Комментарий | 0

...такое чудное дело, почти святое

 

Владимир Беляков

 

                        * * *
 
Зима.
Счастливейшее время.
Я плавал в лодке по дворам.
Рыбачил с крыши вместе с теми,
с кем воздвигал рыбацкий храм.
Сидел на окнах, спал на ветках,
обедал в дыме над костром,
листал пословно шелк беседки
и заплетал в косички гром.
Всё было так, как в первозданье,
как в первородном бардаке,
и смех светился на свиданье,
и солнце пело на руке.
 
 
 
                        * * *
 
Зима.
С охлупня и шолома
наметов свисли буруны.
Даль – вся земля,
четыре тома
на все четыре стороны
таинственного алфавита
согласных, гласных и глухих,
слепых… так яростно раскрыта,
от самых тех до самых сих,
что льется свет, лишь только белый,
и преполняется зимой
весь белый свет, как будто целый
наш алфавит, почти немой.
 
 
 
                        * * *
 
Зима.
Вокруг один лишь Бог.
Безмерна тишина планеты.
Я нет, без головы и ног,
но лишь из воздуха и света.
И всё прошедшее во мне
одновременно и мгновенно.
Часы не ходят на стене,
кровь не вращается по венам.
Но там и там – один лишь Он,
Она, Оно, Одно и Много.
Внезапна истина времен,
извечна красота итога.
И непременный белый снег
сквозь пальцы мыслей пролетает,
мой постоянный оберег,
непредсказуемость святая.
 
 
 
                           * * *
 
Если взять скрипку старого мастера,
прижать ее к подбородку
и обхватить гриф ладонью,
можно представить себя Хофштадтером,
разговаривающим с Гёделем об Иерихоне
или о топоре Ганто и исчислении предикатов –
так разрушается перегородка
между ругающимися и не ругающимися матом,
из которых первые – это эйдосы Паганини,
а вторые – терции, не извлеченные ни ныне,
ни присно, ибо во веки веков всё пересказанное
горчит им, как разжеванная полынь, –
проще быть цветами или вазами
или образами слова аминь.
 


 
                    о. Антоний
 
 А что ж возлюбленный Антоний?
 Где этот тайный оберег?
 Из литургических симфоний
 куда свой устремляет бег?
 
 Ах, неужели полон дремы
 на пажитях бессрочных треб?
 Иль разъясняет несмышленым,
 как человек один нелеп?
 
 Что жизнь без Бога исступленье,
 неслышимый пред небом вопль:
 рожденье, вздох – и тут же тленье,
 как завещал Константинопль.
 
 Иль вдруг, коленопреклоненный,
 пред самым тяжким из крестов
 он тщится вымолить из плена
 март златоустых голосов?
 
 Мой лепый март, мой май Антоний,
 Апрель Июлич Трубинской!
 Из тихих роз и грёз бегоний
 твой непрестанный непокой.
 
 Над храмом облака повисли,
 по тракту движется поток –
 два бытия на коромысле
 несет Антоний на восток.
 


 
         * * *
 
Опушка леса. Лиственница, ель…
Ветвей касаясь, проникаю мимо.
Здесь тишина… Как стихшая свирель,
как от людей скрываемое имя,
как облака… Я прохожу, пока
не понимаю, что приостановлен – 
о, маленькая ель! Твоя рука –
так свойски, так лесно… Как будто гоблин,
я вижу то, что прежде пробегал:
движенье хвойных токов, игл волненье,
упавшей шишки сморщенный оскал,
и той свирели внутреннее пенье.
Свой долгий путь неведомо куда
летел стрелой, упорной, но не меткой…
Центр леса и ополья – калита,
положенная под еловой веткой.
 
 
 
                    * * *
 
Мне симпатична взбалмошная синь
Январских елей, убеленных снегом,
Коротких дней скучающая длинь
И сонный вечер под прикрытым веком,
И сонмы глаз, наполненных тобой,
Моя земля, замерзшая до боли,
И рыжий тальник, тоже голубой,
На поседевшем истринском подоле.
Святая Русь! Нечаянная грусть
Давно окрепла и окаменела.
Мы потому и сильные. И пусть
Родная сень и синь белее мела.
Мы долго спим, пока застыл январь,
И долго ладим выцветшую сбрую.
У нас другой не только календарь,
Мы даже жизнь придумали вторую.
И если в этой горем занесет,
Похожим как всегда на горы снега,
Очнемся мы, где патока и мёд,
И нам тогда на жизнь не хватит века.
 


 
     Еськино                                                              
 
Пространство надгеографично,
но иногда, качая рожь,
выходим и встречаем лично
сельца полуденную дрожь.
И ищем знак на занавеске
или тяжелую клюку –
но даже кур в карминной феске
мои шаги не отвлекут
от копошения в навозе –
кудахчущих не видно фей,
здесь в зной, как на лихом морозе,
отшельники планеты всей
забились то ли на полати,
то ли в овины залегли,
так что и некому подати
и некому кивнуть: «Ужли
здесь завсегда такая дрёма
и паламическая тишь?» –
и мне б ответили: «Ерёма
да Марфа доживают лишь
на этом согбенном угорье
пересыхающей реки» –
неописуемое горе
на обе поднятых руки
легло б и опустило долу
ладони, плечи и глаза,
как будто бы пространство полу-
пустое в месяц ураза,
который катится здесь годы,
не ведая седых крестов,
ведь православные народы
здесь не построили мостов
ни через топкую Мелёжу,
ни через высохшую степь –
но я напрасно грёзу грёжу,
влача заржавленную цепь –
на поле колосится жито,
в колодце светится вода
здесь просто прожито, что сжито
со свету в стрёмные года,
и скоро, может быть, мальчонка
свой выкатит велосипед,
а там щенок шалить и щёнкать
откуда-то ему в ответ
примчится, пробуждая сонный
забытый богом буерак,
я куб увижу перегонный
и распахнувшийся сельмаг,
тогда и время снова двинет
свои застывшие круги,
Ерёма вскочит на овине,
и Марфа вынет пироги.
Мне кто-нибудь из них расскажет,
что это Еськино, сынок,
что жизнь не сахар и не сажа,
а этот самый пирожок,
что за околицей стреляют
(пока опасен танкодром)
и что не хватит баттерфляю
в Мелёже перегнать Ерём –
и захихикают обои,
перекрестив тихонько рот.
Какое счастье голубое,
что всё всегда наоборот.
И здесь бывают воскресенья,
чтоб, заглянув на полчаса,
воскреснуть в память поосенья
и заглянуть в твои глаза,
моё неправильное завтра,
моя улыбчивая грусть,
и рассыпающийся трактор
меня здесь провожает пусть
обратно в рожь и нестыковку
географической мечты
с внеисторической концовкой
моей щемящей маеты.
Не совпадает, что бывает
в пересекающихся снах:
горячим краем каравая
обжечься можно, но в ценах
столь с пылу с жару подносимых,
столь истинных искомых блюд
нули немалые – как схимы
они трудны и как салют
в каком-нибудь подводном царстве
они немыслимо чудны.
Не совпадает, как в лекарстве
потребности любой войны.
Как время жать и время сеять.
Как «если б знало и могло».
Как в этой же Мелёже стерлядь
и речка, где одно стекло.
Немного хочется и плакать,
уже в Ерёмино вхожу,
непрекращаемая слякоть
свою спустила паранджу.
 


 
           дь- ть-

самое время, укутавшись в дождь,
отгородившись октябрьским ветром,
что-то протяжное думать под фетром,
каплющим слёзы на губы калош, дь-
явольски крепко целующих всё ж ть-
му и тюрьму старорусской равнины,
муку травы и расхлябанность глины,
самоё время укутавших в дождь

с этого времени ты не придешь,
ибо песок, оказавшийся в почве,
грустно фильтрует стекающий ночью
капель поток, их осеннюю дрожь
и оставляет на солнце – не трожь! –
тонкий налет побелевшей от боли
горя глазного нечаянной соли,
светлого времени ты не прейдешь

сниде иона по времени в пождь,
падает сердце от тяжести долу,
не исцелить его стук корвалолу,
слово такое в ниневии ложь, дь-
яку их, черни и всем из вельмож ть-
му осветило несомое слово,
ныне же время приходит иово,
сниде мы все до прощения в пождь

 


 
                             * * *
 
Ночью, только лишь закрываются глаза,
открываются небеса,
и оттуда спускаются сонмы пророческих строк,
упакованных слитно и складно.
Соединяются несоединимые раньше слова,
распускается голова,
словно ваза с цветами, словно волшебный цветок,
только руки становятся ватными.
А из строк образуется пространство письма,
как намотанная на сферу тесьма,
она засасывает и закручивает рассудительность дня,
да и руки безжалостно за спину.
Но зато понимается соединение звезд и планет,
единение бед и побед –
это грифель мой процарапывает на бумаге меня
и проваливается в эту царапину.
 
 
 
                    * * *
 
ой-ды как я разыгулялыся!
ой-ды да по пригорычке!
ой-ды всё с таво что одуваничики
не сберешь во белый букет!

ой-ды как я натопоталыся!
ой-ды да разметал их белым-бело!
ой-ды всё с таво что одуваничики
одни таки на цельный свет.

 
 
 
                    * * *
 
Непродолжительное небо
еще не стало декабрем,
а уж накинуто на плечи
и перевязано узлом
по рвани серой и сиротской
и продолжительно молчит –
кому-то, может быть и клёцки
его раскисший квёлый вид,
но здесь похожее на лыко,
рогожу, драное рядно –
оно июльски сердолико
и августовски зелено
лишь в фотографиях и пазлах,
да в тонкой косточке виска,
как будто бутерброд без масла,
как сладкий кофе без песка.
Теперь без фальши – тихий холод
и несжимаемая ночь,
полнеба свесилось до полу
и хочет вовсе изнемочь,
свалиться и забиться в угол
в печально пыльное старье,
как ранний снег совсем без стука
пытается найти жилье.
Нам неба, кажется, не нужно,
привычней гладкий потолок.
Идет декабрь, и безвоздушно
не загорается восток.


 
 
 
                    * * *
 
Ап.
Ну а что же?
Никуда без этой ласковости страстной.
Повсюду хлюпает вода.
Повсюду скорбь и ерунда –
как сочетанности ненастья
и метафизики щедрот
христолюбивому народу.
Сидит на небе обормот,
а то и вовсе ёшкин кот
и льёт умильно эту воду.
Ап-ап.
А что же?
Прется прель от бесконечной простокваши.
Достал бы Хлебников свирель,
сыграл, покушал фрикадель,
а мы сидим, набравши каши
и ею давимся. И ждём,
когда закончится природа.
Онтологический дурдом,
и мы бесцветные при ём
сидим и смотрим в эту воду.
 


 
                               * * *
 
Почти зима. По крайней мере, имеет право.
Имеем время гулять и плавать
травой зеленой, водой студеной неправомерно.
Но почему-то в лесу как летом
тепло и сухо и густотравно. Но нелюдимо.
Хожу исправно – грущу, наверно… Смотрю направо,
смотрю налево – ищу ответы, ищу приметы.
Всё стало близко. Всё подружилось.
Местами ели, упав, застряли – скрипят об этом.
Немного страшно и очень грустно. Несовременно.
Не вовсе верно, что всё знакомо –
вот, скажем, в жилах каких-то веток есть обреченность,
как бы вопросы, но без ответов.
Порой как дома, порой как в стенах
нездешних что ли… Уж больно мшисто,
почти дремуче – но так безлистно! И вдруг влюбленно!..
Непостоянно. Неочевидно. Но воздух чистый
и настоящий. Да и подошвы мутузят хвою
и палый облик уставших веток как по старинке.
Я душу мою. Я таю льдинки
на аналое.
Зима – такое чудное дело, почти святое.
 
 
 
                              * * *
 
                     С.Головой на память А.Голова
 
Как ваши светлые светлы
очарованья и печали!
Густеют в утра эоали,
светлеют в ясени стволы
дубов, и каплют капли стали
на звон хрусталевых столов...
Всю жизнь мы слёзы собирали
с небес и плачущих голов.
 


 
                                         Б.Цейтлину

У нас здесь, да, погода – никуда.
У нас почти намек на заполярье.
Почти не гаснет желтая звезда
библейская, как рыба в толстом кляре,
что не плывет уже, а всё растет,
опустошая высохшее небо.
Давно насыщен взысканный народ
и хочет пива более чем хлеба.

А что у вас? Не вемо ничего.
Иерихон и Вымершее море.
В кумранских скалах старый листригон
в пещере найден и затем уморен.
И всё не гаснет желтая звезда
гексагонально выжженная в мари.
О здешней хмари наши города
мечтают робко в тождестве кумарен.

 
 
 
                    * * *
 
Нет, нет! Нельзя роптать на дождь!
Нельзя перечить замыслу и слогу!
Из акциденций сих в смиренья тогу
укутает нас Промысел. Всё ложь,
что есть иные словосочетанья,
особенно же ропот и хула
во обличенье дивергенций зла
истерзанного в войнах мирозданья,
лежащего в ожогах и пыли.
Нет, нет! Нельзя роптать на тучи!
Иначе в небесах и их отключат,
переводя рубильник на нули.
И эта хмарь, ненастье и невзгода
покажется нам божьею слезой,
а из сухого неба плач и вой
ознаменует вечную погоду,
когда не будет ни метаморфоз,
ни размоканья осени и лета,
и перестанет виться эвольвента
окаменевших клёнов и берез.
 

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка