Комментарий | 0

Дом

 

 

Я включил поворотник и через секунду-другую завернул на когда-то хорошо знакомую улицу. Проехал метров сто мимо красно-кирпичных двухэтажных домов по обеим сторонам дороги с маленькими палисадниками перед входом. У некоторых домов место для палисадника приспособлено для парковки машины. Дом, к которому я подъехал, совмещал и то, и другое.

Крошечный газон-палисадник тянулся от правого края дома и заканчивался не дальше метра после линии окна первого этажа, расположенного невысоко от земли. Линия газона граничала с площадкой, выложенной серо-бетонной плиткой, прямо перед входной дверью. Левая граница площадки – граница между смежно стоящими домами – была кирпичным забором, доходившим мне до колена.

Заезд был непривычно узким. Замедлив скорость, я аккуратно въехал в него и остановился близко к газону, оставив достаточное расстояние между машиной и забором.

Выйдя из машины, я вытащил из багажника два чемодана и подкатил их к входной двери.

Чемоданы, машина и этот дом, чья входная дверь отворилась с доброжелательной легкостью – это и есть теперь все мое имущество. Не мало, но и не много, учитывая сколько я заработал за пятнадцать лет.

Квадратная прихожая, которая в моей памяти была почему-то намного просторнее, с трудом уместила меня с чемоданами. Замешкавшись, я не удержал один из чемоданов, и тот рухнул на ступеньки, ведущие на второй этаж. В попытке его удержать я дернулся и больно ударился локтем об острие белого деревянного столбика перил. Рука задрожала от пробежавшего по ней неприятного электрического разряда.  

- Ты не рад встрече после стольких лет? – обратился я к дому.

Потирая локоть, я посмотрел на деревянного обидчика, а затем направил взгляд в пространство за невысокой полукруглой аркой. Оттуда в оцепенении за мной наблюдала тишина маленькой гостиной и чуть более просторной и светлой кухни. Удивленная кухня никак не могла решиться откуда вести обзор – из обширного прямоугольного проема в стене гостиной над дешевеньким тряпичным диваном или сквозь арку, на этот раз более узкую, чем та, которая соединяла гостиную с прихожей.

Я опустил глаза и увидел, как старик-ковролин подозрительно, но не злобно съежил свои вялые и пыльные ворсинки. Их сине-дымчатый цвет сильно поблек, но все же был хорошо знаком и от того показался родным в мире, с которым я разорвал какие-либо значимые узы.   

Дом мудр и умен. Он знает законы и понимает, что время не вернуть. Никто из покинувших его жильцов никогда не возвращался. Как же жизнь позволила мне это сделать? Зачем я вновь вселился в него?

Понимая его недоумение и растерянность, я совсем не обиделся его сдержанности.

- А я рад тебя видеть, - сказал я, открывая дверь напротив ступенек и заступив в комнату.

Привычное деление комнат в зависимости от их предназначения – на спальни и кабинеты, например – было неуместно в этом доме. И комната, в которую я вошел, и соседняя через стенку, вход куда был через зал, были спальными. Комната на втором этаже тоже была спальней, во всяком случае в моем памяти.

В моей комнате мало что изменилось: большое низкое окно в полстены с видом на дорогу, по которой я только что проезжал, и деревянный шкаф. Даже если шкаф и поменяли, он был очень похож на тот, в котором когда-то висели мои рубашки.

В центре комнаты рядом со шкафом располагался рабочий стол из светлого дерева. Это был тот же самый стол, хотя и заметно пообветшавший.

Таких, наверное, уже не делают. Уж очень старомодны его волнообразные боковые стенки, поддерживающие встроенную полку над поверхностью стола. Полка казалась пустой и обделенной, потому что на ней не было магнитофона, неизменно стоявшего там с самого первого дня, когда я здесь поселился.

Но кое-что все таки поменялось. Вместо полки с телевизором, в дальнем левом углу стояла кровать, причем не та, на которой я спал, а совсем другая. Моя была справа от входа, так, что ноги частично простирались под окном, а эта – в диагонально противоположном местоположении.

Старая кровать была деревянной и по-старчески покряхтывала при каждом моем переворачивании с бока на бок. Нынешняя кровать хоть и попроще, но зато она стальная. Ее серый металлический отлив на фоне белизны стен и потолка придавал духу комнаты крепость и остроту, которых раньше не было, а в воздухе, несмотря на запрелость, улавливалось что-то хрустящее и дерзкое.

Стоя в центре комнаты, под лампой в кремовом бумажном абажуре, обтянутом белыми железными прутьями, я занимал серединную точку на диагональной линии между двумя кроватями, кроватями далекого прошлого и туманного будущего. Эта невидимая линия – похоронная дорожка прощания с затянувшимся настоящим.

В том далеком студенческом прошлом каждую ночь я засыпал под колыбель мечтаний, иногда прерываемой древесным скрипом кровати, о том, как однажды убегу из этой комнаты в яркий мир будущего.

Упоительной была мысль о временности пребывания в этом доме. Именно благодаря ей, я крепко спал, а ночь наполняла меня силой, чтобы днем я мог неустанно работать. И опять же благодаря ей, я радостно вырвался и убежал из дома, взяв от жизни все, что тогда представлялось желанным: хорошо оплачиваемая работа по специальности в крупной фармацевтической компании, жена, поездки по миру и уважение людей.

Но пробег закончился на удивление быстро. Проскакав поля молодости, легкомысленная лошадка сбросила мнимого всадника со скользкого седла и умчалась в неведомые края.

Боль от падения с лошади разошлась по всему телу, когда я понял, что больше пятнадцати лет жизни оказались сущим обманом. Многолетний пробег был бегом по кругу, от деревянной кровати до стальной в одной и той же комнате.

Сердце сжималось и ныло от той легкости, с которой время избавляется от человека, выбрасывая его на задворки, где стрелки движутся по иным законам, написанным специально для тех, кто проигрывает.

Не зря мои чемоданы вернулись в этот дом. Я помню, как медленно в нем течет время, как лишь год прожитый в нем был целой вечностью в нетерпеливом сердце молодости. Теперь, когда эта комната вновь становится домом, я понимаю, что время либо никогда не двигалось, либо его просто не существовало.

Пятнадцать лет – не более чем искусственная заплатка на стертых локтях времени. Бездельник безвременья протирал штаны и пиджак, а моя жизнь залатала дыры на его костюме.

Я неумолимо шел к этому выводу, покусывая толстую окружность пончика жизни с дыркой посередине. Пончик с сахарным покрытием становился все тоньше. Моя душа, в свою очередь, заплывала жиром и со временем оказалась неспособной подняться с места. Я постепенно терял интерес ко всему и более не видел смысла ни в том, чем занимался, ни в том, как жил.

С женой, с которой у меня не было детей, нас связывало только совместное хозяйство и проживание. Чем она занималась и как тратила зарабатываемые мною деньги меня не интересовало. Пока я позволял ей это делать, она была довольна, что и демонстрировала изысканно приготовленными или заказанными ужинами, вечерними показами мод и зажиганием свеч, наполнявших спальню приторными ароматами, от которых меня подташнивало.

Когда же ее вечера начали заполняться отяжелевшим взглядом мужа и его переживаниями о том, что он несчастлив и надо что-то менять, ей становилось некомфортно.

Первое время при таких разговорах ее холеные, тонкие пальчики с длинными наманикюренными ноготками почему-то растерянно и суетливо бегали по пуговкам кофточки или по краям выреза блузки на груди, словно она пыталась прикрыть щелки, сквозь которые просматривалось драгоценное тело.

Затем разговоры перерастали в упреки: я, мол, совсем не забочусь о ней, «навешивая надуманные проблемы на ее хрупкие плечики» и веду себя «как нытик, а не мужчина».

Последней стадией в наших отношениях стало громогласное заявление о том, что она не станет мириться с «этой мрачной равносильной смерти жизнью». Она презирает слабых мужчин и достойна лучшей жизни.

Точку на семейной жизни поставила ее записка, обнаруженная мною на кухонном столе после возвращения с работы.

Я пробежался глазами по тексту. В голове зазвучал ее и без того высокий, а тут еще и драматически завышенный голос.

«Все закончилось, дорогой. Ты не оправдал моих ожиданий и не оставил мне выбора. Не пытайся ничего изменить. Дороги обратно нет. Документы на развод получишь очень скоро. Пожалуйста, подпиши все сразу, не затягивай. И да, еще, я сняла все деньги со счетов. Имею право, лучшие годы тебе отдала... Думаю, это справедливая компенсация, согласен? Я, конечно, оставила тебе несколько сотен на первое время. Дом забирай себе. На этом все. Прощай».

Жена забрала себе тот сладкий пончик и убежала с ним навсегда, чтобы доесть его самой или, может, с кем-нибудь еще. А мне оставалось только проводить прощальным взглядом удаляющееся пустое колечко от пончика. Возможно, от того я и был таким опустошенным, что ничего не чувствовал и ни о чем не мог думать. Просто завалился спать.

На следующее утро внутренняя пустота еще более укрепилась.

С уходом жены душа чуть полегчала, но все же оставалась неподъемной. Ее тяготило равнодушие к самой себе и нарастающее осознание обманутости.

Ради чего я жил и работал?

На жену обиды не держал. Она действовала по могучей указке жизни. Жена, как и другие нитья паутины моей жизни, были частью хитроумного плана. Меня соблазнили и запутали так, что ловкое ползание по паутине стало единственным, чем я жил и занимался. А теперь ее разорвали, быстро и жестко, и я полетел вниз. Сильный ветер поотрывал мои паучьи щупальцы, лишая всякой возможности вернуться в прошлую жизнь, чей победный смех доносился отовсюду. Война была объявлена мне раньше, чем я смог это понять.

Жизнь - умный враг. Хорошо продуманное и стремительное нападение обезоружило и лишило меня способов самозащиты и противостояния.

Но она недооценила силу и пользу моей внутренней опустошенности и окрепшего, благодаря ей, равнодушия.

Оставшиеся разорваннные и повисшие в воздухе частицы паутины – друзья и знакомые, работа и профессия, соседи, город и дом, где я жил – были вражеским станом, предателями, которых я более знать не желал.

Я уволился, пообещав себе никогда не возвращаться в лабораторию. С банковского счета снял оставленные мне женой деньги и в срочном порядке выставил на продажу дом.

Пока искал покупателя и оформлялась сделка я размышлял над тем, как быть дальше и куда перебраться.

Внутренняя пустота, разорванные с прежней жизнью нити, отсутствие близких – все это напоминало астронавта, крутящегося в невесомом космическом пространстве. Правда, разница в том, что я – не в космосе, а на земле. На ней человек, даже бездомный и обездоленный, должен к чему-то пристроиться, выбрать островок обитания.

Некоторые скажут, что они связаны с землей нерушимой духовной пуповиной. Словно деревья, они пускают в нее невидимые корни или думают, что с такими корнями уже рождены. Ко мне это неприменимо, но какой-нибудь уголок, точку запуска новой жизни я все-таки должен найти.

Мне всегда сложно выбрать место для парковки машины на стоянке со множеством незаполненных мест. Где лучше остановиться, когда так много места, и что вообще значит «лучше»?

Теперь мое положение еще более затруднительнее, потому что выбор несравненно больше. Что делать и как жить с такой свободой?

Искать ответы пришлось внутри себя, где не было ничего, кроме почти что бесцветной дымки.

Я не сдавался. Усилием воли отлавливал разрозненные мысли, затягивая их в единый поток, беспорядочный, взъерошенный, как неприбранная прическа. Этот поток лихорадочно трясло, так как каждая из своенравных и непослушных мыслишек при первой возможности выпрыгивала из него.

Органичного мысленного течения создать не удалось, но это умственное упражнение породило внутреннюю энергию и свежий заряд, рассеявший дымку пустоты последних пятнадцати лет и зажегший огонь памяти, далекой и забытой. Огонь горел пламенем поиска, красочно переплетающимся заклинаниями душ, тянущихся к неизвестности и жаждующих найти свое зеркало, в котором всплывет или хотя бы промелькнет их истинное отражение.  

И тогда перед глазами предстал дом, в котором я провел последний год, предшествовавший вступлению во взрослую жизнь. В этом доме я жил не один. Нас было трое, не считая часто навещавшего меня друга Серегу, который, как и я, занимался исследованиями в лаборатории нашего университета.

Давно я их не вспоминал и потому удивился, когда на подносе памяти, как живые музейные экспонаты, выстроились соседи по дому. Это был и полулысый Димитриус с невероятно огромным животом, пугающе сотрясавшимся от взрывного раскатистого смеха, и сутулая непричесанная желтоволосая Грейс, умилительно поглядывавшая на Димитриуса. Чуть дальше от них за столом сидел мелколицый сероглазый Серега и потягивал черное пиво, с горестной улыбкой беседуя с невидимым собеседником.

Почему-то захотелось снова оказаться с ними в том доме, бывшем для каждого жильца временным пристанищем, перепутьем мечтаний и поисков. Взгляды его жителей были направлены в окна будущего, и именно устремленность в будущее была нашим главным героем. Дом был временной декорацией жизней, ему и его жильцам в глазах каждого из них была отведена не более, чем эпизодическая роль. Это не касалось Сереги, который захаживал в дом, чтобы излить душу и справиться со своим прошлым.

Чем больше я вспоминал их, тем глубже застрявал в том времени, которое приобретало власть надо мной и погружало все мои мысли в свои мутные изменчивые воды.

Если у меня и была связь с миром, то только с прошлым, от которого ничего не осталось. Ничего, кроме дома.

 

***

                День ото дня я бесцельно бродил по дому. Пил чай, расхаживал по комнатам, смотрел в окна каждой из комнат. Это было моим первым настоящим знакомством с другими комнатами. Так сложилось, что без необходимости мы друг к другу в комнаты не заходили. Общались обычно на коротке в зале или на кухне.

Димитриус и Грейс, прожившие в доме дольше меня, всегда занимали два кресла напротив телевизора, раскуривая сигареты и распивая пиво. Мне и в голову не приходило когда-либо сесть в эти кресла. Право на них было по умолчанию закреплено за двумя сторожилами. Я общался или обменивался репликами с ними по возвращении домой или по дороге на кухню, куда я изредка заходил, чтобы заварить чай или заглянуть в холодильник.

- Вот и наш работяга вернулся! – с такими словами меня часто встречал Димитриус, развалившись в кресле с сигаретой во рту. – Ну что, какое открытие сегодня сделал?

Мое ответное бурчание обычно прерывалось его хриплым шершавым смехом, заполнявшим собой весь первый этаж. Потом он прокашливался, брался за ручки кресла, приподнимал тяжелое тело, спрятанное под длинной серой и местами дырявой майкой поверх засаленных и растянутых трико, и командовал:

Грейс, наливай!

Сидящая за соседним креслом Грейс в майке кислотно-зеленого цвета и черных лосинах открывала новую банку и наполняла их кружки очередной порцией светлого пива.

Димитриус возводил в воздух свеженаполненную кружку в мою сторону, а затем разворачиваясь и чокаясь с Грейс, восклицал:

- Еще один день, а значит и еще один шаг навстречу Нобелевской премии, мой друг! Молодец, ура!

Зеленые глаза Грейс, всегда немного напуганные, с теплым вниманием наблюдали за мной. После каждой реплики своего друга она издавала короткий смешок, чуть опуская голову и выставляя напоказ кривоватые передние зубы, что делало ее похожей на опьяневшую крольчиху.

Блуждая по дому, вдыхая едкий сигаретный запах, вжившийся в его стены, ковры и мебель, я все отчетливее слышал их голоса. Временами они даже появлялись передо мной в тех двух креслах в зале.

Стоя на кухне и заливая кипяток в чашку с чайным пакетиком, я слышу за спиной шум телевизионных новостей, сопровождаемый монологом-комментарием Димитриуса о прогнивших и мелковатых современных политиках, и поддакивания Грейс.

С чашкой чая я прохожу через зал, но как только дохожу до двери своей комнаты, меня останавливает вопрос Грейс:

- Опять идешь работать? Посиди лучше с нами.

- Действительно, пойдем, выпьем чего-нибудь нормального, завязывай с чаем, не маленький уже, – выкрикивает Димитриус. – Садись, поболтаем. Всех книг не перечитаешь и всех работ не переделаешь, а жизнь-то идет! Не поворачивайся к жизни спиной, а то она убежит в солнечные края и тебя с собой не возьмет. Боюсь себе представить ту человеческую душу, которую не греет солнце. Уверен, что запах у нее сырой и затхлый, а цвет тусклый и мрачный. Нет, не моя это история.

Всегда любивший рассуждать вслух, Димитриус оживился:

- Присоединяйся, и я научу тебя наслаждаться жизнью. Полюби ее, встань на колено, предложи ей руку и сердце, и она сама без тебя не сможет. Тогда ты поймешь, что значит жить по-настоящему. Этому книжки не научат. Хочешь познать жизнь, величайшую из женщин, обращайся к Димитриусу!

Жадно глотнув из кружки, он продолжает:

- Я немало картин снял. Много раз пытался запечатлеть красавицу-жизнь, уловить ее запах, чудные волнующие формы, стать зеркалом, в котором она любуется собой и прихорашивается. Но вот, что я тебе скажу. Не нужна ей вся эта чепуха. Красавица и без того знает, что прекрасна. Ей не хватает любви. Увидите, я скоро все дела оставлю и брошусь в ее объятия.

- А как же диссертация? – перебивает его Грейс.

- Какая диссертация? – восклицает Димитриус, прикладывая большие ладони к мягкой пухлой груди. – Думаешь, я здесь, чтобы киноведением заниматься? Это всего лишь предлог, чтобы распрощаться со старой жизнью. Необходим переходный период, время на обдумывание и внутреннюю перестройку. Нужно найти правильный путь к сердцу любимой.

- И, как, нашел? – с хитренькой искрой в глазах спрашивает Грейс.

- А как же! - смеется он. – Брошу диссертацию, перееду на какой-нибудь родной греческий остров, куплю таверну, переделаю ее на свой вкус и устрою праздник живота и души до конца своих дней! Море и солнце, вино и таверна, красота и наслаждение – вот в чем смысл.

Похлопывая круглый живот, Димитриус многозначительно говорит:

- Посмотрите сюда. Знаете почему он такой круглый? Я вам скажу: потому что в нем поселилось солнце. Я – это солнце и свет. Вы видели человека веселее и добрее? Представьте мир, где все как я. Нравится? Наливай, Грейс! Сначала выпьем за мудрого Димитриуса, а потом за мир, где каждый похож на этого толстяка!

В былые времена я не отзывался на их приглашение повеселиться. Но на этот раз мне захотелось плюхнуться на диван и продолжить беседу с ними, отложить чай и выпить пива.

Я обернулся и заступил в зал навстречу их смеху. Но кресла оказались пустыми, а смех собутыльников слился в одно сигаретно-пивное облачко, поднявшееся к потолку, как воздушный шарик. Я попытался ухватиться за него, и чай, выплеснувшись из краев чашки, больно обжог мне руку.

Облако слегка порвалось, но вскоре воссоединилось и уплыло из зала в кухню, из кухни в осенний сад, а оттуда взлетело в небо, где растаяло в серости туч, хранительнице моей памяти.

 

***

                Неужели прошли времена, когда спалось хорошо? Я лежал на стальной кровати, согнув подушку пополам и заложив руки за голову. Комната освещалась понурым и уставшим лунным светом, доковылявшим до окна издалека, через полурассеявшуюся дымку ночных туч.  

Я уставился в пустой угол напротив, где раньше стояла моя кровать. Лунный свет, сопровождавший сон, был тогда бодрее и крепче. Может, поэтому сны снились тогда бесконечно? Жаль, ни одного из них не вспомнить. Теперь, если и усну ближе к рассвету, то мало чем буду отличаться от мертвеца. Никаких снов и движений, просто погружение в бессознательность. Только дыхание и бьющееся сердце укажут на то, что тело еще живо.

Вглядываюсь в противоположный темный и пустой угол и замечаю, как в нем появляется деревянная кровать, застелянная синей простыней. Я ворочаюсь в бело-голубой клетке одеяла, вплетая ночные звуки дома в засыпающие мысли о завтрашних лабораторных опытах.

Я давно избавился от страха, что тяжелые шаги Димитриуса, расхаживающего по комнате надо мной, однажды проломят потолок. Они поддерживали установившийся в этом доме порядок.

День был для Димитруса ночью, а ночью начиналась жизнь. Вечера с пивом были для него своеобразным завтраком, заряжавшим его на ночной день. Его живые и громкие беседы и споры с самим собой меня не беспокоили. Более того, я с завистью наблюдаю за собой, убаюкиваемым спокойствием понимания вездесущности жизни, ни на мгновение не останавливающейся, не делающей передышек, никогда не засыпающей.

Ночь – любимое платье жизни, в котором она настолько соблазнительна, что мало кто устоит перед умопомрачительной красотой, густой и до темноты насыщенной синевы опустившего ресницы неба. Глухота не позволяет человеку услышать сокровенное и ароматное дыхание откровения, которое жизнь испускает только в тишине ночи, устав прятать его от натиска дневного света.  

Не объясняет ли это, почему Димитриус назначал свидания с жизнью только ночью?

Не по схожим ли причинам сквозь стенку соседней комнаты временами пробивалось рыдание Грейс? Ночная тишина вызывает человека на откровенный разговор с самим собой.

Чаще всего Грейс преспокойно засыпала после вечерних бесед с Димитриусом. Но иногда она будила меня горьким плачем посреди ночи. Первое время я думал, что так выплакивается излишне выпитое пиво. Когда узнал ее получше, стало ясно, что эта добрая невзрачная женщина, выглядевшая старше своих сорока семи, сбежала в этот дом от неудавшейся жизни.

Почти ежедневно краснощекая Грейс запивала обостряющуюся к вечеру боль брошенной, одинокой женщины, отдавшей большую часть жизни двум мужчинам, сначала одному, потом другому. Многолетним обещаниям и того, и другого жениться на ней она верила или делала вид, что верила. Делала вид, потому что каждого любила и боялась потерять, потокая любым их желаниям. Грейс считала, что это был единственный правильный путь. Она видела себя маленькой, неприметной, посредственной. Только объятиям мужчин, пусть и деспотичных, какими, по ее словам, были они оба, удавалось спрятать Грейс от постоянно ветающего над ее головой, как озлобленный ворон, страха быть собою.

Первый был женат и решил не оставлять семью. Второй ушел от нее к мужчине, растоптав в ней женщину.

- Это надо же было мне настолько провалиться как женщине, пугалом выставив весь женский род, чтоб от меня к мужику убежали! – затерянная в непонимании, поделилась она однажды со мной.  

Эта история, как и все другие, с твердостью сырого гороха ударилась и отлетела от эгоистичных молодых ушей. Мимолетное сострадание легко срывалось со скользкой каменисто-крепостной стены сосредоточенности на деле, не позволявшей сердцу выйти за пределы крепости. Так было даже когда голос дорогого друга Сереги, часто коротавшего темные зимние вечера в моей комнате, терял в момент откровения обычную уверенность и силу и обнажал душевные трещины. Нет, я, конечно, сбрасывал ткань с бюста сочувствия, спрятанного в темном уголке сердца. Но холодный рассудок и рабочая настроенность на завтрашний день не позволяли мне передвинуть бюст в самый центр сцены и направить на него прожектор.

Думаю, Серега не полностью понимал этого, потому что он всякий раз возвращался к этому разговору. Почти по-научному доказывал, приводя пример за примером, что предательство женщин неизбежно для мужчины и доверять можно только другу, боевому товарищу по лаборатории, каким был я, например.

- Даже мать отказывается меня понять! – выкрикивал он, сидя на моей тренажерной доске, держа наполовину опустошенную бутылку виски. – Представь, звоню ей отсюда за тысячи километров, пытаюсь объяснить, что у меня на душе, а она, видите ли, долгожданный сериал смотрит! Она никогда не пыталась узнать сына по-настоящему! Закрывалась, как только я шел на откровенный разговор, понимаешь? Плевать ей на меня, ей лишь бы я был обут и одет.

Я объяснял, что люди разные и мать не могла его не любить. Мотая головой, он пренебрежительно отмахивался от моих возражений:

                - Тогда возьми Дашку, - он обязательно заглатывал из бутылки перед упоминанием имени этой худощавой девицы на вид чуть старше тридцати лет. Серега не раз показавал фото, на котором Даша в красной куртке, стоя боком к объективу камеры, складывает ладошки на правом плече Сереги и, артистично согнув ножку в джинсах буквой «г», расплывается в широкой и игривой улыбке на лице, на бледно-розовых щеках которого разбросаны желтовато-каштановые кудри.

– Хоть убей, не понимаю, как она могла так со мной обойтись, - заводился Серега. - Нам было так хорошо вместе! Ну видел же я, как серо-голубая гладь ее глаз расступалась при виде меня. Я утопал в ней, чувствовал дрожь ее тела в себе, словно под микроскопом все ее клетки всплывали перед глазами. Мы же, биохимики, друг друга понимаем, правда? Разве это не любовь?

Я усиленно кивал головой.

- Я не сумасшедший. Все это и вправду было! Как тогда ей пришло в голову, что «нам больше не по пути»? Что за путь это такой? Мы были единственной дорогой друг для друга. Я все делал ради нее. Сказала, хочет пожить в Европе, так я сразу нашел позицию в Голландии и увез ее туда, несмотря на протесты матери.

На этом месте он опять отхлебывал, и в бутылке тогда оставалось уже где-то одна восьмая содержимого.

- Будь проклята эта Голландия с ее голландцами! Я считал его, как и тебя сейчас, боевым товарищем по лаборатории. Играл с ним в футбол, приглашал домой, хлопал его по плечу и, представь себе, не заметил, как он все это время Дашке лыбился, а она – ему, той же наивно-обманчивой улыбкой, что и на фотке, которую я тебе показывал.

Серега допил виски, и его глаза налились зловещим красным цветом.

- С Гансом, понимаешь ли, она видела свое будущее. А куда подевались клетки и молекулы любви? Неужели меня обманывали на самом микроскопическом уровне? Верно говорят: женщина - дьявол, сущий дьявол.

 

***

                Дом ожил, быстро заполнив мои душевно-умственные пустоты прошлым, которое, он, оказывается, бережно хранил. Непонятно только, кем я был для него сейчас: дополнительным носителем, на котором он для верности просто сохранял копию своей истории, или чем-то новым, пусть и отталкивающимся от незабытого старого?

                Как бы то ни было, каждый раз при выходе из комнаты, особенно под вечер, в креслах неизменно всплывали шумные Димитриус и Грейс.

                К примеру, совсем недавно я направился в душевую после зарядки. Как только вошел в прихожую, Димитриус сразу окликнул меня:

- Ты куда? Идем к нам.

- Нет, спасибо, мне бы в душ, - услышал я свой ответ Димитриусу. – Я тут тренажерную доску купил, живот подкачал. Хорошая штука, показать? Можешь пользоваться, если хочешь. Уверен, при правильном питании и регулярных упражнениях на доске живот уйдет за несколько месяцев.

Димитриус возмущенно подпрыгнул в кресле:

- Ты что такое говоришь?! Я скорее жизнь отдам, чем позволю животу исчезнуть. Он – мое богатство, олицетворение моих идей, карта пройденного пути и, главное, наглядное свидетельство того, как сильно я люблю жизнь, а она меня. Если обратишь внимание, он все заметнее приобретает форму сердца. Вот смотри....

Сомкнув руки у пупка, он начал их медленно поднимать, вырисовывая полукруглую форму сердечка, замкнувшуюся под солнечным сплетением. Затем исподлобья подняв на меня заблестевшие дикой радостью глаза и широко раскрыв рот, он запустил в воздух, словно летающую тарелку, воронку безудержного смеха. Та закрутилась в центре зала, испуская турбулентные волны восторга, захлестнувшие и превратившие все вокруг в какие-то песочные образы.

Воронка продолжила полет по нижнему этажу, воздушными крыльями хлестая и утончая всех людей и все предметы и, будто канцелярской резинкой, стирая нас всех. Слой за слоем песчинки наших портретов сметались невидимой метлой памяти и заглатывались воронкой, делая ее толще и страшней. В ней пропали и хохочущие Димитриус с Грейс, и я, стоявший рядом с полотенцем на плече, и даже тренажерная доска в комнате.

Раздувшаяся до огромных размеров воронка лопнула, и на этаже произошел песочно-золотой взрыв. Бесчисленные крупицы расплескались в воздухе, но падение их было медленным и хорошо соркестрированным. Они вновь образовали собой людей и хорошо знакомые предметы на нижнем этаже дома.

Все, казалось, было как прежде, за исключением сидящей на коленях Димитриуса крупной, зрелой женщины в спортивном костюме. На его ляжках расплылся ее огромный зад, гармонировавший размером и даже формой с его животом.

Она обвила его шею руками и ласкала его правую щеку крупным носом, повернув в мою сторону небрежно закрепленные золотистой заколкой волнистые темно-коричневые волосы.

Все уже были знакомы с невестой Димитриуса, навещавшей его примерно раз в два-три месяца, когда его табачный запас подходил к концу и требовалось пополнение дешевыми сигаретами из Греции.

Не обращая внимание на ласки невесты, Димитриус поучительным тоном обратился ко мне:

- Ты слишком много времени проводишь у себя в комнате. Я не могу спокойно смотреть на то, как молодая жизнь прожигается, простите меня, в бессмысленной работе. Кто-то должен научить тебя жить правильно. Показательный урок я беру на себя!

Он чуть отодвинул невесту от себя и, выбросив вверх свободную левую руку, торжественно заявил:

- Друзья, в субботу вы приглашены на фестиваль креветок! Димитриус покажет мастер-класс, демонстрацию того, как он собирается прожить оставшуюся жизнь. А вы, и в особенности ты, - он сфокусировал на мне свой взгляд, - потом сделаете собственные выводы, хотите ли встать на путь, открытый вам Димитриусом. Собираемся здесь вечером в половине шестого. И, кстати, - снова обратился он ко мне, - не забудь пригласить Сергея. Ему фестиваль пойдет на пользу.  

Фестиваль пошел на пользу не только Сереге, но и всем. Димитриус не переоценил важность мероприятия, в полной мере заслужившего данного ему названия. Впервые мы увидели Димитриуса немногословным и сконцентрированным на деле. Пил он, на удивление, мало, время от времени потягивая маленькими глотками стоявший у плиты бокал белого вина. Работал с двумя или тремя сковородками одновременно, выбрасывая команды своей невесте, которая подносила требуемые шефом чаши со свежими креветками, чистила лук, мыла и вытирала посуду.

Никто, кроме повара и его невесты, никогда раньше не видел такого разнообразия креветок и приготовленных из них блюд. Димитриус демонстрировал каждую разновидность, подбрасывая содержимое сковородок в воздух, становясь похожим на циркового жонглера. Над кухонной плитой нарисовалась живая радуга. По радуге протекал поток светло-рыжих красок северных креветок, в который потом вмешался зеленовато-серый окрас королевских, а затем и вовсе сменился темными полосками на панцирях их тигровых собратьев.

Каждое подбрасывание сковородки и смена цветов креветной радуги сопровождались нашими восторженными возгласами, хвалебными репликами и громкими аплодисментами. Стены дома наблюдали за празднеством с упоением.

Не знаю, пробегала ли по дому когда-нибудь такая же насыщенная волна радости, наслаждения разнообразием красок и искусным мастерством повара, смеха, очищавшего души, и тепла, которым мы питали друг друга, произнося высокопарные тосты, чокаясь и обнимаясь.

Все это в памяти дома, наверное, тоже запечатлелось особенной радугой мгновений, когда каждый из нас, забыв о себе, вкусил счастье и радость в общем и искреннем ликовании. В полукруге радуги дом обрел цельность, исходившую от самозабвения и душевного света.

Правда, закончился вечер неожиданно серьезным тостом Димитриуса, взявшегося наконец за бокал белого вина:

- Друзья, надеюсь, вечер удался. Хочу сказать, что каждого из вас я неплохо узнал: и робкую, пугливую мечтательницу Грейс и даже затерявшегося в поиске Сергея. Извини меня, Сергей, но по-моему ты не знаешь, чего ищешь – мечту, идею или еще что-нибудь. И не узнаешь, пока не совладаешь со своими демонами. Я, кстати говоря, ничего не ищу и ни о чем не мечтаю. Сегодня, благодаря вам, еще раз убедился, что мой живот от того и такой большой, что умещает в себе и главную идею, и мечту. Они просты, всем известны, и, видимо, поэтому серьезно ни кем из вас не воспринимаются. Жить дана, чтобы жить. Мне не терпится очистить ее от креветного панциря и шелухи, всего лишнего, ненужного и ложного, и бесконечно делать из нее нечто вкусное. Но делать это буду, не покидая ее.

Он сделал небольшую паузу, а затем продолжил:

- Раньше я был художником, пытавшимся запечатлеть ее суть и красоту, выдернув их, и заодно себя, из ее тела, течения, одним словом, из нее самой. Только подумайте, как это ужасно! Искусство – это предательство и жизни, и себя. Художник пренебрегает и выступает из естественной, подаренной ему, человеку, экосистемы жизни. Получается, что он ее ни во что не ставит. Но при этом он продолжает жалко имитировать ее, потому что кроме нее у него больше ничего нет. А потом, дурак, радуется, что создал ее низкопробную, жалкую копию. Нет, извольте, я больше не собираюсь жить фальшивой жизнью. Забуду навсегда годы, потраченные на производство копий. Пора начать ценить и восхищаться оригиналом, стать его частицей.

Смягчив тон, он вдруг улыбнулся. В глазах заиграла знакомая озорная искра.

- Так что, через пару месяцев, как только все будет готово, я попрощаюсь с этим домом и с моей красавицей-невестой уеду на остров и проживу жизнь, очищенную от всяких помех. А вам вот что советую. Как бы к вам жизнь не стучалась – через идею, мечту или их поиск – просто позвольте ей поглотить вас, с таким же жадным наслажденим, с каким вы угощались сегодня креветками. Выпьем же за это!

 

 

***

Не уверен, что идеи Димитриуса прижились в ком-либо из нас. Но те счастливые мгновения привнесли в дом гармонию и добродушие. Полюбив себя за испытанную радость ликования, мы тайно полюбили и всех, с кем ее разделили, а вместе с этим и дом.

Проживая эти воспоминания так же ярко, как тогда, я понимал насколько бережно и трепетно дом хранит их. Но его прилежность, сродни прилежности старого гардеробщика, гордящегося своей профессией, означала, что в его кладовых можно откопать все, что было в нем прожито.

Отныне моя жизнь - это разговор с гардеробщиком, раскрывшим большой секрет. В гардеробе есть потайная комната, в которой никому неизвестный портной с изумительной скоростью шьет копию с каждого сданного в гардероб одеяния, пока его владельцы наслаждаются концертом. Когда владелец требует возврата одежды, хитрый гардеробщик обменивает талон на точно сшитую копию, оставляя изначально сданное одеяние у себя. Портной настолько хорош, что никому и в голову не приходит, что любимое пальто или шарф утеряны навсегда.

Гардеробщик гордо показывал каждое оставленное мною в хранилище одеяние, поддразнивая и предупреждая, что хоть и дает мне до них дотронуться и даже накинуть на плечи, но все же не возвратит их. А если буду настаивать, то он выбросит меня из гардеробной и больше туда не пустит.

Следующее, что я осознал, бродя по хранилищу, это то, как быстро рассеялась воцарившая в доме гармония.

В последние два месяца своего пребывания в доме я не без тревоги подмечал, что посиделовки Димитриуса и Грейс происходили все реже, во всяком случае в привычные вечерние часы. Эти два героя были стержнем и сердцевиной дома. От их полупьяненького смеха и дружбы стержень крепчал, а сердцевина наполнялась теплом.

Когда временами их смеющиеся голоса доносились до меня из зала где-нибудь в первом часу утра, я с улыбкой переворачивался на другой бок, продолжая спать, но уже с большим спокойствием и удовлетворением.

Вскоре их голоса доносились уже не из зала, а из комнаты Грейс, тревожно прерывая мой глубокий сон. Их шепот и намеренно приглушенные, волнообразные смешки, накатывавшие на них, будто они поочередно щекотали друг друга, звучали в ночи удивительно отчетливо и близко. Казалось, что мы все лежим в одной кровати. Волны хихиканий постепенно стихали, сменяясь наплывом неконтролируемого сладострастного стона.

С той ночи, отныне повторявшейся регулярно, в доме поселилась неловкая тишина. Насколько возможно я избегал встречи с ночным героями, а они со мной.

Дом опустел и одичал. Наступил период застоя. Дом застрял между несколькими силами, источниками жизни в нем, прекратившими правильное взаимодействие и нарушившими здоровый баланс и круговорот отношений. Климат изменился. Над домом нависли тучи.

Всегда чувствительный к погоде, я стал напряженней. Эта напряженность бросила тень на трудно протаптываемую тропинку научных изысканий. Лабораторные опыты забуксовали, а желанный журнал отказал в публикации статьи, над которой я работал целый год.

Вечера я проводил за двухярусным письменным столом в комнате, заполняя страницы дневника чернилами сомнений в своей интеллектуальной состояльности, впервые пробудившие во мне вопросы о правильности сделанных жизненных выборов. В один из таких вечеров в дверь моей комнаты постучался Серега, которого впустили в дом то ли Грейс, то ли Димитриус. Я открыл дверь и сразу столкнулся с его кровью налитыми глазами.

- Посидим? – спросил он.

Не дождавшись ответа, он собрался было переступить порог, но я перекрыл ему вход рукой, смотря на полупустую бутылку виски в его руке. Первая половина содержимого ушла на то, чтобы его глаза налились кровью, а вторая поблескивала мерцанием очередной истории о неудачном телефонном разговоре с матерью и болезненных воспоминаний о предательстве Даши.

- Ты что это? – Серега поморщил брови и удивленно посмотрел на меня. – Руку убери.

- Прости, Серега, не сегодня, - сухо ответил я.

- Что значит не сегодня? Ты что меня не пускаешь?

- Давай не сегодня. Я устал, хочу спачь, завтра куча дел.

- Не понял, ты другу от ворот поворот даешь? И это, когда друг мне нужен, как никогда?

- Серега, пойми, мне самому сейчас непросто, я должен побыть один. Не в состоянии выслушивать твои душевные излияния. Ты и так знаешь, что я про них думаю.

- Выслушивать мои излияния?! – выкрикнул он. – Да, иди знаешь куда?!

- Не обижайся, - я взял его за плечо, но он злобно скинул мою руку.

- Не ожидал, что и ты передо мной дверью хлопнешь. Ну ты и подонок! - Его глаза заблестели влажным блеском разочарования и боли. Он отвернулся и, как потрепанный и униженный уличный кот, направился к выходу.

- Не злись, иди домой и проспись. Завтра обо всем поговорим, - неубедительно сказал я ему вслед.

- Забудь обо мне, понял? Ты мне больше не друг, - услышал я в ответ.

Серега по-настоящему не пьянел. Я не видел его когда-либо терявшим равновесие или рассудительность. Опьянение проявлялось только в красной смеси озлобленности и горечи в глазах. Бесполезно было надеяться, что он забудет об этом разговоре, ставшим, как выяснилось, нашим последним.

Презрительный взгляд Сереги неоднозначно давал понять, что в истории его жизни появился еще один предатель. Через неделю Серега перевелся в более дальнюю лабораторию, а вскоре и вовсе покинул университет.

Помню, что в те последние недели пребывания в доме на душе было нелегко.

Казавшаяся нерушимой дружба боевых товарищей в одночасье раскололась в дверном проеме комнаты, в который занырнуло роковое недоразумение, заметив опрометчивость моего сердца и неосмотрительность души. Возможно, осколоки можно было и склеить, если бы не моя мальчишеская гордость и не Серегины душевные шрамы, болезненно чувствительные и подозрительные ко всему, бросавшему тень на его веру в истинность любви или дружбы людей, которые были ему дороги.

По другую сторону стены моей комнаты в испарине ночной страсти исчезла и дружба Димитриуса с Грейс. Что за комната такая, дружбу уничтожающая? А, может, не только дружбу?

В голове всплыла история, рассказанная как-то Димитриусом.

- Не могу, я должен ему эту историю рассказать, - обратился Димитриус к Грейс, как обычно сидевшей рядом в кресле.

- Зачем? – удивилась Грейс. - Мы же обещали хозяйке ее никому не рассказывать.

- Но ты же его знаешь, - оживленно ответил Димитриус, имея в виду меня, стоявшего посредине зала с чашкой чая и направлявшегося в свою комнату, - его обещания надеждные, ему можно доверять.

- Спасибо, Димитриус, - вставил я.

- Короче, послушай, - он развернулся ко мне. – Ты присядь на диван, успеешь еще в свою книжную норку заползти.

Я послушался.

- У нас к тебе загадка, вытекающая из истории, которую мы с Грейс обещали не рассказывать никому из жильцов, - начал он, хитро и заговорчески прищурив темно-серые глаза, ставшие похожими на волчьи. –Хозяйка боялась, что это спугнет жильцов. Ты сейчас поймешь почему. Только пообещай, что будешь хранить молчание.

- Обещаю.

- Хорошо. Знаешь, кто владел этим домом до нашей хозяйки?

- Понятия не имею, - я равнодушно пожал плечами. -  Я и о хозяйке-то ничего не знаю...

- Хорошо-хорошо, - Димитриус нетерпеливо махнул рукой, перебив меня. – Тут раньше жила молодая пара. Все у них было, как обычно. Родился ребенок, они растили его, муж работал инженером, кажется. Короче, ничего особенного, если бы не решили они поселить жильца. Сам понимаешь, видимо, нужны были деньги. Поселили они молодую студентку. Она училась в том же университете, где и мы все.

- Так? – вставил я, надеясь ускорить его рассказ и вернуться к книжке.

- Закрутился у мужа и студентки роман, о чем жена не подозревала. Не спрашивай меня, как они умудрялись проявлять свои бурные чувства, живя в одном доме с его семьей. Может, когда жена выгуливала малыша, откуда мне знать?

- Хорошо, я понимаю, - опять вылетело у меня.

- Не торопи меня, - Димитриус сделал раздраженную паузу, замечая отсутствие интереса с моей стороны, но потом продолжил. – Длился этот роман несколько месяцев. Муж, видимо, стал одержим молодой красоткой, а она, наоборот, поостыла. Подумай, зачем ей этот небритый дядька?

- C чего ты взял, что он не брился? – удивилась Грейс.

- А ты думаешь, похотливым дяденькам до бритья?! На меня посмотри! – Димитриус расхохотался, пробежавшись рукой по своей двухдневной щетине с проседью.

- Ну не знаю, - смущенно улыбнулась Грейс, - может, он подтянулся ради молоденькой.  

- Женщины не любят гладеньких, уж я-то знаю! – Димитриус продолжал хохотать, не убирая руку от щетины.

Успокоившись, он вернулся к рассказу.

- Так вот, чувства студентки поостыли. Неудивительно, учитывая сколько молодых студентиков обычно вокруг таких красавиц вертится. С одним из таких она и закрутила параллельный роман. Потом решила порвать с первым, отцом семейства, рассказав ему, что полюбила другого, за что и поплатилась жизнью.

- В смысле? – спросил я.

- Задушил ее хозяин дома в припадке ревности!

Димитриус помолчал, а затем, наклонившись вперед в мою сторону, спросил:

- А теперь, вопрос: В какой комнате он ее задушил? – В глазах Димитриуса заиграла азартная искра. Грейс тоже не без интереса и с вниманием смотрела на меня.

Я скривил губы и медленно пожал плечами:

В моей, что ли?

Димитриус и Грейс переглянулись, улыбнувшись друг другу.

- Где же еще?! Конечно, в твоей! Молодец, угадал. А теперь можешь возвращаться к книжкам. Спокойной тебе ночи! – Они взорвались долгоиграющим смехом, шлепая себя по коленям и животам, давая понять, что не собираются меня больше задерживать. 

 

***

Дом раскалывал не только дружбу, но и, вообще, все цельное. Тут разрушилась семья, исковеркалась жизнь женщины и ребенка. Но, самое главное, в этой комнате оборвалась жизнь молодой девушки.

Перед глазами предстало красивое девичье лицо с неестественно расширившимися голубыми глазами. Множественные трубочки мелких кудрей светлых пышных волос беспомощно разбросаны на ковре, голова мечется в агонии, а руки девушки впиваются ногтями в сильные волосатые руки, сжавшие и трясущие ее белую шейку. Через несколько секунд ее руки падают на пол, и жизнь покидает девушку, вылетев с последним дыханием  через застывшее отверстие широко открытого рта.

Мне, конечно, повезло несравненно больше, чем погибшей девушке. Но  эта комната – эпицентр зла в доме – все-таки умудрилась заложить в мою жизнь мину замедленного действия. Жизнь взорвалась, и я снова в этой комнате. Зачем?

Этот вопрос словно магнитом потянул меня к письменному столу.

Я увидел себя со стороны сначала пустого и прозрачного, а затем, словно сосуд, стремительно наполняющегося смеющимся Димитриусом, плачущей Грейс, захлопывающим за собой дверь Серегой, умирающей девушкой, полицейскими навсегда уводящими из дома отца и мужа, чьи руки закованы наручниками за спиной.  

Я строчил изо дня в день. Бежали дни, недели, месяцы. Вновь и вновь я проживал жизнь этого дома, ставшей моей.

Мечты, мысли, порывы, боль и даже смерть жильцов дома, проносясь по моему телу, сердцу и уму, пробуждали, словно в лежащем в коме, новую жизнь. Эта была жизнь человека, научившегося понимать и сопереживать другим, услышавшего и заговорившего их голосами, которых он иногда и сам вызывал на дуэль.

Я спорил с Димитриусом, считавшим что жизнь художника – фальшивка. Я же теперь – прямое доказательство, что огонь жизни по-настоящему возгорается именно в том, кто посвящает ей все мысли и чувства без остатка и корысти. Жизнь наполнит собою того, кто забыл о себе, кто вслушивается в музыку ее ветра, перекладывая ее на понятные человеку ноты, и во время улавливает шелест ее подкрадывания или шепот ее заговора.

Сквозь дебри букв и строчек я пробирался к сердцу Димитриуса, пытаясь рассмотреть и понять, как любовь к жизни позволила ему забраться в постель к Грейс.

Любовь - это свет, а сны Грейс, уверен, стали темными, как сама ночь. Димитриус знал, что, покалеченная, она пряталась в доме, чтобы больше не быть брошенной. В его же будущем ей не было места. Может, он просто опьянел, не столько от пива, сколько от собственного смеха и шуток, затуманивших разум дурманом легкомыслия?

Я воссоздал боль Грейс и, словно кладоискатель, копался в ее темных снах писательской лопатой в поисках сил, которые возродили бы в ней веру в мечту.

Вертел в руках сердце Сереги и видел, что раны на нем не взрастили в нем циника, а скрывали идеалиста, не терпящего и не прощающего погрешностей в приблизившихся к нему людей.

Идеализм, возможно, возвысил высоту его полета над жизнью. Однако, именно идеализм и повинен в том, что приложил руку к крушению дружбы.

Но вины я с себя не снимал и просил прощения за закрытую перед лицом друга дверь.

 

***

Раньше на столе лежали книги, рабочие бумаги и дневник. Теперь – множество рукописей, написанных за три года новой жизни в доме. Первые рассказы от начала до конца были нашептаны старым гардеробщиком перед его смертью.

Даже хранителю памяти однажды суждено навечно заснуть в хранилище, которое он когда-то сторожил.      

После смерти гардеробщика и всего написанного мною о доме, включая роман о задушенной из ревности девушки, дом словно подменили. В нем уже не слышалось ни смеха, ни стона. Ничто не напоминало ни о фестивале креветок, ни о потере друзей. Моя комната стала палубой корабля писательской жизни, уплывшего бесконечно далеко от эпицентра зла, который однажды в ней скрывался. Энергия в доме выравнилась, и изо дня в день циркулировала ровным и естественным потоком.

Дома живут дольше и видят, и слышат больше, чем люди. Поэтому им, даже больше, чем людям, необходимо время от времени выплескивать уведенные и накопленные в его стенах радости и горести. Если такой возможности нет, то погода в нем меняется, и краски, и тучи начинают сгущаться над головами жильцов.

Для этого, наверное, и вызвал меня дом обратно к себе, не дав развиться жизни, выбранной мною, когда я его покинул. Я вернулся, помог дому выпустить пар, и теперь мы живем друг в друге спокойно и гармонично, а потому и счастливо.

Димитриус перевернулся бы в кресле, если бы увидел меня сейчас. Уже слышу его возгласы, что в таком существовании нет ничего от жизни, ни ее остроты, ни размаха, ни ветра, ни движения, в конце концов! «Где люди, с которыми посмеяться, выпить и поесть?», - восклицал бы он. А я бы ответил, что все это живет во мне, и поспорил бы, что жизнь внутри меня живее той, что в таверне у Димитриуса. Представляю, какой бы у нас разгорелся спор.

Я знал Димитриуса, Грейс и Серегу лучше, чем они сами. Правда, точно не скажу, какие их черты или пережитые ими события я действительно наблюдал, а какие из них мне нашептал гардеробщик, когда я писал. Гардеробщик все-таки в возрасте был, наверняка, напридумывал разного.

Знаю одно. Написанное, а, следовательно, мною прожитое - это и стало для меня правдой и реальностью, которые раздавили собою все, что произошло в доме на самом деле. Так уж устроен человек.

Даже сам дом, выплеснувший все из себя через мои работы, начнет в них копаться, если вдруг пожелает вспомнить о прожитой жизни. Роман и рассказы на столе служат ему теперь фотоальбомом, созданным мною.

Шебуршанием ворсинок на ковре, вздрагиванием стен от разгрузки грузовика за окном, сбоем электричества и миганием лампочек, дом выражал свою радость от каждой написанной о нем истории. Вместе с ним я тоже радовался каждой опубликованной работе, но разделить ее все же хотелось с кем-то из людей.

Димитриуса и Сергея найти не удалось. Зато Грейс я отыскал.

Первый рассказ был как раз о ней и Димитриусе. Его я ей и отослал, сопродив коротким письмом. Через пару недель пришел ответ.

«Привет,

Я была приятно удивлена, получив от тебя письмо по прошествии стольких лет. Еще более удивило то, что ты поселился в том доме.

Поздравляю тебя с публикацией рассказа и спасибо, что поделился им со мной.

Буду откровенна. Прочитав его, я глубоко и до боли возмутилась твоим решением написать обо мне. Когда я делилась с тобой своими переживаниями, у меня и в мыслях не было, что моя боль и стыд будут обнажены перед всем миром. Совсем неважно, что никто не свяжет твой рассказ с моей скромной персоной. Достаточно, что главное, что представлено читателю, это я. Понимаешь, это я, слабая и обиженная. Ты у меня украл жизнь и выставил ее на обозрение людям и небу, без моего на то согласия. Я долго не могла оправиться от ощущения, что мое прошлое меня предало. Ты меня предал ради собственной блажи.

Я не знала, что делать: написать тебе возмущенное письмо или вызвать тебя на встречу. Поэтому долго не отвечала.

Размышляя над тем, как поступить, я продолжала возвращаться к рассказу. Перечитывая его и заново проживая тот период моей жизни, я начинала чувствовать удивительное облегчение. Меня пронзила мысль о том, что всю жизнь мое сердце пролежало под камнем, под которым томились и боль, и горечь, и женская мечта. Все они просились наружу, но я была слишком слаба и нерешительна, чтобы сдвинуть его и дать черным и белым голубям сердца взлететь.

Ты выбросил из меня камень, крикнул за меня в этот мир, чтобы он наконец услышал мой голос. Твой рассказ выплеснул горечь и расправил мне крылья. Спасибо тебе.

Мне уже за шестьдесят, но, обещаю тебе, что мечтать буду до последнего вздоха. Как ни странно, но за это я также должна благодарить Димитриуса.

Не суди его строго. Он тебя уважал и стыдился ночных похождений в мою спальню. Мы наивно надеялись, что в глубоком сне ты не услышишь наши забавы! В любом случае, мы старались избегать встречи с тобой.

Да, я знала, что когда в ночи он шептал мне на ухо, что заберет меня с собой на остров, он лгал и знал, что я это понимала. Но я шла на это с открытыми глазами, в отличие от всего, что делала до этого. Его шепот будил во мне мечту, которую я по-настоящему проживала в те короткие мгновения с ним. Думаю, что-то похожее испытываешь и ты, когда пишешь свои рассказы.

Димитриус покинул дом вскоре после того, как ты уехал. Он обещал, что будет писать и, как только разойдется с невестой и купит таверну, заберет меня к себе.

Если б ты знал, какую боль и радость приносила мне та глупая надежда на письмецо из далекой Греции! Я знала, что письма не будет, но ни на секунду не переставала его ждать. Димитриус, этот сладкий лгун, этот пошлый, шутливый философ. Разве на него можно обижаться?

Мечта о нем и его креветках останется во мне до конца моих дней. Она достаточно яркая, чтобы освещать мою жизнь светом и радостью.

Привет нашему дому, которому ты вернул спокойствие и мир.

Всего тебе доброго,

Грейс».  

10.02.2018

Последние публикации: 
Тепло земли (29/10/2018)
Муза (08/06/2017)
Муза (06/06/2017)
Сон (окончание) (04/07/2016)
Сон (03/07/2016)
День рождения (15/12/2015)
День рождения (11/12/2015)
Дождь (20/11/2015)
Дождь (19/11/2015)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка