Комментарий | 0

Отшельник

 
 
 
 
 
 
                                                            И буду уголок искать вдали от всех,
                                                            Где мог бы человек быть честным без помех.
 
                                                                   Жан-Батист Мольер, «Мизантроп»
 
 
 
Когда Фотею всё надоело, он взялся паковать чемоданы, забрав в голову мысль уехать далеко-далеко, где мир лежит в первозданной чистоте и где никто не будет его искать.
 
Ну что это за жизнь, в самом деле? С коллегами он не мог найти общий язык и ходил по цеху, как по минному полю, с соседями же вечно был на ножах. Одно время Фотей всерьёз подумывал сесть на пегого коня, добровольно избавиться от чувств и примкнуть к секте скопцов, предаваясь до одурения пляскам, чтобы ослабить злую лепость.
 
Как многие люди конца столетия, Фотей родился между делом и вечно жил на бегу, удручённый неимением смысла и усечением человеческих связей. Когда по дому сновали бабки, собирая лепту, он не знал, кто умер на этот раз, и боялся приблизиться к окну – Фотею чудилось, что он окажется свидетелем собственных похорон, не заметив, как однажды вечный сон сковал его члены: по родной улице раскатывается надрывный плач траурного марша, выдуваемого из труб духового оркестра, и гроб с телом Фотея относят на городское кладбище...
 
Жизнь проходила мимо. У молодой четы за стеной рождался ребёнок, и Фотей не мог сказать наверняка, мальчик это или девочка. Встречаясь на лестничной площадке, люди отступали с угрюмыми лицами, показывали спину, проворачивали ключ в замке и быстро исчезали за дверью.
 
Фотея окружали чёрствые эгоисты с каменными сердцами. Дети быстро выросли и отобрали квартиру, за которой он стоял в очереди больше десяти лет, жена ушла к другому, обозвав его тунеядцем, неспособным принести в дом копейку, родители давно умерли. Архип, давний друг Фотея, горький пьяница и бездельник, заходил к нему вечерами и хвастался, гордо хлопая себя по впалому животу:
 
– Кожа повисла, как на ящерице. Вон, погляди, одни рёбра торчат.
 
У Архипа, и допрежь воздержанного в еде, напрочь пропадал аппетит. Как ревностный христианин, он легко соблюдал посты, выстаивал, не шелохнувшись, обедню, распевал с пьяных глаз псалмы и по памяти пересказывал жития святых. Фотей недоумевал: кто этот пересмешник? Откуда он взялся? Каким образом сошлись их дорожки?
 
– Не приемли имене Господа Бога твоего всуе! – зло сплюнув, прорычал Фотей.  – Gott strafe England! («Боже, покарай Англию!»).
 
Архип и в ус не дул.
 
– Если Бога нет – то слава Богу, а если он есть – то не дай Бог!
 
Доходило до того, что пропойца с радостной суетливостью наставлял Фотея, рассказывая о супружеской верности и священности брачного союза.
 
– Слово – не воробей. Дал клятву – назад не заберёшь. Конечно, в каждом самце заложено стремление обрюхатить как можно больше самок. Что ж, такова наша природа. Но с девкой пошутить – полдела, мужней же бабе нужно обеспечить полный пансион. А ты ни одну прокормить не смог.
 
Фотей заходился от злобы, рвал ворот рубахи и ерошил пятернёй волосы, но не мог возразить ни слова, потому что от ревности делался глупым, как немой перепел.
 
Единственным человеком, который находил в себе силы принять участие в сломленной Фотеевой судьбе, была Гликерия, вековуха, жившая по соседству. Она являлась к отшельнику на правах доброго посланца два-три раза в неделю, варила обед и перестирывала превшие груды грязного белья. Осенью Гликерия усердно собирала урожай с мотыженной делянки, закатывала банки на зиму и оделяла ими матёрого бобыля.
 
– Я вам огурцов с помидорами накрутила, – хихикала Гликерия, выставляя гостинец вперёд себя.  –  Засол доброй воли, называется. Примите от чистого сердца.
 
Злые языки поговаривали, что эта толстозадая жаба рассорила Фотея с благоверной, настропалив их друг на друга, чтобы утвердиться в правах хозяйки его убогой однушки, на которую она давно ложила глаз, устав мыкаться по чужим углам.
 
– Утверждаю! – благословлял Архип, подняв большой палец кверху, когда за Гликерией захлопывалась дверь.  – Вот на ней и женись. Погляди, как расцвела твоя халупа. Вон ведь как старается.
 
Фотей меланхолично пожимал плечами. Хорош товар, нечего сказать! Старуха; в тираж пора.
 
Он был прям, как телеграфный столб, и однажды с порога заявил Гликерии, что никогда на ней не женится. Благодетельница, недобро усмехнувшись, сдула со лба выбившуюся прядь и исчезла.
 
Во всём доме не находилось человека, способного выслушать Фотея, но он был рад, что отважил эту вертихвостку. Безупречно честный, он жил тем, кто и что про него скажет.
 
С тех пор, как Гликерия, затаив обиду, перестала являться в его конуру, Фотей затихарился, словно воробей, забившийся в стреху. Сам он ни перед кем не исповедовался, но вечно всех допекал, измеряя человеческие жизни общественной пользой.
 
– Жизнь – слишком роскошный подарок, и мы должны его оправдать, – горячо ораторствовал Фотей, приставая к заспанному дворнику, шваркающему под окнами метлой.  – Нельзя всё время лежать на печи.
 
Вечерами заходил Архип. Пьяница грустнел, видя, какие с Фотеем происходят перемены. Желая отсечь потребности, тот превратил своё логово в жилище монаха, вынес за ненадобностью мягкую мебель, оставив стол, стул и раскладушку. Вольнодумец Фотей сделался набожным, соблюдал пост, целуя Библию в старинном серебряном окладе, глотал богословские книги. По праздникам он ходил в церковь, битком набитую смиренницами в платках, которые быстро крестились у черневших икон. Выстояв службу, Фотей всецело завладевал вниманием священника, из раза в раз повторявшего заученное в духовной семинарии.
 
– Отец Никодим, к чему всё это золото? Разве этому наущал пророк из Галилеи?
 
Поп свирепо взирал на прихожанина из-под кустистых бровей, но ничего не ответил.
 
– Поглядите, вы же оградились от всех. Вы от людей оградились. От бога!
 
Угадывая, что фармазонство прихожанина, за которым скрадывалась неизбывная тоска, вызвана его одиночеством, батюшка ласково журил:
 
– А разве вы от людей не оградились?
 
Тогда Фотей отрёкся от официальной церкви, заклеймив её орудием государства. Он даже думал сочинить памфлет, но забросил перо, справедливо полагая, что его труды обратятся в пепел.
 
– Зачем что-то делать, если жизнь на земле истребится? – доказывал он Архипу, которого ещё пускал в свой мирок.  – История? Помилуйте, от ваших летописей тоже ничего не останется.
 
Напрасно Архип ввязывался в диспут, говоря, что делать что-то лучше, чем не делать ничего – Фотей не желал его слушать и выставил прочь, как шаболду.
 
Через неделю Фотей заболел. Подобно праведнику, он отказывался принимать лекарства. Никто не приходил его навестить, опорожнить ночной горшок или перевернуть, чтобы не было пролежней.
 
И в предсмертный час Фотей предавался привычному для него течению мыслей, обрушиваясь на государство, общество, религию, семью.
 
С теплотой в груди Фотей вспоминал детство, когда пускал спичечные кораблики и дёргал за косы школьниц, водил во дворе в прятки и окунал свёрнутую трубкой газету в мыльную воду, выдувая переливчатые пузыри. Ещё ему нравилось играть в жмурки: Фотею завязывали платком глаза и разбегались от него, как тени от фонарного столба, а он, расставив руки, неспешно переваливался с ноги на ногу и готов был бродить весь день, никого не видеть, пропуская под локтем случайную жертву. Детство было раем, а каждый прожитый день – изгнанием из его полдневной тиши.
 
Фотей не ведал, сколько на его душу отведено непрожитых дней. Но, казалось, лицо его выражало удовлетворение, когда закоченевшее Фотеево тело поместили в домовину, ещё более тесную, чем его каморка, и снесли на кладбище.
Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

X
Загрузка