самой
собой, далеко уходя от той былинно-сказовой старины, которой
подражали в XVIII-XIX веке учёные стихотворцы. Это песни,
которые поются потом уж в России как народные. Безымянность,
успокоение стихийного в стихии же народа — вот итог, но ведь
не литературный, за которым могло бы что-то следовать.

Если крестьянская поэзия существовала и продолжалась, то потому, что
была литературная задача по её созданию. Она всегда имела
успех у читающей публики, то есть в культурном обществе. При
издании обычно указывалось происхождение авторов. Всплеск
интереса к народной жизни тут же отзывался поиском самородков.
Собственно, слово это — «cсамородок», было введено в
литературный обиход как бы для оправдания крестьянских поэтов,
которых ещё называли «поэты-самоучки». Имена их мало что скажут
современному читателю, они не остались в литературе —
Cлепушкин, Суханов, Алипанов, Грудицын, Суриков, Ляпунов,
Дрожжин... Всё это по-своему выдающиеся люди, для которых
творчество было и целью, и смыслом жизни. Они не могли получить
сёрьезное университетское образование: для таких, как они, был
только один путь — образовывать самих себя, прежде всего
чтением, а уже любовь к прочитанному и тоска по книжным идеалам
побуждала писать. Получить признание они могли только в среде
людей культурных, да при том в Петербурге или Москве, а не
у себя в глухой провинции, где всякая зависимость от чужого
мнения была ещё унизительней и безысходней — но, получая
поощрения и даже помощь, всё равно не чувствовали эту среду
своей.

Так было с Кольцовым, хоть за его спиной стоял сам Белинский. В
своих «Литературных воспоминаниях» один из его же столичных
благодетелей — Панаев, передаёт такие слова Кольцова, сказанные
под впечатлением, которое производили на него «петербургские
литературные знаменитости»: «Эти господа, несмотря на их
внимательность ко мне и ласки, за которые я им очень
благодарен, смотрят на меня как на совершенного невежду, ничего не
смыслящего, и презабавно хвастают передо мной своими знаньями,
хотят мне пускать пыль в глаза. Я слушаю их разиня рот, и
они остаются мною очень довольны, а между тем я ведь вижу их
насквозь-с». А вот Клюев обращается к Блоку: «Наш брат вовсе
не дичится «вас», а попросту завидует и ненавидит, а если и
терпит вблизи себя, то только до тех пор, покуда видит от
«вас» прибыток». Но и свой мир — крестьянский, казалось бы,
единородный, мог быть только чужим, а порою даже враждебным
для тех, кто стремился из него вырваться. Стихи писали,
мечтая вырваться на свободу. То, что людям из господских сословий
давало образование, талантливые одиночки из крестьянской
среды добывали творчеством. Крестьянскую Россию не просвещали
— а изучали, пытались как бы снизойти до неё, чтобы узнать и
понять, самих же себя считая тогда «прогрессивными людьми»;
или вовлекали в культурное общество крестьян-самоучек с их
книжными идеалами да задавленной мечтой о свободной жизни,
якобы это был сам народ.

Но подмена, конечно, глубже. Теоретики народности слепо не понимали
того, что и делало русских людей народом: даже не «зародыш»
хорошего и прекрасного — а любовь к Богу, многовековое
стояние за свою веру и явленную его же духовным подвигом
с в я т у ю Р у с ь. Они
обращаются к душе народной, понимая самого человека не иначе,
как «высшее существо животного царства». И если обоснованием
революции становилась несправедливость мира Божьего, то
обоснованием «художественной справедливости» уже в искусстве
виделась высшая эстетическая идея, провозглашающая, что мир
прекрасен без Бога, что обожествлённый мир — это ложь, а потому
и цель «художественной правды» заключается в том, чтобы
открыть прекрасное в народе. При этом народное, то есть
истинное, понималось как созданное физической природой, то есть
«животным царством». Идея народности — это революционное
задание. С неё, с этой идеи, начинается эстетизация безбожия.
Такая, эстетическая критика внушает искусству революционный
дух... Начинается разрушение традиций, то есть исторической и
духовной связи в явлениях культуры, авторитет и тайну которых
можно не признавать. Даётся моральное разрешение к новой
свободе в поступках, так что прежде постыдное становится
публичным. От искусства требуют быть современным, но не иначе, как
«разрушая старые художественные формы», рационально
освобождая русское в искусстве от чувства любви и родства с русским
же по духу.



Продолжение следует.



X
Загрузка