Комментарий | 0

Тангейзер

 
 
 
 
 
                                                                      Feuer und Wasser kommt nicht zusammen
                                                                        Kann man nicht binden sind nicht verwandt
                                                                   In Funken versunken steh ich in Flammen
                                                Und bin im Wasser verbrannt…
 
                                                                                Rammstein
 
                                             (Огонь и вода несоединимы,
                                                Они друг в друга необратимы,
                                                 В искрах купаясь, горю в воде)

 

 

 

Это история несчастной жертвы интеллектуальных и земных страстей. Место ее действия – Ростов-на-Дону, город, в котором жил и даже женился великий физиолог Иван Петрович Павлов, город, в котором проживала знаменитая ученица Карла Юнга – Сабина Шпильрейн.  Мы, ростовчане, как никто другой знакомы и с интеллектуальными, и с земными страстями, знакомы и с первой, и со второй сигнальной системами, знакомы с ОНО, и в то же время со Сверх-Я, и нам ли не понять страдания и поползновения современного Тангейзера?

 

 

  1. ВЕНЕРИНА ГОРА

  

                                                    В доме бывшего Вайденбаха
                                  Посредине времен.
                                                    Рыцарем без упрека и страха
                                      Долгое время был он.
 
                                                        Мура, кондукторша из трамвая,
                                Номер его десятый,
                                             Не отдавалась ему, живая,
                                          В сороковых-тридцатых.
 
                                                     По возвращении из Казахстана
                             Муры он не застал,
                                           С нею он не начал романа,
                                     С Манном не дописал…
 
                                        Эрнст Айхель

 

 

Тайна заочного обучения

 

Давно рассказывали, будто в бане на Богатяновском было какое-то тайное помещение, куда нельзя было войти ни с мужской, ни с женской половины. Из этого помещения, однако, время от времени доносился смех и слышался плеск воды. В наше время похожую историю рассказывают про сгоревшую психиатрическую клинику на Нахичеванском. Будто бы в этом доме-призраке из темного кирпича, что стоит теперь с выбитыми стеклами, тоже есть помещение, до которого не добраться, и там будто бы тоже слышится смех и плеск воды.

Мало кто принимает эти рассказы всерьез, но уж совсем никто не знает, что обе истории объединены судьбой злосчастного Эрнста Айхеля, на которую они нанизаны, как кусочки мяса на шампур.

При советской власти Эрнст был молод, но женщин он не знал, что причиняло ему страдание и умножало его стеснительность. Работал он истопником газовой котельной. Это означало, что раз в три дня он спускался на сутки в подвал, где под гудящими котлами горел синий огонь. Эрнст ложился на раскладушку, занесенную в подвал каким-то запасливым человеком, и погружался в чтение и фантазирование по поводу прочитанного. Потом он шел домой и два дня отсыпался. Когда же отопительный сезон кончался, одинокий Эрнст обретал полную свободу, а скромный свой бюджет пополнял исключительно написанием контрольных работ для нерадивых студенток-заочниц. Самих заочниц он никогда не видел, и имел с ними дело исключительно через забубенного студента Колю Кулакова, который зарабатывал на этом по полтиннику с каждой работы.

Родился Эрнст в Казахстане, в Ростов попал уже не юношей, и этот южный город буквально заколдовал его воображение. Летними вечерами впечатлительный Айхель становился свидетелем нескончаемой мистерии, которую он называл про себя «дикой охотой Венеры». Женщины удивительной красоты и невероятного разнообразия стекались из круто спускающихся переулков к городскому центру. Сумерки делали их одежды необыкновенно нарядными, шаги же их звенели, как струи фонтана.

«Где были они днем?» – спрашивал себя Айхель.

Относительно этого в мистическом, поэтическом и психоаналитическом смысле можно было сделать два предположения, и оба эти предположения Эрнст делал. Иногда ему казалось, что днем женщины пребывали в недрах полуразрушенных и залитых водой Парамоновских складов в виде крыс и лишь к вечеру принимали обольстительные образы, чтобы потом, шныряя по предрассветным улицам, пробираться назад в свои норы. Но было и более возвышенное предположение, и Эрнст все же был склонен отдавать предпочтение ему: красавицы являлись из далекого Серебряного века, о котором он писал в контрольных работах на тему «Пути преодоления декаданса и становление пролетарской литературы». На мысль о прошлом наводил мечтателя длинный трамвайный тупик, бесцельно тянущийся от трампарка, т.е. трамвайного депо, вниз по Богатяновскому переулку. 

Куда тянулся этот тупик? Не к главной ли улице, где некогда лежали рельсы и конные трамваи развозили тогдашних красавиц? Эпоха «конца века», приковывала к себе внимание Айхеля не потому, что он был эстетом или соискателем ученой степени, а потому, что он, как, впрочем, и все остальные, так и не решил антиномий этой далекой эпохи, когда «бог умер», а искусство эмансипировалось сначала от морали, а потом и от красоты. И эти абстрактные в общем-то мысли мучали истопника и фантазера. Отсюда и два объяснения появления красавиц и самой красоты. Если красавицы – «пошлость таинственная» и почти реинкарнация крыс, то никак не следовало жадно вдыхать аромат цветов зла. Если же этим незнакомкам «глухие тайны поручены», то дышать духами и туманами именно следовало, как следовало довериться искусству, а не рационально мыслящим морализаторам.

 

Геннадий Крольман Дом на Богатяновке

 

Тупик, однако, дотягивался только до двухэтажного домика, в котором располагались баня и парикмахерская. Из этой парикмахерской, как и из любой другой, неизменно пахло одеколоном «Шипр» и доносились звуки оперной музыки. Читатель, может быть, знает, что до того, как пошлый телевизор вытеснил радиоточку, над парикмахерскими витали валькирии или на крайний случай хохотал Мефистофель. 

Однажды, получив гонорар за контрольную работу для какой-то Хельги Мокрецовой и став обладателем десяти рублей, Эрнст распрощался с Кулаковым и решил вознаградить себя длительной вечерней прогулкой. Общительный Кулаков намекнул, что Хельга не прочь была познакомиться с Эрнстом, в котором она видела незаурядного человека, будучи потрясена его литературной эрудицией. Мнение о незаурядности Эрнста разделял и сам Кулаков. Но автор контрольных работ   отказался от предложения Николая. Отклонил он и альтернативный вариант: посещение с Кулаковым кинотеатра «Луч», где продают забродивший сливовый сок с мякотью, сопоставимый по эффекту с настоящим портвейном, но гораздо более дешевый.

Отклонив все предложения, Эрнст направился к фонтанам Кировского садика, где сладко пахло цветами «кашка», где красные канны торжественно погружались во тьму и где стоял памятник Кирову, манивший к себе вдохновляющей надписью на пьедестале.  Там были вырезаны золотые слова: «Чорт его знает, если по-человечески сказать, так хочется жить и жить…». Неизвестно, в какой связи сказал об этом убиенный Киров, но Эрнст разделял его чувства. Глядя на золотую надпись, где «чорт» был написан по старым правилам, отчего выглядел внушительней, Эрнст вспоминал далекое детство, которое провел в Талдыкурганском районе Казахстана по месту ссылки своей матери.

Правда, золотые слова он запомнил неправильно: «Чорт знает, как хочется жить…». Но, стоя у пьедестала, он вспоминал времена, когда еще не чурался сверстников, когда его еще не ударили бутылкой по голове на танцплощадке, и когда он собирался стать ученым-математиком. Но стал он истопником, получал 62 рубля и 50 копеек, много читал и к тому же сочинял ни на что не похожие стихи. Недаром же еще в детстве его прозвали Тангейзером в честь легендарного рыцаря и поэта, заключенного в грот Венеры. С этого момента, с момента, когда Айхель стоял перед памятником Кирову, будем называть его Тангейзером и мы.

В тот день, тридцатого апреля, отопительный сезон уже закончился, и нерастраченные жизненные силы молодого истопника искали своего выхода. Город был украшен к завтрашнему празднику, многочисленные цветные лампочки ритмично зажигались и гасли, а красивых девушек было особенно много. Их поток подхватил Тангейзера и увлек его к той части улицы Фридриха Энгельса, которую Коля Кулаков и его приятели именовали Бродвеем. Когда-то здесь гуляли знаменитые стиляги, которых обшивал сам Маруся-тряпочник. Но и сейчас, в восьмидесятые, слава Бродвея, который назывался теперь интимно Бродом, еще не померкла.  Ведь не один Тангейзер украшал свою жизнь мечтами, воображая, например, превращение девушек в золотых рыбок, но и та часть молодежи, что вела значительно менее аскетический образ жизни и чье воображение было ближе к логике и эмпирике, старалась выплеснуться из реальности и пыталась увидеть в неоновых названиях кафе и магазинов огни далекого Нью-Йорка. Мечтали, хотя и о другом и те, кто назвали бывшую Садовую улицу именем Фридриха Энгельса, еще более далекого от них, чем настоящий Бродвей от Коли Кулакова. Причем, если воображение Кулакова и компании имело определенную опору в красоте ростовчанок, то суровые мечты назывателей улиц такой опоры не имели. Но все же мечтали и они. Так что будем снисходительны к фантазеру Айхелю!

Вот уже два квартала, как впереди шла стройная девушка, гордо запрокинув золотую голову   и ставя ноги так, что у Тангейзера замирало сердце. В руках она несла раскрашенный пакет из тех, что как раз тогда были в ходу. На таких пакетах можно было увидеть смеющиеся женские лица или контуры трактора, шестеренки или какие-нибудь аббревиатуры, набранные толстыми буквами, например, ВКПТИ.

Бесцельно преследуя длинноногую девушку, Тангейзер дошел до пересечения с трамвайной линией, где золотоволосая села в трамвай, а Тангейзер последовал за ней. Она положила пакет на свободное место рядом с собой, но он тут же сполз на пол, и из него посыпались ученические тетради. На одной из них Тангейзер прочел: «Хельга Мокрецова, ОЗО, «Творчество Вальтера фон дер Фогельвейде».

«Черт возьми! – подумал Тангейзер. – Вот для кого писал я контрольную работу! Ах, черт знает, как хочется жить!» Но в это время к нему подошел кондуктор.   

Здесь надо открыть маленькую и в прямом, и в финансовом смысле тайну Тангейзера. Будучи человеком исключительно честным, в одном отношении он допускал поэтическую вольность: раз в году он покупал месячный трамвайный билет, за что платил 90 копеек, билет затем помещал в прозрачный пакет, на внутренней стороне которого он писал чернилами название текущего месяца, благодаря чему по одному билету можно было ездить весь год, положившись на близорукость кондуктора. На каждом новом месяце он экономил 90 копеек, что позволяло покупать в магазине «Глобус» дешевые книги издательства Reklam, выходящие в ГДР на плохой бумаге, но позволяющие читать всю мировую классику в немецких переводах.

Когда кондуктор остановилась над его сиденьем, Тангейзер ее сразу узнал. Однажды он был свидетелем того, как трамвай застрял на стрелке, которая отказывалась переводиться. Тогда из вагона вышла маленькая, но ладно скроенная женщина в желтом свитере и серой короткой юбке. Она вытащила ломик из передней части трамвая и, энергично действуя им, как кочергой (так показалось Тангейзеру), поставила стрелку на место. С восхищением наблюдал Тангейзер за тем, как напряглось ее сильное, свежее тело. Трамвай уже уехал, а он долго рассуждал сам с собой и едва ли не вслух о том, что в простых и даже грубоватых женщинах есть особая привлекательность простоты, силы и здоровья. Размышляя об этом, он брел вдоль поблескивающих рельсов и едва не был задет трамваем второго маршрута, «двойкой». И вот теперь женщина в короткой юбке и желтом свитере стояла перед ним.

На этот раз фокус с проездным билетом не удался: она ловко извлекла карточку из пакета, и обман вскрылся. Краска залила тонкое лицо Тангейзера. Лишившись от стыда голоса, он протянул кондуктору красную десятирублевку – весь свой гонорар.

- Чего это? Штраф хочешь заплатить? Два рубля.

- У меня нет других денег.

Женщина взяла десятку и посмотрела сквозь нее на лампочку, затем громко обратилась к трамваю: 

- Граждане пассажиры, кто-нибудь может разменять десять рублей?  

Никто не мог.

- Доедем до трампарка, – резюмировала женщина, пряча красную бумажку.

Тангейзер мысленно сравнивал с кондуктором красивую и даже прекрасную Мокрецову.   Мысли его стали принимать грешный характер и сравнение становилось все более детализированным, но как раз тогда за окном внезапно сверкнула молния и грянул гром.

Тангейзер вздрогнул. Невероятной силы ливень обрушился на город. Никто не выходил на остановках. Через некоторое время веселая толпа каких-то мокрых девиц с двумя длинномордыми собаками ввалилась в вагон. Девицы галдели и хохотали, а одна прямо перед Тангейзером стала выжимать облепившее ее тело платье. Но мысли Тангейзера теперь были чисты, хотя они все еще были сосредоточены на сравнительном анализе внешности двух женщин, которых он был склонен рассматривать теперь скорее в метафизическом, чем в каком-либо ином плане. Красота Хельги, которая, однако, не смогла самостоятельно выполнить контрольную работу, была сродни вечной женственности и манила ввысь. Красота кондуктора трамвая сулила земное счастье. С подобными явлениями Тангейзер сталкивался до сих пор только в литературе. Такие пары женщин были в «Строителе Сольнесе» Ибсена и «Затонувшем колоколе» Гауптмана, о чем он писал в контрольной работе для какой-то Муры Лысогорской. Тут взгляд его упал на табличку, прикрепленную к кабинке водителя, и он прочел: «Кондуктор – Мария Лысогорская».

«Черт! Черт! Так это, наверное, и есть Мура Лысогорская – «Проблемы символизма и кризис буржуазной литературы». А вдруг и все пассажирки трамвая – это заочницы?»

Вон та, что выжимает платье, обнажая крутые бедра, не для нее ли была написана работа по Рабле? Та, что хохочет и не ассоциируется с девственностью ни в каком ее виде, не ей ли отдана работа по «Орлеанской девственнице» Вольтера? Собака, что тычется в колени… Но тут Тангейзер прервал ход своих рассуждений. Собакам он контрольных не писал.

Впрочем, рассуждения прервал он потому, что Мура Лысогорская засвистела в переливчатый кондукторский свисток. И тотчас же сидевшая впереди Хельга, запрокинув голову, задудела в рожок. Словно отзываясь на этот охотничий рожок, запел на повороте и сам старый трамвай. Но куда же он поворачивает? В Богатяновский тупик?

 

В ту пору Богатяновский назывался Кировским, но Тангейзер усвоил это старинное название от Коли Кулакова, любимая песня которого была «На Богатяновском открылася пивная». https://ankol1.livejournal.com/162763.html Тангейзер никогда не бывал в пивных и не знал, правда ли, что по ночам перед киоском «Соки-воды» пьяницы с глазами кроликов танцуют Богатяновское танго с падшими женщинами и кричат: In vino veritas. Не бывал он и в ресторанах, куда не пускали самого Кулакова и где определенно танцевали и осушали кубки. Тангейзер, впрочем, избегал танцев, памятуя о горьком казахстанском опыте, избегал он и гастрономических излишеств и до сих пор не знал, как выглядит котлета по-киевски, не пил он и водки из хрустального, как ему представлялось, графина, не ел омаров. Он только видел на асфальте красные рачьи объедки, особенно часто встречающиеся возле ипподрома в скаковые дни. Но дамы в высоких перчатках не приглашали его на белый танец.

Но что же это такое? Трамвай углубляется в тупик. Вот миновали уже бывший дом Вайденбаха, родственника покойного отца. А трамвай, не останавливаясь, идет прямо к концу тупика, где вот именно тупо обрываются рельсы. Свистит кондуктор, поет рожок, собаки спешат к выходу…

 

 

 

У ведьм

 

 

Вместе со всеми вышел Тангейзер у парикмахерской. Неожиданно Хельга обернулась к нему:

- Пошли, миннезингер, сегодня ты окажешься на пиру жизни.

Лысогорская и раблезианка подхватили его под руки. В тесной парикмахерской играл оркестр, и тот самый лысый грек Жорж, что обыкновенно стриг Тангейзера «под польку», дирижировал раскрытой опасной бритвой.      

 

…………………………

………………………..

 

Утро застало Тангейзера голым. Он топтался на гладком банном полу, все еще танцуя какой-то танец. Музыки не было, и вода не шла из кранов. Скамейки из мозаичной крошки стояли сухими. На столах лежали перевернутые банные шайки. Сквозь забеленное окно проникал утренний свет.  И как этот смутный свет, смутна была память Тангейзера. Помнились буйные оргии, танцы с собаками, необузданный хохот обнаженных женщин, поцелуи Хельги, страстные объятья кондуктора.

Снаружи было слышно, как шел грузовик. Это подвозили хлеб к магазину напротив Кировского садика. Черт знал, как жить, но приходило раскаяние, а вслед за ним смутно забрезжил и здравый смысл.

Что это было? И как он сюда попал? Тангейзер знал за собой способность покорно следовать за призраками воображения. Но воображение не ездит в трамвае. Был ли трамвай? Ну, конечно, был. Иначе бы ему пришлось пешком добираться в дождь от Буденновского до Богатяновского, и он брел был по колено в воде, пересекая бурный Газетный и другие переулки, уподобляющиеся в дождь горным рекам. Впрочем, может быть, он и промок. Где его одежда?

Пойдем дальше: свистел ли кондуктор? Вполне вероятно. Дула ли Хельга в рожок? Возможно, и дула. Что же было потом?

Тангейзер ощущал в себе следы любовного опустошения и какой-то внутренней трезвости и спокойствия. Было очевидно, что в эту ночь он утратил невинность, и ему больше не хотелось фантазировать. Может быть, теперь он станет обычным человеком, поступит в университет на заочное отделение, оживит свои математические задатки, получит диплом и устроится на какой-нибудь вычислительный центр? Потом женится….

Тангейзер зевнул и сел на скамью. Только теперь он понял сокровенный смысл слов Коли Кулакова: «Дурное дело –  нехитрое». Может быть, и все вообще в этой жизни не столь хитрое, как казалось ему раньше? Просто он мечтал, считал гроши, писал контрольные работы, а вчера с какими-то лихими девчонками проник в баню, где пил вино, ел шашлык и хватал их за ноги. Только и всего.

Тангейзер снова зевнул. С потолка ему на колени упала мокрица с крошечной золотой головкой. Казалось, она смотрела на него. Тангейзер глубоко задумался.

Девиз «дурное дело – нехитрое» теперь уже не казался ему столь же глубоким, как высказывание Гете о вечно-женском, устремляющим нас ввысь. А как же поэзия? Зачем же Хельга называла его миннезингером, а в детстве прозвали Тангейзером? Не для того же, чтобы констатировать, что «баня – это баня», что неудобно на потолке спать, потому что одеяло спадает?

Неожиданно вспомнилась ему трансформаторная будка, что стоит за спиной Кирова. Почему именно она, неизвестно. Воображение всегда бескорыстно. И он стал сочинять стихи:

 

Чуждые миру, токи хмуро

Дремлют в электробудке.

В воздухе сыро, где ты, Мура?

Дует в свисток кондуктор.

 

Мокрицы посыпались на него с потолка. Шепот одобрения слышался в их шелесте.

 

В доме Венеры бродят хмуро

Тени по потолку.

Где ты кондукторша, где-ты Мура?

Краны в углу текут.

 

Только вода бежит из кранов,

Да по углам – смешки.

Раньше и я любил Брентано

И сочинял стишки.

 

Раньше и я любил Брентано,

Гейне таскал с собой,

Но по приезде из Казахстана

Тронулся головой.

 

Где-то далеко послышались аплодисменты. Мысли прояснились, но прояснилось и трагическое противоречие жизни. Жизнь и любовь прозрачны, как вода, они смывают с души всякую наносную чушь. Но страсть и воображение – это огонь, пожирающий то, благодаря чему он живет. Совместить это невозможно. Миг любовного восторга, имеющий медицинское название, не совместим с обычной жизнью, когда надо ходить в магазин и ездить в трамвае. Но ведь тоже можно сказать и о поэтическом вдохновении. Как нельзя навечно оставаться в женском лоне, рассуждал Тангейзер, склонный к абстрактным мыслям, так нельзя навечно жить в искусстве. Нельзя поселиться в картинной галерее, надо ведь ходить в магазин. Но тогда мысль о соединении искусства и жизни, на которой настаивали поэты начала двадцатого века, есть заблуждение. Неужели же красота – это только бенгальский огонь, недолго тешащий воображение ребенка?

Снаружи послышалась музыка. Играли «Варяга», и Тангейзер вспомнил, что наступило первое мая. Там за окнами части Красной армии шли на парад, который проводился на Театральной площади. Тангейзер подошел к окну, но сквозь закрашенное стекло ничего разглядеть не смог. Он начал бродить по помещению в поисках одежды и еды. Стихотворение свое он запомнил наизусть, смутно надеясь заслужить им свободу.

Внезапно артиллерийский залп потряс здание бани. Слышно было, как с карнизов шумно слетели голуби. Через некоторое время залп повторился. Тангейзер догадался, что это праздничный салют. Он лег на скамейку и стал думать о любви и войне. Обе темы объединялись в его сознании в образе рыцаря, но сам рыцарь терялся где-то в историческом тумане и уже во времена Дон Кихота казался либо сумасшедшим, либо чисто книжным явлением. Но разве книги лгут? Ключевое для любви, войны и рыцарства слово – верность – исчезло с горизонта. Вместо него осталось: «черт знает, как хочется жить», «черт знает, как хочется драться», «черт знает, как хочется обладать женщиной». Но черт не знает слова «верность». Неужели же и верность – ложь? Таковы были мысли Тангейзера, который хотел остаться верным своим идеалам, не вполне ясно, впрочем, их ощущая.

Снова послышался артиллерийский залп. Крыса метнулась по полу к душевой кабинке. Безоружный Тангейзер бросился преследовать ее, рискуя быть искусанным. Когда же он заглянул в кабинку, в ней обнаружился стол на одной ножке, а на столе нетронутая булочка с изюмом и стакан с томатным соком, накрытый блюдцем. Конечно, до роскоши ночного пира было далеко, но прошло уже много времени после буйной ночи, и Тангейзер был голоден. В один миг проглотил он скудный завтрак, даже не подумав истолковать его символически как любовь (булочка) и кровь (томатный сок). Тангейзер заглянул во все кабинки, но больше ничего не обнаружил. Не обнаружил он и выхода из помещения.

Так просидел он до самого вечера, когда стекла осветились светом салюта. За его хлопками он не услышал шлепанья босых шагов. Появилась обнаженная Мура с двумя кондукторскими сумками на бедрах. В сумках оказалась провизия.

Нимало не смущаясь своим видом, трамвайщица назвала себя маркитанткой и объяснила Тангейзеру, что сегодня в бане санитарный день. Но на следующий вечер, когда снаружи будет происходить так называемое народное гулянье, оргии возобновятся снова. Пока же все женщины, кроме дежурной, а это как раз Мура, обращены в насекомых и принять участие в сексуальных мероприятиях не могут. Только сейчас заметил Тангейзер, что на руке у Муры была красная повязка с желтой надписью «РТТУ», что означало «Ростовское трамвайно-троллейбусное управление».

Поужинав с величайшим удовольствием, Тангейзер попросил постельные принадлежности. Но добрая маркитантка, видимо, собиралась воспользоваться преимуществами дежурной. Поэтому она простодушно спросила, не сочинил ли Тангейзер какого-нибудь стихотворения. А когда Тангейзер распалил себя чтением собственных стихов, поинтересовалась, что он помнит из ночных оргий. Тактика Муры возымела желаемое ею действие, и вскоре губы мечтателя и кондуктора слились.

Тангейзер заснул прямо на скамейке, но проснувшись на рассвете, обнаружил в углу помещения раскладушку, словно перенесенную сюда из газовой котельной.  Он даже поискал глазами нишу, в которой стояли котлы.

Ближе к вечеру за окном послышались переливчатые свистки. Это кондуктора загоняли вагоны в длинный тупик. Потом послышался нежный рожок.

Тангейзер подошел к окну и наслаждался звуками рожка, когда сзади зацокали каблуки. Он мгновенно обернулся и увидел Хельгу, одетую в вечернее платье. Его мысли о свирели Пана, о нежном и тревожном прервались.

Итак, прекрасная Хельга вышла из душевой кабины, и у Тангейзера вырвалось:

- Черт возьми! Если ты можешь делать такие вещи, зачем тебе потребовалось, чтобы я писал для тебя простейшую контрольную работу?

 Женщина засмеялась:

- Я только копия Хельги Мокрецовой. Настоящее мое имя Хольда. Хельга понимает в миннезанге не больше, чем табурет, но с твоей помощью выглядит сносной студенткой. Почти тоже ты делаешь со мной. Сама по себе я превращаюсь в мокрицу и бегаю по стенам бани. Но твое восхищение, твое воображение, твои стихи делают меня той, которую ты сейчас видишь…

- Прекрасной!

- Да, прекрасной. Понял теперь, зачем ты понадобился нашему веселому поезду? А теперь не будем прибедняться, мой дорогой миннезингер, я покажу тебе разницу между Хельгой и Хольдой, между дикой охотой Венеры и народным гуляньем. Сегодня мы отправляемся в город, и я покажу тебе, Тангейзер, его развлечения, устремления и возможности. А потом мы вернемся сюда, к нашим стихам, дорогой самоучка, к нашим романам. И я не стану скрывать от тебя, что ты снова будешь заперт в бане и снова настанут скучные санитарные дни. А потом – снова праздник, наш праздник. Сегодня ты еще сможешь остаться в городе и никогда больше не возвращаться сюда. Но если ты вернешься, потребуется трижды семь лет прежде, чем ты сможешь выйти снова. А теперь спрашивай.

- Хольда, – серьезно спросил Тангейзер, – тем, что я останусь здесь, я погублю свою душу?

- Вполне возможно, вполне возможно, дорогой Тангейзер. Об этом надо спросить у папы римского. Но мне казалось, ты выбрал другую стезю.

- Я выбрал поэзию, но до вчерашнего дня я был целомудрен.

- Только с женщинами, мой дорогой, только с женщинами.

- Да, я не сдерживал своих мыслей, но никому не мешал играть по их правилам.

- Не будет ли слишком бестактным напомнить тебе, что тебя ударили по голове бутылкой люди, у которых тоже были свои правила?

- С тех пор я уже не ходил на танцевальную площадку «Весна» и не посещал молодежной кафе-стекляшки «Огонек». Я стал осторожен и сдержан.

- И не сочинял стихи? Не читал «Фауста»?

- Что ж. Стихи пишут многие, а «Фауста» читали почти все.

- Ты полагаешь?

- Хольда, – спросил Тангейзер, – не соблазняешь ли ты меня избранничеством?

- Конечно, соблазняю, мой дорогой. И этот соблазн преодолевается только одним – бескорыстием. Он не преодолевается ведением пошлой жизни, в которой тоже есть свое избранничество, только совсем дешевое.

- Но мне кажется, мои стихи бескорыстны.

-  Так оно и есть.

- Значит, я преодолею соблазн избранничества?

- Скажем так: у тебя есть шанс.  Но есть и слабость. Таков пролог на небесах.

- В чем же слабость?

- Боюсь тебя обидеть, мой дорогой, но у тебя нет чувства юмора, как, впрочем, и у Рихарда Вагнера, и у многих предшественников Серебряного века. Я не уверена даже в Тютчеве, мой дорогой друг. 

- Ты не обидела меня. Я просто хочу быть серьезным.  

- А я лишь честно предупредила тебя, что сплав серьезности с избранничеством трудно разбить даже бескорыстием. Он ведет к безумию, и с этим камнем на шее проваливаются в колодец.

- Какой колодец?

- «Колодец и маятник» Эдгара По, контрольная по американскому романтизму.

- Значит, я проиграю?

- Я дам тебе фору. Пошли смотреть народное гулянье!

 

 

Народное гулянье

 

 

Тангейзеру вернули одежду, присовокупив к ней красную бабочку. В кармане хрустела целая пачка денег.

- В воскресный день с сестрой моей мы вышли со двора. «Я поведу тебя в музей», – сказала мне сестра, – продекламировала Хольда. – Кто это сочинил: Бертран де Борн или Франсуа Вийон?

 Сначала шли вместе с молодежным потоком, и Тангейзер наблюдал обычную мистерию ростовского вечера. Только сегодня он не смотрел на нее такими голодными глазами, как до охоты Венеры, и стал замечать много нового и не всегда приглядного. Он услышал пререкания влюбленных, увидел назревающую драку, несколько раз наблюдал юношей и девушек, которых рвало прямо на асфальт, так что даже самая Хольда вынуждена была отступать то вправо, то влево, впрочем, довольно грациозно.

Зашли в рыбный магазин «Океан», где был устроен красивый фонтан и была установлена кофейная машина. Но бутерброды с икрой минтая уже закончились, и народ разочаровано толпился у прилавка.

Хольда, однако, повела миннезингера в подсобку. Там оба съели по щедрому бутерброду с черной икрой и запили ее коньяком, осевшим в подсобке из закрытого распределителя. Хольда поизносила только два слова: «Для Венеры», и любые продукты становились доступны, независимо от того, были ли они на прилавке и входили ли в ассортимент магазина. Эрнст обрадовался открывшимся возможностям, но в полутемной подсобке сновали какие-то хмурые люди с палками колбасы селями и конфетными коробками. Их избранничество, отметил про себя Тангейзер, сочеталось с отсутствием бескорыстия и намека на чувство юмора.  Было тесно и невесело. Многие окидывали его презрительным взглядом, потому что одеты были лучше и не видели за Тангейзером материальных тылов.

Вышли через заднюю дверь, и дальше Хольда повела Тангейзера дворами. В руках ее почему-то оказалась метла.

- Сейчас ты увидишь народное гулянье, – предупредила Хольда, и они двинулись вглубь ростовских двориков с их железными наружными лестницами, диким виноградом, пожарными колонками и нестерпимым мяуканьем отважных котов. Во многих окнах горел свет и были видны люстры и даже абажуры. Они поднимались по лесенкам, бесшумно крались вдоль галерей и заглядывали в эти окна. Иногда Хольда садилась верхом на метлу, тогда Тангейзер брал ее за плечи, и они взмывали к верхним этажам, где тоже заглядывали в чужую жизнь.

Тяжело и надсадно гулял народ, поминались прошлые обиды и наносились обиды, так сказать, будущие. Никакие стихи из этого не складывались, хотя и вычленялся рефрен «всю жизнь», в полной огласовке: «всю жизнь испоганил» или «испоганила». 

Так постепенно пробирались они к реке. Метлу, застрявшую в вывешенном белье, пришлось оставить. Вдвоем оказались они на развалинах Параномоновских складов. Крыши не было, пола тоже, и луна отражалась в воде, залившей гладким озером подвальное помещение. Тангейзер не мог оторвать глаз от золотой луны и черной воды. Оба молчали.

- Ты свободен, – шепотом сказала Хольда. – Но, если захочешь, ты можешь вернутся в баню.

Большая крыса с рыжими подпалинами выглянула откуда-то снизу.

- Тут много крыс. Но ты их не бойся. В твоих жилах течет кровь колбасников Вайденбахов, а они разводили бойцовых котов. Ведь именно здесь проводились крысиные бои, и победителем всегда был кот мадам Вайденбах, потомок камышового кота Файна.

- Так звали кота?

- Нет, так звали Иосифа Файна, представителя бельгийской компании, которая владела трамваем. Он подарил Вайденбаху котенка.

Тангейзер вспомнил, как Коля Кулаков, чей дед работал на ссыпках у Елпидифора Парамонова, рассказывал про крысиные бои. Бойцового кота ставили на стол, а крысы атаковали его. Делались ставки, чей кот продержится дольше. Когда крыс на столе становилось слишком много и кот выдыхался, стреляли в пол из пистолета. Крысы разбегались, и кота уносили. Тангейзер подумал вдруг, что именно здесь в необузданных и первозданных страстях распоясавшихся грызунов кроется исток красоты, ее тайный двигатель, огонь, сжирающий сам себя.    

Погруженный в грезы о далеких крысиных боях, не сразу понял миннезингер, что он остался один. Спутница его исчезла. Луна поднялась выше и стала серебряной. Слышались какие-то плески. Тангейзер повернулся спиной к складу и зашагал по круто уходящему вверх переулку.

На Бродвее (или на Броду, как угодно) Тангейзер встретил Колю Кулакова. Тот был в такой фазе опьянения, которая не может ни усугубиться, ни улетучиться вследствие каких бы то ни было внешних воздействий. Это тотчас же и подтвердилось, потому что Тангейзер пригласил приятеля в ресторан «Центральный», где они выпили изрядное количество водки и съели-таки котлету по-киевски. Потом Кулаков по ошибке спустился в женскую подземную уборную на углу Газетного. Тангейзер остановил свой выбор на мужской, а по выходе из нее купил букет цветов. Он намеревался вручить его Кулакову, когда тот выйдет наружу. Не будет ли это искомым чувством юмора, о котором говорила Хольда как о средстве избежать пагубы избранничества?

Но Кулаков так и не появился на поверхности земли. Так что Тангейзер подарил букет двум юношам, взыскующим драки, и побрел по улице Энгельса, наступая на лопнувшие шарики. Мысли его уносились к луне. Юноши, однако, сочли подарок оскорбительным и вероломно атаковали миннезингера сзади, разбежавшись и ударив его двумя ногами в спину – сначала один, потом другой. Но поэт устоял и, вспомнив, кто именно «достоин жизни и свободы», хватал своих противников за шиворот и наносил им удары кулаком, приговаривая:

 

Du musst steigen oder sinken,

Du musst herrschen und gewinnen

Oder dienen und verlieren,

Leiden oder triumphieren,

Amboss oder Hammer sein.   

 

Ликуй или страдай, будь молотом или наковальней.

Оставив воинственных юношей ползать по асфальту вокруг букета, который они швырнули перед дракой, как Заратустра золотые слова перед делами своими, Тангейзер побрел дальше.             

Так добрел он до Театрального фонтана, посреди которого серые бесполые фигуры, гости из бесчеловечного мира тридцатых годов, держали над собой опрокинутую чашу. Уже не было никаких салютов, и небо над площадью было высоким и пустым. Луна, ставшая совсем маленькой, плавала в фонтане белой таблеткой. Тангейзер не увидел в этом никакого предзнаменования и мимо Клинического сада пошел в сторону Богатяновского.

Народное гулянье подходило к концу.  В сером свете улиц становилось все меньше прохожих. Под ногами валялся бубновый валет из чьей-то колоды.  В голову полезли непрошенные стихи о валете, возвращающимся на рассвете в свое логово и вечером выходящим из него.

 

Вернется ночь. Закутан в кашемире,

Он выйдет с осторожностью лисы,

Когда в его пустой, диковиной квартире

Качнется маятник и вдруг пойдут часы.

 

Эти стихи были вполне бескорыстны и вполне бессмысленны, но за ними вставал какой-то неведомый мир. Тангейзер сидел на пустой скамейке, разглядывая игральную карту. Он думал о Серебряном веке, о том, что игральная карта – последний привет из рыцарской эпохи, о том, что сам он валет трефовый, ибо Айхель – это трефа и желудь, которым обозначается трефа. Он думал о многом, но только не о том, остаться ли ему в городе и повести жизнь обычного человека или вернуться к Хольде. А за его спиной высился Киров в своем распахнутом плаще и смотрел за Дон. Черт знал, как именно хотелось жить.

 По улице прошла поливальная машина. До Тангейзера долетели брызги.  Коснувшись его лица, они прогнали морок. Но и сейчас он не думал о стоящем перед ним выборе между обыденным, но тусклым существованием и существованием ярким, но странным.

В конце концов на рассвете Тангейзер постучался в парикмахерскую. Дверь открыла Лысогорская и сразу бросилась ему на шею. Она привела его в баню, вымыла, причесала золотым гребешком, намазала целебным бальзамом, дала отрезвляющей болотной воды – словом привела его в порядок. Остаток ночи он провел в объятьях кондуктора. Ведьмы приняли Тангейзера в свой круг.

 

 

Бритва Оккама

 

Положение Тангейзера прояснилось и при этом окончательно. Он был отрезан от внешнего мира по крайней мере на двадцать лет, став чем-то вроде придворного поэта при бане Венеры. Он был поселен в той части городской бани, куда не было доступа обычным людям. Это был тот самый известный по художественной литературе грот Венеры, доступный лишь избранным душам. Случайно ли, что на вывеске бани написано именно слово «Души»?

Но увы, жизнь в гроте Венеры приносила не одни наслаждения, но и страдания.

Ночные пиры и оргии возобновлялись, подчиняясь периодическому закону чуть ли не таблицы Менделеева.  Достигнув пика, огонь страстей убывал и наступало то, что на языке бани называлось «санитарный день». Женщины обращались в мокриц. Зал пустел. И тогда Тангейзер сочинял стихи, как бы отрабатывая свое право на существование в недоступном для других гроте. Стихи снова окрыляли его, и синусоида ползла вверх. Так качался маятник существования спрятанного от мира поэта.

Единственным гостем и собеседником Тангейзера в санитарные дни был лысый парикмахер Жорж, которому его ремесло и достигнутое в нем искусство, позволяли как входить в Венерин грот, так и выходить из него.

- Жизнь, –  учил мастер, – дает нам два средства: бритву Оккама и пену дней.

- О! – возражал Тангейзер, – мне никогда не нравилась эта бритва! Она учит отсекать лишние мысли, а это значит, она убивает поэзию и воображение. И все это ради того, чтобы найти наиболее простое объяснение для какого-то явления. И вот нам предлагают простое объяснение любви: инстинкт продления рода. Инстинкт! Простейшая реакция, к которой способна мокрица. Все остальное признается нагромождением лишних мыслей. Красота? Оскопите ее бритвой, и останется участие полового выбора в возведении эволюционной лестницы. Но разве, – восклицал Тангейзер, –   ваши предки, Горгий Дионисович, ваши предки, поклонявшиеся Афродите, понимали любовь таким образом?! Ведь вы же сами раскрыли для меня смысл истории Елены Прекрасной и оправдали ее измену красотой слова, которой она не смогла противостоять. Примените бритву Оккама к греческим мифам, и вы увидите только сперматозоиды и яйцеклетки. Обрейте богов и героев, и вы увидите тестостерон вместо Геракла!   Прокрустово ложе – вот что такое бритва Оккама!

- Вы не справедливы к Прокрусту, Тангейзер, – возражал парикмахер. – Он ведь не только отрубал, но и растягивал, имея исключительное чувство меры и пропорции. Но если говорить серьезно, мой молодой друг, я ведь назвал не одно начало, а два, и все дело именно в чувстве меры при выборе этих начал. Если обрить всю голову, выбор сужается между психиатрической клиникой, армией, тюрьмой и смежными сферами. Но зачем же обривать всю голову? Ведь задача скульптора отсечь все лишнее. Вы и сами, сочиняя стихи, отсекаете лишние слоги. За бритву заставляет браться пена дней.

- Пена дней, то есть суета сует, Горгий Дионисович? А если нет суеты?

- Нет пены – отпадает вопрос о бритве. Если предмет и без того ясен, его не надо ни упрощать, ни усложнять. Но будучи покрыт пеной дней, он либо сбривается, либо мыло высыхает.

- Но от чего зависит ясность предмета?

- Дело вкуса. Хольда выбривает себе подмышки, Мура – нет. Эсмеральда идет еще дальше.

Тангейзер покраснел. Эсмеральдой была та женщина, для которой он писал контрольную по Вольтеру.

Споры скрашивали одиночество поэта, а, поспорив, он танцевал с греком сиртаки.     

Живя такой жизнью, легко потерять счет времени. Впрочем, за стенами бани жизнь продолжалась, о чем неизменно рассказывал тот же Жорж, чьим источником информации были нескончаемые парикмахерские сплетни.

Выяснилось, что студентки, включая и кондуктора трамвая, успешно воспользовались контрольными и окончили Ордена трудового красного знамени Ростовский университет. Работали они в школах, на детских площадках и в разнообразных НИИ, богатых всевозможными синекурами. Они не ведали о своих неувядающих двойниках. Они не сгорали от страсти, но и не стыли на сырых стенах не всегда хорошо отапливающейся бани. С годами заочницы вполне забыли миннезингеров, трубадуров, проклятых и других поэтов, а также Вольтера, Мольера, Шиллера, Гете, Рембо и Саламбо. И только иногда, главным образом на именинах, они спрашивали друг друга: «А помнишь? Как там? Вальтер фон дер Фогельвейде?» – «Что-то такое было. А вообще не помню». Впрочем, было одно исключение.

Эсмеральда не хотела смириться с ходом времени, для чего сначала часто прибегала к услугам парикмахера. Позже она стала искать источник молодости в книгах. Она бесконечно перечитывала конспекты Тангейзера, храня пожелтевшие тетрадки в старой дамской сумочке. Она, если верить Горгию, самостоятельно пришла к мысли, что культура живет подобно Тангейзеру: либо пребывает в гроте Венеры, проходя испытания водой и огнем, либо покидает грот навсегда и довольствуется «Поющими в терновнике». Узнав обо всем этом, парикмахер свел ее с ее двойником, с той Эсмеральдой, которую когда-то увидел в трамвае Эрнст Айхель.  С тех пор она, уложив спать своего   мужа, главного инженера проекта НИИ мелиорации, с метлой в руках выходит в лоджию, поджидая поезд Венеры.

Обе Эсмердальды, особенно та, что выглядит постарше, хотели бы, по словам парикмахера, встретиться с Тангейзером, но до сих пор такого случая не представлялось. Ночным пиршествам они предавались где-то в другом месте: то ли в Доме офицеров, в бильярдной, то ли в университетской библиотеке, в кабинете научных работников. 

Судьба Кулакова оставалась неясной, хотя Жорж (Горгий) терпеливо пересказывал Тангейзеру самые разные слухи о нем, как бы неправдоподобны они ни были. Рассказывали, например, что он так и не выбрался из уборной и блуждает теперь по многочисленным подземным ходам Ростова. Голос его слышали в парке Горького в так называемом месте максимального заглубления ростовской ливневой канализации. По другим источникам, в дни ливней он горько жалуется на судьбу через чугунные решетки водостоков то ли на Ворошиловском, то ли на Буденновском.  Иные говорят, что он находится в недрах скрытого под асфальтом редута ростовской крепости на углу Малого и Петровской. Иные утверждают, что он живет на берегу подземной речки Покровского переулка. Иные поминают Парамоновские склады. Наконец, по одной из версий, он поселился в подземном городище сарматов и успешно пользуется их утварью в том числе и сделанной из чистого золота, расчесывая волосы конским гребнем. Одно ясно: физико-математический факультет он не окончил.

Рассказывал мастер и о том, какие байки ходили в городе о самой бане.  Говорили, что в ней есть недоступное помещение, куда пускают только по блату. Там показывают настоящий стриптиз, поят шампанским и угощают сырокопченой колбасой. Однажды Кулаков (по этой версии, он все же выбрался из уборной), осуществив вековую мечту человечества, проделал отверстие в женское отделение. Но вместо того, чтобы увидеть купальщиц, он увидел оживший памятник, которому поклонялись раздетые женщины, они целовали каменному гостю его почерневшее от патины колено и клялись жить черт его знает как.  

 Но тут и сам Тангейзер прибегал к бритве Оккама.

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка