Экскрементальный фестиваль

Люблю прозу Солоуха, трезвую, сильную, внутренним светом
пронизанную. В «Эгоисте» уже были опубликованы несколько рассказов
и эссе Солоуха, будут и ещё. Меня в последнее время, кстати, очень
интригует город Кемерово, порождающий людей неординарных и мало
понятных внешнему, стороннему взгляду, когда логика поступков,
логика развития ускользают. Таков и Сергей Солоух, сочиняющий
книгу о метро, неожиданно затевающий жизнеописание Заппы или попадающий
в любимцы к Немзеру. Такова и его проза — чёткая, «взрослая»,
необыкновенно глубокая — как те самые угольные шахты, что окружают
Кемерово со всех сторон.





(Из цикла «Уроки французского»)


C'est plus compliqué et plus

pénible que la défecation

notre effort mécanique de

la conversation.

L.-F. C.

Писателям снятся сходные сны. Одни и те же видения гнетут и подавляют.


— Садись! Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая
первый в телегу... и берет в руки кнут с наслаждением готовясь
сечь...


Именно ужас внезапных пробуждений на исходе ночи лишает счастья
с аппетитом есть, радости со смаком пить, наслаждения валяться
и трахаться на травке. Пережитый кошмар влечет к бумаге, требует
слов, чернил, и покуда не будет излит, выплеснут, мерзкая дрожь
не уймется, взор ясность не обретет, и речь не восстановится.

Justin Simoni. «Floating»

Только тогда бюргерский благостный покой нисходит и отупляет до
следующего приступа хронической болезни, имя которой Божий дар.
Впрочем, это желанная участь счастливцев. Луи-Фердинанду Селину
картины жуткие являлись среди бела дня.


На rue Lepic народу больше обычного. Ну, и меня потянуло глянуть
с чего бы это... На углу у лавки мясника толпа. Нужно протиснуться,
чтобы увидеть, что там внутри... Un cochon c'était... Боров,
большой, просто огромный... И хряк этот стонет, окруженный людьми,
совсем как человек, которому нехорошо... Однако, это никому не
мешает. Его хлещут по ушам исключительно ради этого несчастного
визга... histoire de l'entendre crier... Он вертится, этот боров,
стучит копытцами, не в силах сорваться с привязи, а люди его обступают,
и он надрывается, горемыка, еще безнадежнее... Et on riait davantage...
Гогочут вокруг...

Кто бы научил его, огромного борова, как укрыться, зарыться в
этой охапке соломы, что раскидана по тротуару им же самим, стонущим,
воющим... Он не знает, как избавиться от людей... Il le comprenait...
Бедняга понял это. Он мочится палачам под ноги беспрерывно, только
бестолку все... Орет, визжит — бесполезно. Ничего не сделать.
Они гогочут. А за витриной в лавке мясник подмигивает клиентам
и демонстрирует здоровенный тесак.

Он, живодер, тоже доволен. Купил le cochon и здесь привязал для
рекламы. На свадьбе своей дочери он точно не был бы веселее.

А публика все подваливает, все больше и больше народу собирается...

devant la boutique... чтобы взглянуть, как трясутся розовые бока
после каждой неудачной попытки вырваться...


Вот так.


— По морде ее, по глазам хлещи, по глазам! — кричит Миколка...

— Песню, братцы! — орет кто-то с телеги...


Но стоп, парижскому малярийному ипохондрику дальше уже не по пути
с богоносным русским эпилептиком. Сын скромной торговки кружевами
Селины Гийу не верит в проповеди, в огонь очищающего страдания.
Он, для которого Всевышний всего лишь похотливое животное с крылышками
и нежным, щекотки заждавшимся брюхом, в ужасе от земного двуногого
образа и подобия.

Не переделать, не исправить ближнего. Бежать от него, спрятаться.


...Ребенком меня пугала тюрьма... elle me fasait peur... От того,
всего лишь, что я еще ничего не знал о людях... les hommes...
Теперь же ни слова их красивые, ни идеи меня не обманут... je
ne croirai plus jamais à ce... Людей, только людей следует
опасаться всегда и везде...


Все ясно.

Но страх и унижение не позволяют, увы, горячим комочкам слюны
неслышно, беззвучно скатываться по пищеводу, пена вскипает внезапно
в горле, тяжелеют веки, смесь ужаса и бессилия выливается в крик,
бесчисленность и неуязвимость мучителей провоцирует самоубийственный
позыв — взбесить их, кругломордых, вывести из себя, разъярить.

Истерика. Да, истерика, за припадком припадок все дальше, все
безнадежнее заводят бессоницей страдающего доктора во мрак, в
беспросветную темень все поглотить готовой ночи.

Когда герой Франции, кавалер Боевого креста, хочет заговорить,
его носоглотка рождает смешок. Он отпускает шуточку, другую:


Этот корабль ...il était... такое старье невероятное, что
табличку... sa plaque de cuivre... с годом постройки на мостике
припрятали под самой мачтой... Конечно, будь она где-нибудь пониже,
пассажиров просто бы повело от смеха и ужаса... l'Amiral Bregueton...
Notre navire...

Он держался на воде исключительно благодаря краске... его красили
столько раз за все это время, наше корыто, что слой эмали образовал
скорлупу... une sorte de seconde coque... второе дно, в два пальца
толщиной...


Вам весело, вы предвкушаете нескучный вечерок, вы неопытны, вас
не смущает белков желтизна, нездоровая сухость шелушащихся губ.
Еще рюмочка, кажется вам, другая, бокальчик пива, и занятный незнакомец
такое выдавать начнет, такие кренделя писать — животик надорвешь...

Куда там.


... но едва, едва только запахло тропиками... dans cette stabilité
désespérante de chaleur... и сразу из пор этих белых
ублюдков стала сочиться злоба... выступать их неподдельная звериная
суть... leur vraie nature... как на войне. Чуть только работа
и холод наших северных стран сковывать перестают сучьи инстинкты...
вам открываются тогда, как после прибоя на утреннем берегу — дерьмо,
отбросы, вонючие лужицы...

... если бы я знал, мог предвидеть такой оборот еще в Марселе...
si jávais en quelque expérience... я был пал ниц
немедленно перед этим мутноглазым пехотным officier colonial...
что пялится на меня повсюду...

да я бы... pour plus de sécurité... и куда больше
унизиться был бы способен... в ногах бы валялся и у этой барственной
развалины времен покорения Того... Et peut-être, может быть,
после этого им уже не хотелось бы с такой навязчивостью разнести
мне башку и выпотрошить меня, чтобы хоть чем-то развеять скуку
морского путешествия... мое невинное желание... mon inconsciente
prétention... одним воздухом с этими скотами дышать едва
не стоило мне жизни...


Да, вы попались. Рука психопата завладела вашей болоньей, капельки
мутной слюны блестят на ваших обшлагах и горечь чужого дыханья
обжигает ноздри. Но отчего, почему вы не в силах коротким движением
кулака остановить этот маниакальный бред. А потому, увы, что перед
вами не полоумные глаза случайного алкаша, а ваш собственный кошмар,
сны, ночные призраки, смытые утренней струей студеной воды, вроде
бы, навсегда, навечно отправленные в небытие.

Нет, он, немецкой шрапнелью изувеченный кирасир, сержант Детуш,
и в этом его странный, пугающий гений, вернул вас во тьму, в бездонный
омут ночи, ваяющей мерзкие хари из клейкого кома бессмысленных
стонов, храпа, мычанья.

Как они схожи, порой просто неотличимы, два хроника, два антогониста.
Один, тот что голос Мармеладова слышит, от шагов Раскольникова
замирает, и второй, в голове которого дикой какофонией звенят
смех Бардамю и кашель Робинзона. Не ума досужие игры, беллетрестические
посиделки, трепотня под чаек — перемежающаяся лихорадка, галлюцинации,
припаки падучей, паранойя, раздвоение личности.

Бред.

Но если не заврались совсем, соединяющие средство и метод, форму
и содержание, то где-то должен быть, не может не открыться в конце-то
концов, общий мучитель. Дух, разум или хромосомная мутация?

Душа. Черный квадрат, гиблый колодец, физиологическая аномалия,
воспроизводящая наперекор всему — теплу, покою, свету, час за
часом неизменно, сосущее, ноющее, рассудок помрачающее чувство
обреченности.

Где вы, Дидро и Руссо, неистовый Виссарион и не менее пылкий Николай
Гаврилович Чернышевский? Таким ли грезился вам гений атеистической
вселенной? Что ему прикажете делать с душой, с кошмаром мистической
значимости лишенным, с неспособностью глаза отвести от мук ежедневных,
немыслимых, отрешиться от боли?

Что? Выдристать!

Да, вот так, по-простому выдавить из себя, как распершее кишечный
затвор дерьмо.

— Как? Как вы сказали? — уверяет биограф, кричал Селин репортеру,
пожелавшему запечатлеть писателя за рабочим столом, — А на стульчаке
не хотите, на толчке не желаете?

Впрочем, акт фантастической дефекации, попытку извержения души
назвал он красиво «Путешествие на край ночи».


Notre vie est une voyage
Dans l'hiver et dans la Nuit
Nous cherchons notre passage
Dans le Ciel òu rien ne luit


Ни проблеска на небе, ни искорки в душе. А за спиной звякает очередная
цепочка, щеколда, засов.


Она готова была меня выставить хоть сейчас... Ничего удивительного...
C'était régulier... Именно потому, что тебя раз
за разом выпроваживают в ночь, ты в конце концов окажешься-таки
там, где надо, говорил я себе... C'est la consolation...

— Мужайся... Courage, Ferdinand... — все повторял я, все подбадривал
себя... Потому как раз, что везде тебе указывают на дверь... a
force d'être foutu... ты обязательно поймешь, увидишь, черт
возьми... что же пугает их всех... всех этих козлов, там за краем,
в конце, на донышке ночи...


Он кокетничает, опять кривляется, по своему обыкновению, Луи-Фердинанд,
он знает, лучше всех знает, что же кровь леденит, сушит гортань
и лишает сна, когда в иррациональном мраке персональной вселенной
аукается душа.

Смерть. La Morte. Небытие.

А бесит, заставляет его фиглярничать и гнусно хихикать всеобщее
нежелание переживать этот страх. Пройти его коридорами, ощутить
каждую выемку, выступ, прикоснуться к каждому камешку бесконечного
лабиринта и у холодной скользкой стены последнего тупика убедиться:

Черви, черви... asticots...

Ни до, ни после ничего нет. Только вот это — легких дрожащие розовые
пупырышки, день и ночь чавкающие кишки, голову болью разламывающие
мозги — шкура, кости, мясо.

Да!

А значит и нет иного смысла и оправдания бытия кроме логики чувства
и правды тела. Слушать и созерцать. Лежа на солнцем согретом берегу
обмелевшей Гаронны под звуки аккордеона ощущать, смаковать, наслаждаться
каждым оттенком радости и каждым нюансом боли. Вкусить, испытать,
позволить плоти все, что только может она под равнодушным сводом
небес на всегда готовой в лоно свое принять земле. И тогда, после
этого не страшно будет уже, не больно умереть на солнцем согретом
берегу обмелевшей Гаронны под звуки аккордеона.


Ferme tes jolis yeux, car les heurs sont brèves...
Au pays merveilleux, au doux pays du rê-ê-êve...


Но люди заставляют себя и других прятаться и убегать. Убивать,
насиловать, калечить. Нюхать ипрскую грязь, разящую пеплом, порохом
и сортиром, госпитальные простыни марать кровью, гноем и спермой,
водочными миазмами одуряющим потом, мочой и блевотиной заливать
пароходные палубы и стены колониальных бунгало.

Унижение.

Ужас и страх — только это оставлено, дано в ощущениях, вычленено
из бесконечной гаммы жизни.

— Суки, падлы, ублюдки,— хрипит Селин иступленно,— Вы сдохнете,
все равно сдохнете, все до единого. Ваша злоба, ваша привычная
опьяняющая подлость, она, в сущности, смешна, она не спасет, не
защитит, под гадким илом, грязью и мраком ее, в тине темной души
ждет, ждет своего часа, чтобы явиться, предстать во всей жабьей
красе, хотите вы того или нет, правда.

Бесполезно.

Трагедия человечества в отсутствии воображения.


... Когда его нет, воображения, смерть — это пшик... peu de chose...
У полковника же оно... d'imagination... отсутствовало начисто...
и все несчастья его... à cet homme... проистекали от этого,
а наши в особенности...


Justin Simoni. «Pain»

Только воображение, его холодная испарина, способно соединить
людей не в кошмаре еженощного сомнамбулизма, а наяву, в кошмаре,
ужасе и непотребстве будня. Не предрассветную взвесь света и тьмы
разорвать диким криком, а в угрюмую ясность дня вломиться, волной
всеобщего озноба всколыхнуть поверхность земли, пронзить отчаянием
одиночества и обреченности.

Именно потому, что нет мудрого Судьи в небесах, именно потому,
что разменял он свое величие и ехидство на подлость и низость
бесчисленных орд себе подобных, лишь ужас, лишь адреналиновый
столбняк кошмара может прочистить безумным мозги, разрешиться
мигом покоя и облегчения.

Вздрогните, обомрите, гады, хоть раз в жизни!

Хрен-то там!


Отсюда с верхотуры, можно было орать все, что вздумается. И я
попытался. Ох, как я их всех ненавидел Ils me dégoûtaient
tous...

Но лицом к лицу с ними, при свете дня очко у меня играло сделать
это, здесь же, наверху, я ничем не рисковал.

— На помощь! Au secours! — заорал я, единственно только ради того,
чтобы увидеть, какое это произведет впечатление. Никакого... rien
que,ca leur faisait... La vie... суета у них, у людей, отняла
все...

От своего собственного шума они оглохли... ils néntendent
rien..

Им на все наплевать. И чем больше город, чем выше, тем безнадежнее
и тоскливее всеобщее безразличие... Je vous les dis moi... Я пытался
пронять... Игра не стоит свеч.


Скрыться, сгинуть, исчезнуть...

Врет одержимый, сам себя гипнотизирует. Не выходит душа, не отделяется
от тела, не отпускает и не щадит.

Неврастения, безумие, крик — вечны.

И опять он всем покажет поганый язык, харкнет, помочится. Не с
сорокчетвертым стихом Иоанова благовествования, не с акафистом,
не с песней возвышенной воскрешения еще раз выскочит на помост.
Явится непристойные делать коленца, с гнусным, похабным рассказом
о смерти, рассказом о десятках, о сотнях, тысячах смертей будет
стараться взбесить, разъярить себе подобных.

Но не обломится ему. Ужаса очистительный ветерок не передернет
плечи. Не спасти ему никого.

И самому не найти избавления. Потуги гнусные, анального прохода
сокращения не помогут. Не высрать ему, не выдристать никогда свою
боль. Не дойти, не добраться, не распластаться сверхчеловеком
за краем ночи.

Такие дела.


Он плакал... Il pleurait... Он дошел до конца, до предела, как
все и до, и после него. И оказался один... tout seul... там, где
идти уже некуда. Конец... le bout du monde... Твое горе, несчастье,
оно сказало свое последнее слово... ne vous repond plus rien...
теперь лишь путь назад, к людям, какие уж они ни есть. Выбирать
не приходится в этот миг, потому что даже для того, чтобы заплакать...
pour pleurer... всего навсего, нужно вернуться туда, где все начинается,
вернуться к ним.

........

Оба сидели рядом, грустные и убитые, как после бури, выброшенные
на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много
на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно,
что его так любят.

.........

Славная, чудесная Молли, я хочу... je veux... если ей случится,
не знаю уж где, это прочесть, чтобы знала она, я нисколько не
изменился, я люблю ее и буду любить... toujour à ma manière...
когда захочет, она может приехать сюда... ici... мой хлеб и мою
неведомую судьбу разделить. Если стала уродиной, не беда. Мы и
так уживемся... Nous nous arrangerons... Я столько ее красоты
ношу в себе, такой живой, такой яркой, что этого хватит нам двоим
лет на двадцать, не меньше, до тех пор, пока живы будем...


Вот так.

Чирикнуло птичкой аксант-эгю нежное женское имя Селина. Проплыл
в небесах облаком, тучкой, хищный акулий, словно с портрета безглазого
певца революции Николая Островского срисованный профиль доктора
Детуша, и наша бутылка осталась початой, стаканы неопустошенными,
пошлости несказанными, глупости несовершенными.

Лишь горит румянцем лицо, лишь глазам мешает закрыться резь и
звенит голова, полная истошного, дикого крика. Ничего удивительного.


Куда как труднее, куда как мучительнее дается нам, в сравнении
с дефекацией, речь.



1992





1 выражение «Экскрементальный
фестиваль» заимствовано у Курта Воннегута и, помимо всего прочего,
знак искренней признательности шутнику из Индианы, коему автор
обязан не одним лишь только знакомством с безумным миром of one
nazi sympathizer.

Последние публикации: 

X
Загрузка