Комментарий | 0

Точка

 

Рассказ

 

 

 

Мне от жизни многого не надо. Вершина счастья — проснуться в своей постели и обнаружить, что вчера я все-таки изловчился оставить заначку на утро. Бог мой! Ничто так не радует больного человека, как уютные мелочи бытия.

Начнем с того, что я мог бы проснуться на улице или, хуже, в притоне. Оказаться в мрачной милицейской камере или тошнотворной больничной палате. А мог бы очнуться в мире ином, хочется верить, более праздничном, чем этот. Впрочем, открыть свой день без заначки — это все равно, что проснуться в аду. Ни капли преувеличения. Именно в аду последнее время я пробуждаюсь, потому что заначки, как правило, утром уже нет. Кажется, все так просто. Выбрал из пузырька с лекарством пару кубов и положил до утра в холодильник. Пока в здравом уме и твердой памяти. Заначка для расхристанных типов, вроде меня, это практически завещание. То есть, то единственно ценное в жизни, без которого сам рай окрашивается в погребальные тона. Но в том-то и дело, что холодильник обычно на утро пуст. Люди, знакомые с этой чертовщиной, поймут меня. При тщательном исследовании дня вчерашнего обнаруживается этакая гаденькая минутка, когда пузырек с лекарством самоуверенно мнется в руках, а внутренний голос нашептывает: «Дружище, зачем тебе размазывать удовольствие? Оно же не масло, а жизнь твоя не бутерброд. Возьми счастье в свои руки, оно не призрачно. И вышли вдогонку к трем кубам еще два». И высылаешь. Внемлешь нежному голосу тела и совсем не слушаешь мозги, которые скорбят заранее: «А завтра? Что ты будешь делать завтра, когда проснешься? Сегодня ты прыгаешь с облачка на облачко, как блаженный барашек из мультика, а завтра очнешься на дне глубокого адского колодца и начнешь выть совершенным волком».

И точно. Так всякий раз бывает. В раю совсем теряешь практические свойства мозга. Блаженство, которое уже и не совсем блаженство, а только боль, вывернутая наизнанку, растапливает остатки мелкой расчетливости. Сколько раз это уже было! И будет еще столько же раз. Люди молитвенные, и те просят хлеба насущного на день вперед, понимая, что день долог, мрачен, и пуст, и чреват опасностями. А тут — существо, расхристанное донельзя, расщепленное на прогнивший дух, полумертвое тело и тупые мозги, — забывает о самом главном — заначке.

Время года для ада значения не имеет. За окном октябрь — холодно, сыро, темно. Низкие депрессивные тучи проплывают над городом, садятся на маковки церквей, расстилаются слезливым мороком, наполняют улицы, квартиры, дома, черепные коробки. Но если вам кажется, что ад толкает на что-то скверное, вы ошибаетесь. Ад ни к чему не толкает. Хочется тупо лежать под одеялом и жалеть весь мир — да, меня всегда пробивает на жалость ко всему живому, когда в душе мрак. Жалко до слез, что человек так смешно устроен, что ему необходимо непременно влить в кровь хотя бы пару кубиков лекарства, чтобы он ожил, воскрес, начал жить и творить. Смешно и горько. Парочка кубиков раствора, и я начну возвращаться к жизни. В душе моей запоют ангелы, а тучи вмиг обернутся дурашливой детворой, которая играет с человеком в прятки.

Закрываю глаза сразу после того, как резиновое донышко поршня упрется в кругленький носик шприца, скользит волна райской теплоты, поймать не трудно, но не ловится… Раз-два-три-четыре-пять, я иду искать. Смотрю на мир суженными зрачками, и нет мрачных туч. Попрятались, забавные небесные интриганы. Перевернулись белыми брюшками и превратились в барашков.

Стоп. Размечтался. Заначки нет, а без нее нет мне никакого рая. Нужно собраться с силами и спускаться из ада в ад. Тридцать девять ступенек. Не упади. Не оступись. В аду переходим малыми шажочками. Тридцать девять ступенек вниз, потом две сотни шагов до трамвайной остановки и вечность ожидания. Сначала появится Валера, хмурый, противный Валера с мускулами богатыря и мелкими глазками старухи-процентщицы. Валера будет прохаживаться по остановке взад-вперед с видом гениального превосходства. И он прав — ему хорошо еще с вечера и будет хорошо завтра утром. А если ему хорошо, то он уже в превосходной степени рая по сравнению с бледными тенями, только что выбравшимися из ада. Нас много, Валера один. И все хотят теплоты, которая гуляет по венам Валеры, но не у всех имеются деньги, чтобы купить теплоту.

У меня денег нет, но есть желание рая. И я пробуждаюсь от паутинного плутовства мыслей, мне надо, надо, надо. Поскорее надо мне и моему телу. И душе, и мозгам, и всему «я», расстроенному и расхристанному, чтобы снова собрать себя воедино и восторжествовать. Октябрь. Тридцать девять ступенек и две сотни шагов до возможного рая. Пора. Царствие небесное понуждением берется. Царствие земное тоже. Тяжелы абстинентные утра, ой, как тяжелы.

Одеяло чугунное, сдвигаю его как погребальную плиту. Кровать — могила, потому что заначки нет. Если бы я знал, что в холодильнике меня ждет два кубика счастья, я подпрыгнул бы на постели как цирковой акробат и, мир перевернулся бы с головы на ноги, а потом сразу снова на голову, и так несколько раз, до седьмого неба. Мечта. Теперь время начнет канителиться, насмехаться надо мной, показывать зубы вместо улыбки, а часовая стрелка будет стоять на месте, словно привязанная к пудовой гире. Самое тяжелое время — утро без заначки. Бремя всех бед, собранных воедино.

Долго всматриваюсь в черный джемпер, в котором вчера лег спать. Вот они — два куба безрассудства. На груди ровно обуглен кружок от выпавшей из рук сигареты. Если посчитать дырки на джемпере, то их будет ровно столько, сколько осенью у меня было адских пробуждений. Потому что вдогонку к двум кубам летит таблетка димедрола, а это, надо признаться, совсем уже бессовестно. Потому что безрассудно. И сигарета в постели всегда выпадает из руки ровно в тот момент, когда переплываешь рубеж между седьмым небом и беспамятством. Тело расслаблено, мозги спят, выносите меня из квартиры, демоны, ангелы, я не произнесу ни слова возражений.

Тошнота — привычное дело. Токсикоз от бремени бед. Волосы всклокочены, как у питекантропа, глаза шальные, желтые, красные, щетина клочками. Иду-бреду в полутьме адовой почти на ощупь до туалета в трусах и продырявленном джемпере, бормочу молитвы и жалею весь мир. Увижу паучка в туалете — расплачусь. Паучок совсем высох без мух. Мученик. Замечу на плафоне в ванной комариное кладбище — разрыдаюсь. Глупые твари, они летели на свет лампы, а попали в ад. Нужно постараться умыться так, чтобы не стошнило. Если только с закрытыми глазами под струю холодной воды. И без резких движений, способных спровоцировать пищевод.

В зеркало не смотрю. Боюсь. Знаю, кого там встречу. Зачем усугублять? Нервы итак на пределе. Свет включать не люблю.

И я одеваюсь. Медленно, тихо, плавно. И в темноте. Шарю рукой в углу прихожей, нащупываю рабочую спецовку, надеваю ее, в сапоги попадаю не с первого раза, но сверху. Наклоняться нельзя. Опасно. Поясница трещит как электричество, а склонять голову рискованно. Все из меня трехсоставного может хлынуть вовне. У двери на мгновение задерживаюсь, шепчу какие-то молитвы. Ангелы меня не слышат. Я знаю это. Никто не хочет слышать человека в аду. Потому что дверь ада изнутри запирается. Я открываю дверь и делаю шаг в подъезд. Сверху льется православное радио. Полуслепая бабушка Дуся каждое утро включает радио с церковными песнопениями и делает это так, будто она не полуслепая, а полу глухая.

— Андрюшка, — иногда сослепу хватает меня тетя Дуся за рукав. — Скажи-ка, сколько ступенек я прошла? Десять? Не промахнусь, чай?

— Не промахнетесь, — отвечаю я и помогаю ей выйти из подъезда. — Если кто-то не пристроил еще одну ступеньку.

— Шутишь? Это хорошо.

— Шучу. Я вообще последнее время большой шутник. Раньше не любил этого. Теперь люблю. Шутки жизнь продлевают. А язык укорачивают. Это по мне.

— Батареи-то опять у нас холодные. Пойду ругаться. Деньги платим огромные, а топить нас не хотят. У вас в квартире холодно? Аль нет?

— Холодно.

— Ты не серчай на меня, старую. Забыла я про тот крест. Зятю наказала. Он новый сварил.

— Спасибо. А то, может быть, подождать?

— Подождать? — кукситься бабка и беззвучно смеется, похожая на куклу из папье-маше. — Опять шутишь?

— Не шучу. Подождите немного. Я вам не сваркой прихвачу, а на винты крутые посажу. Чтобы на вечность. И табличку из пластика сделаю. Золоченой бумагой оберну.

— Хиииии-иииии, — заходится тетя Дуся. — Уморил. Не готовят заранее ни свадебных платьев, ни могильных принадлежностей, ни детских пеленок. Знак дурной.

— Не могу согласиться. У меня бабушка-покойница загодя косу приготовила, и зубы велела в гроб положить. Прожила сто лет.

— Это другое. Воскреснет когда в теле, будет у нее и волосы роскошные и зубы. Я не верю в эти приметы. Чай, там все молодые будем.

— Что, совсем-совсем стариков не будет?

— Не будет. Я теперь грамотная. Ох, Андрюшка, — спохватывается соседка. — Не громко ли радио включаю? В церковь уже не дойду, а там так славно поют. Так славно. Как в раю. По радио то есть.

— Не переживайте, тетя Дуся. Мне не мешает. Пожалуй, это лучше спортивной гимнастики или какой-нибудь оперетки.

Мне нравится ее оптимизм. Едва передвигается, считает ступеньки под ногами, чтобы не промахнуться, но каждый день ходит в управление дома ругаться насчет отопления. И зимой, и осенью, и летом. Бабушка живет этим. Свой ад она предпочитает не закрывать изнутри, а выкрикивать его на людях.

Первая ступень, и хор взрывается: «Помилуй, боже, по велицей милости твоей и множеству щедрот твоих…»

На двадцатой ступени бородатые ангелы гаснут, и я прохожу мимо двери собачника. Цепной пес дома. Воет, кобель, на улицу просится, а хозяина нет.

Свет бьет по глазам. Неужели солнце? Откуда оно? И куда подевались тучи?

До «точки» можно дойти двумя тропинками. Первая ведет мимо кузницы, бараков и церкви, вторая делает небольшой крюк и приводит сразу на остановку. С тыльной стороны кинотеатра «Родина». Когда мне дурно, я иду по второй дороге. Крайне важно увидеть обстановку торговой точки со спины. Нет ли там милиционеров? Есть ли продавцы лекарства? Посмотреть и принюхаться. Будет ли удача? А если пойти по первой тропе, то храм божий не минуешь. И там можно прислониться к оградке, закрыть глаза и взмолиться всем прогнившим нутром: «Господи, ты есть, я знаю. Помоги мне в малом, прошу тебя. Помоги лекарством. Отплатить мне нечем. Ты знаешь. Да и не надо тебе ничего. У тебя все есть. Святые большие и малые, великие, преподобные, юродивые и мученики, святители и равноапостольные. А ты меня, малого, не забудь. Помоги». И верите? Помогает. Не всегда, но помогает. Иногда от жалости слеза блеснет. Всех мне жалко. И Сонечка Мармеладова вспомнится. И отец ее горемычный. Потому что похожи мы. Нет у нас ничего, что привязывает ремнями к жизни. Мы как воздушные шарики — болтаемся на тонкой ниточке и колеблемся на ветру. Того и гляди, оторвемся, взлетим или кто-то шкодливый проткнет нас острой иглой, и вырвется все содержимое. Ну и пусть. Главное — теплота внутри оболочки. Теплота, которую Мармеладовы вытягивают из бутылочек, а мы из макового раствора. Пусть рвется. Лишь бы все возвращалось на круги своя.

Пойду сегодня по первой дорожке. И пройду мимо церкви, передохну, прислонюсь к железной ограде, прутья которой гнул сам в кузнице. Прутья хранят тепло моих рук. Передохну немного, и еще сто шагов. Утро с морозом. Под ногами скрученная в лоскутки листва с инеем. Шорох. Пар изо рта.

Около церкви люди. Священник вылез из богатого авто и скользнул в храм. Молодой, сильный, гибкий. Не нарастил еще ни бороды, ни живота. Несколько старушек бросились под правую руку. Не могу понять этого целования. К чему оно? Да ладно — пусть лобызают. Не мое дело. Нравится ручку целовать — пусть целуют.

Двери храма распахиваются, прихожане входят внутрь, как Иов во чрево кита. Колокольный звон падает сверху и разлетается по тихой улочке. Бабушки пришли за своей теплотой. Им хорошо. Свою теплоту они получат бесплатно. А я претерплю мучения. За что? За то, что не могу жить иначе. Не могу и не хочу. Обладающий свободой воли человек страдает за собственный выбор. Так всегда и со всеми. Никто не заставлял меня под дулом пистолета принимать свою теплоту. Я избрал ее сам, в трезвой памяти и твердом рассудке. Теперь не отрекусь. Впрочем, когда я делал свой первый шаг, я еще ничего не понимал в жизни. А когда понял, было уже поздно. Свой выбор я сделал. Свобода — хитрая штука. Она как чрево кита — войди туда, человечище, из любопытства проникни в зияющую даль. Поймешь, что оказался между молотом и наковальней, когда упрешься в пол и небо, и решишь назад. Теперь будь уверен — не ты извергнешь из себя кита, а кит, когда пожелает извергнуть наружу. Будет ли чудо — вопрос. А пока сиди и молчи. Ты свободен.

Прислонился к церковной решетке, вскинул голову вверх. Небо ясное, купола золотые, черные птицы, грачи, кажется. И вдруг — черный снег. Сыплется хлопьями, падает оземь, тает на глазах, оставляя после себя чернильные лужицы с бензиновыми разводами. Что со мной? Или с природой? Поворачиваю голову, чтобы посмотреть на реакцию прохожих.

— Опять выбросы ночью были, — говорит охранник церковный, выходя покурить за ограду. — Наш комбинат по ночам орудует. Я там работал.

— Выбросы? Бумажный опять тошнит?

— Умно говоришь, — щурится служивый. — А ты кто?

— Человек, должно быть. Или выброс в сторону человека, может быть, не самый ядовитый. А ты кто? Должно быть, тоже человек?

Не нравятся охраннику умные беседы по утрам — нутром чувствую. Поэтому закругляюсь.

— Ты не напрягайся, братишка, это я от грусти. Черный снег. Птицы черные. Кругом нет просвета. Хоть волком вой.

— Ты мне не брат, — хмурится богатырь. — Подаяния не будет. А в церковь не пущу. Странный ты, дядя.

— Странный, — соглашаюсь я. — Очень странный. Стою тут и с тобой беседую. Странный.

— Ты что это? Издеваться? Я с ночи. Нервы. Нажму кнопку, тебя мигом оприходуют.

— Я сейчас уйду, — отвечаю. — Постою около прутьев и пойду.

— Ну-ну, — втягивает в себя папиросу охранник и выдыхает перегарный дух. — Ну-ну.

Едва сдерживаю ком в пищеводе. Не хорошо будет, если из всех щелей моего трехсоставного «я» брызнет тошнота. Не столько материальная, сколько душевная и духовная. Эта тошнота копилась годами. И черный снег с целлюлозного комбината, и перегарный дух охранника вполне могут спровоцировать меня на метафизический бунт. Не хорошо будет около храма. Бессовестно. На трамвайной остановке — ладно. В тылу кинотеатра «Родина» — тоже как-нибудь. Только не у храма. Ведь верую же я? А как же? Без веры куда? Теплота мне нужна, чтобы выйти из ада. Теплота, которая сейчас, возможно, бежит по венам Валеры и тех, кто купил теплоту.

На трамвайной остановке клубится народ, ожидает транспорта. Подъедет трамвай, похожий на ископаемое палеолита, всосет в себя безропотных тружеников, примнет их, сделает единой массой, переварит в холодном металлическом чреве, выбросит порциями на остановках, и снова за скрипучую работу. Люблю трамваи. С детства люблю. Есть в них что-то сентиментальное и родное. И три копеечки, запотевшие в ладони, помнятся, и особенный свет из окон, когда темно. Искры сверху и снизу — праздник.

Через дорогу кафе «Чудо». В восемь утра там уже томятся фигуры знакомые, небритые, с похмелья. Алкоголь — не мое, но алкоголиков понимаю, как себя самого. Минуты до открытия питейного заведения — это все равно, что шприц, занесенный над веной. Еще каплю подождать и вот оно, счастье! Венец ожидания. Растворенный кол в пищеводе. Желанная теплота в крови. Проще всего понять, кто есть на торговой точке, сразу после прибывшего трамвая. Рабочий люд устремляется в салон, трамвай уезжает, остановка оголяется. И сразу заметно, кто есть кто.

Несколько бледных сутулых фигур приметил. Ждут торговца. Валеры нет. Либо он отлучился с клиентом и вскоре вернется, либо сегодня не его день. И ждать нужно другого продавца. Долго ждать. Целую вечность.

В машине такси дверь распахнута, курят нервно крашеные девицы с темными подпалинами у глаз. Ночные девчонки отработали часы и мигом на точку — купить теплоты и пойти по домам или притонам приводить себя в порядок. Жалко их. Черт возьми! В аду всех жалко до слез.

Питейное заведение открывает двери. И в миг за своей теплотой устремляются мученики утреннего похмелья. И тут же, как из чрева библейского кита, назад на улицу — кричат, гикают, свистят, радуются, точно арабская молодежь на святой земле при схождении небесного огня. В руках пламенеют бутылочки, стаканчики пластиковые белые порхают из ладоней в ладонь как у факиров. У них праздник. У меня тоска. Располагаются на лавке без стеснения, разливают, шумят. Кто-то из рабочих кузницы машет мне рукой, полагая, что мне нужна их теплота.

— Иваныч, иди к нам! — кричит и салютует сырком плавленым. — Иди, согрейся.

Отмахиваюсь с улыбкой, а в пояснице зуд — а, может быть к ним, к этим незатейливым служителям Бахуса? К звону бутылок и смачной ругани? Нет, нельзя. Будет хуже. Нельзя теплоту одного мира мешать с другой. Все равно, что вместо колодезной воды хлебнуть керосина. Плохо будет. Я знаю. Очень плохо. Не только мне, но и людям случайным, которые не ведают тонкости бытия. Будет скверно всем, кто окажется рядом в самую непочтительную минуту моего помутнения. А это случится, будьте уверены. Пробовал множество раз. И зарекся однажды, когда очнулся в дурно пахнущей камере на цементном полу среди хмурых физиономий соотечественников. Ладно бы просто похмелье — это еще ничего. Пережить можно. Но к похмелью спиртному приумножается ломка лекарственная, а это ад в квадрате, братцы, в кубе ад, у которого вместо дна бездна. Черная зияющая пустота. Сделаешь шаг и уйдешь в геометрию отрицания, где нет даже старого круглого нуля. Одни минусы и острые шпили раскаяния.

Вспомнил розу, которую я ковал на могилу матери. А потом пытался забыться вином, и падал все больнее и ниже. Нет, друзья-алкоголики, без обид!

У кинотеатра на скамье мерзнет Купцов, его знаю отменно. Купа из первых наркоманов города. Мученик за идею. Когда-то давно привез из Питера рецепт извлечения морфина из маковой соломки — грубый рецепт, чернушный. Процесс занимал минут сорок, молодые наивные первопроходцы собирались на кухнях квартир, замешивали соломку, запаривали в ацетоне или растворителе, вываривали, прожигали легкие химическим дурманом, как язычники грудились вокруг полученных в мистерии кубиков черной вязкой вытяжки, пахнущей пережженным вишневым вареньем, пьянели уже от ядовитой атмосферы капища. Наконец, вытягивали через три слоя ватных тампонов в огромный шприц бордовую теплоту с запахом томатного сока, очищали ее своей кровью, снова варили, смотрели на свет — прозрачная ли получилась вытяжка? Разносили по малым шприцам, и вены горели от смол и примесей, все равно вгоняли в себя варево, кого-то трясло нещадно, кого-то тошнило, кто-то рад был и этому. Боже мой! Разве сравнится нынешняя технология с той первой? Бунт изливался демоническим способом. А нужна была всего только теплота, которая есть в лепестках и бутонах мака снотворного, того, что растет в обычных огородах. Не химия нужна, а лекарство. Не яд, а дух папавер сомниферум, теплота и уют в трехсоставном «я». Но кто знал, насколько терниста дорога бунта. Много ли осталось людей среди тех, кто выжил? Не знаю.

Купцов сидит на скамье, нахохлился, как птица, поднял воротник. На нем старая сальная курточка, длинные волосы давно не видели и не хотели расчески, худоба в лице неимоверная, словно человек только покинул концентрационный лагерь. Конечно, Купцов сидел и не раз, но худоба его не от отсутствия пищи. Худоба от взлетов и падений, от злой привязанности к веществу, чем выше взлеты и ниже падения, тем явнее худоба.

У Купы на лице написано, что он наркоман. Рядом с ним вьется девица, в которой я с трудом узнаю Маринку Антипову, в прошлом красавицу, теперь старуху с гнилыми зубами и злыми маленькими глазками. Маринка тоже сидела и не раз, вышла с туберкулезом и циррозом печени до срока.

Я подошел поздороваться. Вялое пожатие рук, безразличие в глазах.

— Где Валера? — выдыхает Купа. — Ты ж местный. Где он?

— Не знаю.

— А кто еще торгует?

— Бывают молодые, залетные, я не знаю их.

— Где купить?

— Не знаю. Валера должен подъехать. Скорее всего, уехал с клиентом на машине. Надо ждать.

— Сколько ждать?

— Не знаю.

— Мы сюда на машине через весь город. Таксисту нужно заплатить. Время тикает. Что делать?

— Не знаю.

Весь разговор. Я не люблю общаться с людьми на точке. Чаще всего у них только две темы — где купить? И где уколоться? Обычно я прихожу с деньгами, покупаю и тут же иду на работу в кузницу. Последние месяцы перебои с заказами, нет денег. Кузница разваливается на глазах. Работать я люблю, но нет работы. Приглашали в тату салон, набивать рисунки на теле, но когда узнали, что я психически неблагонадежен, приглашать перестали. А зря! В татуировки я вкладываю теплоту души, как в выкованные розы.

На моем теле есть рисунок, который я сделал с помощью простой иглы и черной туши. Делал на левом предплечье правой рукой. Делал без предварительного эскиза. Сразу по живому. Паук-крестоносец сидит на моей центральной вене, а вокруг него паутина. Тонкая кружевная, как жизнь.

Когда я цепляю иглой шприца вену на левой «централке», паук наливается кровью, оживает, начинает бегать по нарисованной паутине, исчезает на время вылома. А потом приходит и благодушно устраивается на прежнем месте. Он доволен и сыт, и теплотой наполнен. В раю все довольны всем, и потому никого жалеть не хочется.

Хлопают дверью таксисты и увозят проституток в другое место. Поднимается и Купец.

— Поедем в центр. На рынок. Корейцы ханье привезли. Что проку торчать на этой точке? Когда твой Валера прикатит? И прикатит ли?

— Валера не мой. Ханье долго не держит. У Валеры хоть и говно раствор, но из маковой соломки. Не верю корейцам. Из Ташкента к нам просто так не приезжают. Накосячили, знать, братки. А теперь к нам отмываться. У них лица немые. Не определю, когда врут, а когда говорят правду. Был у меня один знакомый кореец. В кармане мелочь звенит, на пирожок не хватает, а гонора на миллион.

— Ну, жди до второго пришествия.

Купа с Антиповой прыгают в такси и уезжают. Молодые парни, которых не знаю, остаются ждать.

Подъехавший трамвай выдавливает кучку спрессованных пассажиров. Кучка распадается на пять человек. Из них — двое наркоманов, трое рабочих, спешащих на завод. Наркоманы оседают на точке, ждут. Нас уже целый легион. А Валеры все нет. Возможно, Валера умер или попал под трамвай, а никто из нас этого не знает. Питаемся ожиданием. А я что? У меня нет денег, а Валера в долг не дает. Тогда зачем я здесь? Не знаю. Так бывает всегда — нет денег, есть деньги, — идешь на точку. И ждешь. Что-нибудь непременно произойдет, надо набраться терпения.

Холод в аду метафизический. На мне телогрейка, а кровь холодная, вялая. Внешнее тепло не согревает. Нужен раствор. Раздается визг тормозов на стоянке такси. Из богатой машины выпархивает красавица Наташа, а вслед за ней вываливается Валера. Точка оживает. Красавица подходит ко мне, обнимает, обдает запахом хороших духов. Наташа моя бывшая подруга. Жила со мной несколько месяцев, потом исчезла, прихватив металлическую розу, появилась у Тучи на квартире, где торгуют эфедрином. Зависла там на полгода. Однажды ночью приехала и поклялась, что любит меня и никогда не бросит. Вытащила пакет с порошком эфедрина, который украла у Тучи и зависла у меня. Когда эфедрин закончился, Наташа снова пропала, взяв кое-что из моих вещей, которые можно продать. Теперь объявилась вновь, очевидно, ободрав очередного ухажера. Наташа знает, что я ее не прогоню. Изучила меня опытно, психологически, телесно. Точно знает, что я не обижу ее и сам не обижусь, потому что жалею. И еще потому, что мне необходимо о ком-то заботиться.

— Пойдем, Андрюшка, пойдем к тебе домой. Тут холодно, — шепчет она, увлекая меня под руку. — Я купила у Валеры много раствора. На неделю нам с тобой. Пойдем, милый, ты меня ведь простил за прошлое?

— За металлическую розу? — улыбаюсь я. — Глупенькая. В кузнице у меня сотня этих роз. Дарить кому, не знаю.

— А теперь знаешь?

— Теперь знаю.

О боже! Вот как выглядит счастье. В минуту отчаяния и приступа жалости ко всему живому приходит ангел и приносит мне теплоту. Я не могу удержать слез.

— До дома дойдешь? Или тебя в подъезде уколоть? — спрашивает Наталья. — У меня все с собой. Даже жгут есть.

— Давай до дома.

Тридцать девять ступенек вверх, и я в раю.

Теперь мне никого не жалко, даже себя.

Наталья спит сном ангельским, подложив под голову руку. Я аккуратно накрываю ее одеялом, целую в лоб, любуюсь. Она не просыпается, что-то бормочет во сне. Что ей снится? Или кто? Я почти уверен в том, что через пару недель она убежит от меня в мир эфедрина. И будет бегать между двумя мирами до тех пор, пока не выпадет из обоих и провалится в метафизическую щель. Так бывает. Лишь бы не наложила на себя руки. У женщин психика тонкая. А там, где тонко, там и рвется. Наталья сумасшедшая. Я это вижу. И знаю про ее попытки уйти на тот свет, попытки нелепые, демонстративные, смешные, но с ними нельзя шутить. Можно шутить со мной, с Тучей, но только не с теми духами, которым больше шести тысяч лет. А Наталья шутила. И делала это не раз.

Пятьдесят кубов раствора, которые Наталья купила у Валеры на украденные у кого-то деньги, лежат в пузырьке в холодильнике. Если быть умеренным, то мы доживем до моей зарплаты. В кузнице платят пока по минимуму, но прожить можно. Потом я съезжу в цыганский поселок, куплю соломки маковой, распределю на месяц жизни.

— Ты куда? — просыпается ангелочек и смотрит на меня тревожными глазами. — Полежи со мной. Мне страшно.

— Мне нужно сходить на работу, а ты пока спи. Я закрою дверь и никто не узнает, что ты у меня дома. Отдохни. Я схожу в кузницу, поговорю с начальством насчет денег. Потом загляну в библиотеку, сдам книги, возьму новые и вернусь. Спи, моя прелесть, ничего не бойся. Сегодня ты явилась ко мне с небес. А вечером мы пойдем в кино. Ты же любишь фильмы про любовь? И никому не открывай двери. Никому. Я возьму ключ и открою сам. Поняла?

— Поняла, — кутается в подушку Наташа. — Уже засыпаю. Задрапируй окно. Мне снится, что за мной приходит в окно какой-то человек страшный. Черный человек. Это после эфедрина. Страшные сны. У меня в общежитии окно расположено рядом с противопожарной лестницей. Ко мне залезали. Давно. Я боюсь.

— У меня есть сонники. Дать?

— Нет, я так засну. Месяц не спала. Теперь засну. Давай на индийское кино сходим?

— Давай.

— Или на итальянское. Там песни хорошие про любовь. Я всегда плачу.

— Хорошо, моя милая, ты только вздремни чуть-чуть.

 В кино ходили? Да. Над итальянской музыкой плакали? Да. Обнимались? Спали? Твердили нежности друг другу? Конечно.

А через неделю Наталья меня обманула, кинула, предала. Собственно, не она была зачинщицей беззакония и лукавства, а ее насквозь химические мозги. Сердце у нее хорошее, мозги никуда. Приставала с просьбами съездить к Туче и попросить эфедрин, я отказывался. Красавица ластилась как кошка, показывала зубки как лиса, ускользнула от меня змейкой. Да ладно, бог с ней, я не в обиде. Хорошо, что не упорхнула птицей вольной в окно. Ибо в кошмарах к ней все чаще приходил черный человек через оконную фрамугу.

— Спаси меня, — прижималась ко мне Наталья днем или ночью, когда ненадолго забывалась сном. — Если ты не спасешь, я сойду с ума.

Бедняга. Не догадывается, что давно сошла с ума.

 Тетя Дуся как-то пронюхала, что у меня женщина, и по утрам куксилась прилежнее обычного, вызывая на разговор. А я молчал, потому что знал, что женщина ненадолго. В мире эфедрина, кокаина, курительных смесей, нюхательных порошков все ветрено, все не надежно. Можно избавиться от иллюзий и ложных суждений, но нельзя залить новым мозговым раствором засохшие извилины.

Случилось то, что должно случиться. Ночью, пока я спал, Наталья собрала в сумочку остатки раствора, маковую соломку, которую я купил у цыган, прихватила на память железную розу и была такова. Осталась записка: «Не ищи меня. Я тебя боюсь». Поди-ка разбери, что у нее на уме. Может быть, на нее накатил бред, и красавица решила, что я ее задушу ночью подушкой. Может такое быть? Может.

Тучный притон живет телом. Там нет стеснения, стыда. Три комнаты разврата. Туча ходит по квартире в одних трусах, еле передвигает толстые ноги, вены все в язвах, гноятся. На животе густая черная поросль. Самец орангутанга. Повсюду шприцы. Искусственные фаллосы. Женщины-тени бродят из одной комнаты в другую. Среди них Наташа. Она уже не помнит меня. Глаза навыкате, зрачки как пятна черной туши. Залили не только радужную оболочку, залили весь бардак. Мужчины забыли, кто они, женщины думают, что они мужчины.

Пару ведер серного дождя вполне хватило бы для божьего гнева. Но точка платит «небесной канцелярии», и начальники в погонах обходят тучный притон стороной. Слишком жирный куш выдает квартира.

Бывало, я тешился мыслью зайти к Туче со стальным клинком и выпустить из него всю клоачную мерзость. Мысленно — да. Я не раз продырявливал Туче живот. Потом успокаивался. Наталья мне не жена. А муж ее обо всем знает. Что проку брать на себя дело того, кто сказал: «Мне отмщение аз воздам». Что проку? Есть такие строгие вещи, которые не разрубить топором. Течение реки, Лаврская стенка, утреннее похмелье, дешевый отечественный разврат. Это есть, это будет. До тех пор, пока человечество не отринет от себя химическую фальшь, грубую подделку под теплоту душевную.

Много общего в благостной музыке храма и утренней заначке, если она есть. Если нет, нет и поющих ангелов.

В квартире холодно. Отопление не включили. Наталья оставила меня без теплоты. Мы жили с ней как муж с женой, она по утрам была горячая как грелка. И ласковая, и безропотная, и тупая. Иногда мне казалось, что я живу не с человеком, а с лисой в образе человеческом. Ей ничего не надо было, кроме эфедрина и секса. А я так не желал. Нужно было много большего. Можно оставаться выбросом в сторону человечества, а можно стремиться в сторону Человека.

— Ты зачем в библиотеку? — спрашивала она меня иногда невзначай. — Зачем?

— Читать.

— Читать? Но зачем это? Кто-то из ума накрошил какие-то буковки и слова, а ты питаешься ими, как курица. Зачем? Может быть, просто взять и напиться. Зачем ты мучаешь свою голову?

И плачет. А иногда рыдает.

— Мне интересно это. Интересен мне человек и отношение с богом. Интересно, что нас ждет там, за этой сверкающей вывеской под названием жизнь. Я читаю и пытаюсь понять, кто я? Зачем я? Разве это не интересно?

— Интересно? Мне страшно думать. Я боюсь. Иди и прижмись ко мне и давай обо всем забудем. А что ты читаешь?

— Книги.

— Зачем?

— Хочу знать.

— Зачем?

— Не знаю.

— Но ты хочешь узнать?

— Да.

— Я боюсь тебя. Ты сумасшедший. Туча всего боится. Под подушкой держит морской кортик. Зачем? Он боится. Там все боятся. Приезжает тип на дорогой иномарке, колется у Тучи, раздевается и сидит минут пять. Потом одевается и уходит. Но прежде прилипает к двери на час и слушает. Ему кажется, что за ним пришли. Там все боятся. А ты не боишься?

— Нет.

— Напиться или уколоться винтом. А там будь что будет.

— Винт и Туча никогда не отпустят тебя.

— Один только разик и все. Только один…

— Туча отпустит. Винт никогда.

— Разик…

- Даже если Туча отпустит, «точка» не отпустит никогда. Понимаешь это?

- Точка? Да. Понимаю.

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка