Русская литература и крестьянский вопрос. №3

Всё перевернула публикация «Одного дня Ивана Денисовича», когда
литература заговорила голосом самого народа. Или, сказать иначе,
когда с этим рассказом и взглядом, как будто на всё
человеческое бытие и на весь, разве что уподобленный лагерному
бараку мир, глазами мужика — вдруг пришла
другая литература, отдельная от советской. Это было впечатление
от одного рассказа, но тогда же, в шестидесятых, наружу вышел
уже пласт произведений о народной жизни.

Авторы их должны были выжить и уцелеть — а с ними и в них уцелела
родовая память русского крестьянства. Они пришли в литературу
в одно время, всем миром деревенек — рязанских, курских,
вологодских, алтайских, владимирских, сибирских, как будто их и
посылала сама земля. Не самородок-одиночка, очарованный
книжной мудростью, воспринявший и усвоивший многие её уроки,
поднявшийся до понимания искусства — а целое поколение, ещё
неизвестная и рождённая в самом народе сила. Сила духовная его
памяти, веры, опыта... Сила сердечной отзывчивости к
образам взорванной, разрушенной христианской культуры... Сила,
устремлённая к знаниям, что была-то не иначе как жаждой воли...
Себя заявляло новое творческое мышление, соединённое своим
миропониманием с этическими и эстетическими ценностями
русской культуры. Революция, казалось уничтожила в России все
формы духовной её жизни — и вдруг снова пробились её ростки, да
ещё на «ржаном поле». Кто только не ходил на поле это,
сеять доброе, разумное и вечное, мечтая просветить свой народ,
но возвращались ни с чем. А всходы взошли, когда не осталось
даже мечтателей, когда дыхание чуть теплилось в опустошённых
коллективизацией, а потом уж войной, колхозных загонах, где
стерты были с лица земли и намоленные веками церковки, и
вековой уклад жизни.

Что же пробудило эту силу? Творчество! Только она могла себя
освободить, если бы обратилась к людям и открылась для других как
бескорыстный дар. Пожалуй, это самый естественный, но и
парадоксальный ответ. Русское крестьянство было носителем своего
культурного и религиозного сознания. Всё подчинялось земле.
По её законам жили и умирали. Как писал Успенский во «Власти
земли»: «Ни за что не отвечая, ничего сам
не придумывая, человек живёт только
слушаясь, и это ежеминутное, ежесекундное послушание, превращённое
в ежеминутный труд, и образует жизнь, не имеющую,
по-видимому, никакого результата (что вырабатывают, то и съедят), но
имеющую результат именно в самой себе». Борис Можаев уже из
другого времени возражал Успенскому: земля не даётся каждому
— а только сильным, поэтому русский мужик «собирался
толпами, селился миром». Земля — это не власть, а сила, которая
«сплачивала русских людей в особый трудовой союз». То есть
земля всё же отдаёт свою силу, наделяя ею тех, в ком зависимость
от земного благоденствия пробуждает чувство
ответственности, сопричастности. Русский мужик становился послушным рабом —
или ответственным хозяином, созидая свой собственный
«автономный мир», в котором был-то уже творцом. Всё, что
крестьянин создавал, он должен был создать сам. Творчество было
необходимостью для крестьянского труда, ведь, земля не станок —
она живая. В конце концов, он создавал своим трудом то, что
сотворить способны только земля и природа. Но обладая такой
творческой силой, без которого бесплоден был и его труд, он
замыкается в своём «автономном мире», в котором веками ничто
не преображается; который, как это можно тогда уж сказать,
образует ж и з н ь, «имеющую результат
именно в самой себе».

Веками, глядя на деревню, лучшие русские люди — а их глазами и
общество, чьей совестью они были,— видят почему-то одно и то же:
разорение, грязь, пьянство, бессмыслицу, будто и нет на
свете ничего более унылого, чем жизнь, которой живёт русский
мужик. Это видел Радищев. Это видел Пушкин. Это видел Гоголь.
Это видел Достоевский. Это видел Некрасов. Это видел
Успенский. Это видел Толстой. Это видел Чехов. Это видел Горький.
Точно такой же веками представала уже вся Россия в глазах
иностранцев, заезжих просветителей да европейских послов —
огромной пустой страной, населённой дикарями. Но это взгляд
посторонний, на мир закрытый, который точно также веками
сберегался от таких-то, чужих глаз, даже прямо в глаза-то барину не
смотрел. Да, ведь, не от стыда или страха — а пряча ухмылку
или затаивая ненависть. И это важно понять: покорность,
услужливость, то есть некую душевную слитность с чужим барским
миром, мы можем встретить лишь в лакеях, слугах, денщиках
или, одним словом, душевных рабах. Целое племя таких, маленьких
людей — душевных и жалких в своём услужении, выводила на
всеобщее обозрение и великая русская литература, полная,
казалось бы, сострадания к ним. Только в таком образе русский
мужик подавался как положительный герой, то есть, оценивался
положительно. Или уж показывался злобным, жадным,
отвратительным, но всё равно под видом бесполезного в масштабах истории
человечка. И это изображал его таким не кто-нибудь совсем уж
чужой народу — а Максим Горький («О русском крестьянстве»):
«... как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского,
вымрут полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и
деревень — все те, почти страшные люди, о которым говорилось выше,
и место их займет новое племя — грамотных, разумных, бодрых
людей».

Так приходишь к удивительным выводам... Лучшие русские люди, даже
влюблённые в простоту, если и хотели видеть в народной жизни
какие-то нравственные основы для какой-то жизни всеобщей, то
уж точно не находили крестьян похожими на самих себя или тем
более равными себе. Даже лишённые всех прав, состояния,
поставленные с ними в одни и те же условия жизни, принужденные
к такому же труду, как это могло быть на каторге, мужик и
барин, подчиняясь какому-то инстинкту, расходятся в разные
углы — читай «Записки из мёртвого дома». Как это понять? Да и
кто нам понятнее? Тот, чьим взглядом смотрим мы на жизнь, ну
а шире-то — с каким пониманием на саму историю. Здесь и
ответ.

Но никогда не было в России одной реальности, а были, как это
написал Блок — «люди, взаимно друг друга не понимающие в самом
основном». И вопрос не в социальном неравенстве, это
непонимание глубже — в том, какие силы и что же такое вдохнули в их
жизнь, воспитали и подчинили себе. Всё это силы творческие,
потому что дают людям и цель, и способность перевоссоздать
реальность. Можно назвать это смыслом жизни, её духовным током
или, проще, её и д е е й. Такими идеями
можно считать Власть, Деньги, Веру... Одни идеи давно уж
правят людьми и укоренились в человеческих инстинктах — а есть
ещё множество идей, что рождаются, новые и новые, с той же
целью, как это обычно говорят, «изменить мир». Одни так и
сгорают без следа в своём времени, другие завладевают умами; их
было тьмы — и будет тьмы.

Важно понять, что идеи не столько продолжают друг друга, сколько
пытаются друга друга отменить или подменить. Это борьба. Но так
или иначе, поверх социальных различий возникало
е д и н е н и е людей — и тогда уж
это были люди власти, люди денег, люди веры... Вере могли
служить и богатый, и бедный, обретая единение. Власти служили
одинаково генерал и простой солдат. Хотя для них же главнее,
как идея, могли стать со временем Деньги, а, возможно, Вера,
то есть люди ещё даже переходили из идеи в идею, подчиняясь
их силе — и получая от них силу. То же крестьянство уже
поэтому не было однородно — это могли быть и стяжатели, и
праведники. Это разделение и его значение точно почувствовал Глеб
Успенский — об этом в его очерках «Народная интеллигенция»,
«Теперь и прежде», опубликованных в 1882 году; а осмысленно
показано во всём своём трагизме оно было уже в другом веке
в прозе Солженицына — «Матрёнин двор», Можаева — «Старица
Прошкина», Распутина — «Деньги для Марии».

Когда мы видим, как деревенская жизнь вбирает в себя разных людей —
это значит, что есть и основа крестьянского мира, его высшая
идея. Она образует свою жизнь, то есть свою реальность. Это
идея Земли. Вырвать крестьянство из этого мира или
подменить идею Землю другой — значит духовно его уничтожить. Так
оказывается, что есть идеи, способные перерождаться одна в
другую. И есть идеи — а, значит, и люди, «взаимно друг друга не
понимающие в самом основном».

Вера, достаток, порядок — это уже своего рода идеалы крестьянской
России. Народность, православие — идеалы русской власти.
Самодержавие прославляло крестьянство, и всё торжество
православного русского царя — было торжеством православного русского
народа. Власть помазанника Божьего принималась народом как
воля Божья. Мы видим не только взаимное понимание её идеи с
идеей людей земли, но и глубокое родство идеалов. А что же
лучшие люди? Не каждая идея образует свою реальность, но Россия
мыслящая — это реальность, она образует свою жизнь. У этой
реальности есть даже своё, культурное, общество, внутри
которого ищут согласия множество, наверное, самых сложных —
социальных, философских, научных и художественных идей; и они же
ищут для себя применения, все стремятся к тому, чтобы
осуществиться, то есть «изменить мир». Интеллигенция — это врачи,
учителя, учёные, художники... Но какое это единение людей,
в чём его основа? Они имели все права, привилегии и
возможности вышестоящего над массой простых людей сословия, однако
начинали осознавать свои интересы как общие с народом.
Собственно, у них не было ничего общего с этой массой, с которой
они никогда бы не слились. Если интеллигент и мог появиться в
деревне, то как учитель, агроном или врач. Поэтому главной
оказывалась идея
с л у ж е н и я с отказом от личного обогащения и службы
государственным интересам. Конечно, в высшем смысле — это идея служения
обществу с целью принести пользу другому человеку, а не
извлечь из него пользу или свой интерес. Но ни государство, ни
церковь, ни торговое и даже рабочее дело не рождали в
интеллигенции такой любви и такого стремления к единению, какие
испытала она к людям земли. И тогда уж, очевидно, что именно
это стремление было самой главной причиной разъединения
интеллигенции и народа. Это понимал Блок. О том, что оно значило,
называя это разъединение «страшным», с каким-то гибельным
одиночеством он пишет в статье «Народ и интеллигенция»: «C
екатерининских времён проснулось в русском интеллигенте
народолюбие, и с той поры не оскудевало. Собирали и собирают
материалы для изучения «фольклера»; загромождают книжные шкафы
сборниками русских песен, былин, легенд, заговоров,
причитаний; исследуют русскую мифологию, обрядности, свадьбы и
похороны; печалуются о народе; ходят в народ, исполняются надеждами
и отчаиваются; наконец, погибают, идут на казнь и на
голодную смерть за народное дело. Может быть, наконец
поняли даже душу народную; но как поняли? Не значит ли
понять все и полюбить все
— даже враждебное, даже то, что требует отречения от самого
дорого для себя,— не значит ли это ничего
не понять и ничего не полюбить?».

Любовь к народу — это подмена, потому что полюбить и понять мужика —
значит перейти в его идею, а это для интеллигентного
человека невозможно. Даже если он отречётся от своих идеалов, то
сможет ли понимать, верить, чувствовать как русский мужик?
Cмириться с тем, что красота бесполезна, да и находить её не в
искусстве, а в природе? Испытывать неприязнь к свободе,
всегда чужой, так как сам-то прикован к земле? Своя — это воля,
жажда которой для мужика есть жажда земли. Ей молились как
Богородице: «Молю тебя, Мать Земля Сырая, кормилица, молю
тебя, убогий, несмышлёный, грешный... » Она голодовкой
принуждала к суровому посту, когда один урожай проели — а другого
ещё не дала. Да и мог ли интеллигент посмотреть на себя
глазами мужика?

«А любите ли вы то, что любит русский народ?» — обращался
Достоевский к своему сословию. Что понял Блок: такая любовь никогда не
станет любовью. Она примет совершенно другую форму: нелюбви
к реальности, в которой существует со своей идей народ...
Поэтому любовь к народу становилась ненавистью к России.
Поэтому человек из народа становился для интеллигенции
«маленьким человеком», которого, чтобы уж полюбить, нужно возвысить
как существо нижестоящее в своём развитии, то есть научить,
воспитать, освободить... Конечно, он ведь не мог бы сам себе
преподать уроки, сам себя выпороть для прилежания, сам себе
простить грехи для очищения души, сам с себя сорвать оковы,
чтобы обрести свободу! Всё это должен был делать для него
кто-то д р у г о й — учить,
наставлять, освобождать, пороть! Вот почему Блок повторяет как
заклинание: «нужно любить Россию»... Вот почему дороги для него
слова Гоголя, его «Выбранные места из переписки с друзьями»,
где тот взывал: «Как полюбить братьев? Как полюбить людей?
Душа хочет любить одно прекрасное, а бедные люди так
несовершенны и так в них мало прекрасного! Как же сделать это?
Поблагодарите Бога прежде всего за то, что вы — русский. Для
русского теперь открывается этот путь, и этот путь — есть сама
Россия. Если только возлюбит русский Россию,— возлюбит и всё,
что ни есть в России. Без болезней и страданий, которые в
таком множестве накопились внутри её и которых виною мы сами,
не почувствовал бы никто из нас к ней сострадания. А
сострадание есть уже начало любви»... Но сам же Блок с
безысходностью спрашивает: «Понятны ли эти слова интеллигенту? Увы, они
и теперь покажутся ему предсмертным бредом, вызовут всё тот
же истерический бранный крик, которым кричал на Гоголя
Белинский, «отец русской интеллигенции». И пишет самое главное:
«Не понятны, потому что мы уже не знаем той любви, которая
рождается из сострадания»... Это было сказано о том, что к
любви ведёт Бог...



Продолжение следует.



X
Загрузка