Русская литература и крестьянский вопрос. №13

Крестьянский вопрос под запретом

В тупике оказался сам крестьянский вопрос, он так и не получил ответа. Был пафос общественных выступлений, вскормленный болью... Гарцевали с какими-то смелыми идеями публицисты — Стреляный, Черниченко, но их и след простыл, когда деревня потонула в мутных водах нового мира. Многое, если не всё, внушалось только верой, что стоит наделить мужиков землёй — и тогда уж деревня возродится... Владимир Солоухин: «Если бы разрешили сейчас уходить из колхоза с наделом хорошей земли, вроде как на отрубы при Столыпине, не все бы сразу, а постепенно бы потянулись. Если же нет, то надо считать, что народ мертв, что народа уже как такового и нет, а есть миллионы рабов, есть многомиллионное, потерявшее даже и понятие о достоинстве личности, о национальном достоинстве и вообще о человеческом достоинстве население страны». По сути, это вера в социальное чудо, которая вдохновляется мифом и грозит истребить саму себя, если оно тут же не будет явлено народом. Но деревня не преобразилась чудесно при Столыпине — землемеров, что должны были кроить отрубы, встречали кольями — ведь отчуждали землю для отрубщиков из общей, да при том самую лучшую... Как раз столыпинская реформа ещё тогда, в начале века, показала, что просто так мужики земли не отдадут, но и не возьмут. Только это не мифический народ, который обязан считаться «мёртвым», если не пожелает «воскреснуть» — он был, есть и будет, да вот не вдохновляется верой в собственное спасение... Примечательно, что с её утратой таким же пафосом заражалась свободомыслящая интеллигенция. Григорий Померанц: «Народа больше нет. Есть масса, сохраняющая смутную память, что когда-то она была народом и несла в себе Бога, а сейчас совершенно пустая». И вот не соглашается тогда с таким же, «мифическим», образом народа Cолженицын: «Народа — нет? И тогда, верно: уже не может быть национального возрождения??.. И что ж за надрыв! — ведь как раз замаячило: от краха всеобщего технического прогресса, по смыслу перехода к стабильной экономике, будет повсюду восстанавливаться первичная связь большинства жителей с землею, простейшими материалами, инструментами и физическим трудом (как инстинктивно ищут для себя уже сегодня многие пресыщенные горожане). Так неизбежно восстановится во всех, и передовых, странах некий наследник многочисленного крестьянства, наполнитель народного пространства, сельскохозяйственный и ремесленный (разумеется, с новой, но рассредоточенной техникой) класс. А у нас — мужик “оперный” и уже не вернётся?..». И сколько прошло времени — а мужик не сдвинулся с места, стоит на своём. Борис Можаев: «Мужики ждут... Чего они ждут? — cпросите. А возвращения земли, отобранной у их отцов и дедов советской властью. Они всё видят и хорошо понимают, что власть осталась всё той же, только вместо фуражки со звездой надела кепочку чуть-чуть набекрень. И слышат они, как новые доброхоты, позирующие перед телекамерами, орут до хрипоты в глотке, требуя вольную продажу земли». Но это ожидание СВОЕГО порядка, которое тянется от века в век. Сколько же ещё будут ждать?

Шукшин писал о рассказах Василия Белова: «Любовь и сострадание, только они наводят на такую пронзительную правду». Это правда о тяготах крестьянской жизни... Только возникал тогда же вопрос о другой жизни, городской, потому что она становится идеалом для сельской молодёжи. Шукшин: «Конечно, молодому парню с десятилеткой пустовато в деревне». И сколько уж писали о том, что наполнить её нужно культурой, тогда всё станет для сельских жителей интересней, но сами же понимали: здесь другой интерес. Деревенский парень уходит в город не за культурой — а за рублём. Город рисуется враждебной бездушной средой, чудовищем «из стали, стекла, гранита, бетона, железобетона...». А лучше и удобней жить в городах — «есть где купить, есть что купить».

Конфликт города и деревни — главный для творчества крестьянских писателей. Очень точно его выразил опять же Шукшин: «грань между городом и деревней никогда не должна до конца стереться». Казалось, они воинственно оберегали эту границу, «некую патриархальность». Но мучительно было вопиющее неравенство между рабочим и колхозником. Шукшин: «Селёдочки бы — селедки доброй нет в сельмаге, сметаны нет, молока нет — ничего нет». Вот она, правда: жизнь крестьянская проходит в тяготах, чтобы накормить досыта города, где работают меньше, а получают больше. Такое недовольство было массовым уже в первые годы советской власти и во многом породило крестьянские восстания. «Царство рабочим, а крестьянину одна погибель» — вот какие приговоры выносили тогда в деревнях, а в крестьянском сознании утвердился новый враг, «рабочий класс»: деревня всё отдаёт городу, рабочие земли не пашут, но хлебушек крестьянский едят — это такие же господа, только живут не в усадьбах, а в городах, получают готовую зарплату.

В этом сознании как будто сгущалась всё та же темнота пугачёвщины. Только теперь в её чёрную гущу большевики ещё подбросили дрожжи «классовой борьбы» и не было уже веры ни в революцию, которая обманула, ни в царское право, которое сами же отвергли. Она, эта борьба начинала стремительно рушить деревню, потому что уничтожала все её связи с городом... Это они и были опорой для крестьянского хозяйства... Это без них оставалось возделывать патриархальный огород и проедать свой труд, «имеющий результат в самом себе»... Между городом и деревней только начал пульсировать обогащающий их живительный ток — и вот его не стало, всё закупорилось ненавистью, борьбой. Мужик сковырнул барина, но сковырнуть город было не под силу. Надорвался, сдался, бросился в бегство... Бежали крестьянские дети в города — но никто уже не потянулся из тех же городов в деревни, и она, жизнь, хозяйственная и культурная, остановилась. И это не грань между городом и деревней стёрлась — а пролегла пропасть, в которой теряла себя Россия. Общий исторический вывод о крестьянской трагедии звучит уже как бы поверх пафоса, в котором растворяются любовь и сострадание. Адреа Грациози в книге «Великая крестьянская война в СССР»: «Вообще, поскольку сельский мир в конце концов исчез повсюду, можно задаться вопросом, что было — и до сих пор остаётся — следствием того весьма специфического способа, каким в СССР “разрешили” эту проблему. Как мы знаем, он заключался в максимальном подавлении автономного — по собственной инициативе участия крестьян в процессе модернизации, т. е. собственного исчезновения».

В советское время исследование крестьянского вопроса во всей его полноте было под запретом. История русского крестьянства до сих складывается из разрозненных и случайных фрагментов, она не написана, её нет. Самое главное, и до и после советского времени — это поле идейной борьбы. Но трагедия — это уничтожение жизни как таковой, а не её уклада, то есть когда уничтожается сам человек. И мы видим глубочайший конфликт идей, которые овладевают людьми одной нации и доводят их до взаимного истребления. Мы видим столкновение и трагическое крушение выросших на этих идеях утопий — и создание новых мифов, питающих ту же самую борьбу. Вопрос о будущем только углубляет раскол... И раскол этот уже не в инакомыслии, а в инаковерии. Выбор будущего и есть вопрос веры, потому что в него можно только верить. Там, где люди разъединяются — это разъединение с Богом. Тогда уже не важно, что один разбойник, мужик, говорит: «всё поделить». А другой, думающий и мыслящий разбойник: «всё дозволено». Здесь начинается разрушение общей жизни, да и общей со всем миром, всем человечеством.

Русская проза никогда ещё не была такой трагической как в этом веке, рассказывая о судьбе человека. Это человек, гибнущий в лагерях, на войне, под глыбами социальных переломов. От «Солнца мёртвых» до «Проклятых и убитых» — всё об уничтожении человека. Лагерная, военная, деревенская проза... Конечно, были и другие книги — даже такие, которые учили сражаться и побеждать — но картина национальной жизни представляется только по эпическим произведениям, а всё эпическое в русской литературе XX века проникнуто тоской по погибшим. Зло побеждает в человеке или уж он, человек, становится его безвинной страдающей жертвой. Такое страдание несут в своих произведениях писатели, избравшие этот путь, чтобы признать законом взаимную помощь и любовь, поэтому ни один литературный герой уже не мог появиться без искупительной жертвы своего автора, его страданий.

(Продолжение следует)

X
Загрузка