Комментарий | 0

Русская философия. Совершенное мышление 121

 

На днях почти целый час слушал И.Волгина, который рассказывал нам, радиослушателям "финам.фм", об одной из характеризующих черт русской литературы 19-го века – тяги наших писателей к суициду как способу "переменить судьбу"!

Итак, по Волгину:

- Пушкин, и в этой тяге тоже наше все, вызвал на дуэль Дантеса, чтобы у "барьера жизни и смерти заработать" порцию вдохновения для "нью-болдино";

- Лермонтов – что говорить, "экстремал", разве что сам не нажал на курок направленного ему прямо в грудь пистолета;

- Гоголь – еще тот тип, в халате и сапогах улегся на диван и умер, несмотря на отсутствие болезни, старания врачей, уговоры друзей и искреннее сочувствие почитателей его таланта;

- Толстой, вздорный старик, сбежал без шапки в ночь холодную, лишь бы подхватить какую-нибудь заразу, или усугубить уже имеющуюся, и на зло жене поскорее покончить с жизнью;

- и, наконец, конек Волгина – переплюнувший всех, – Достоевский, который нарочно связался с каким-то отребьем, устроил тайное собрание и самолично прочитал на нем строжайше запрещенное властями письмо Белинского, а потом сам же и донес на себя, для верности.

Действительно, лучше гнить на каторге, чем читать справедливую критику белинских-волгиных о твоем слишком затянувшемся творческом кризисе!

Мания отдельного критика усматривать маниакальность русских писателей не удивительна, потому что не выбивается из общего тренда: воспринимая писателя как находящегося в полной зависимости от вдохновения, критик делит произведения своего подопечного на вдохновенные и нет. Для критика очевидно, что лишившись вдохновения, "настоящий писатель" не может не сделать все возможное и невозможное, только бы вернуть склонность ветреного и капризного гения. Так рассуждают литературоведы, развивая такое "удобное" представление Белинского о различии писателя и его вдохновения.

Однако "Бедные люди" Достоевского для Белинского стали вдохновенными прежде всего потому, что были ему и его политико-литературному кружку полезны, а вот "Двойник", "Господин Прохарчин", "Хозяйка" и "Неточка Незванова" требовали от критика расширения кругозора и литературной толерантности, то есть на то время, – политической смерти. К этому ни Белинский, ни его соратники и последователи были совершенно не готовы.

Не готов к этому и Волгин, хотя с того времени прошло более, чем 150 лет.

Он без критики наследовал представление Белинского о "творческом вдохновении" как  в н е ш н е й  человеку силе, подобной божественной благодати или духу, который, как известно, дышит, где хочет.

Почему наши специалисты так упрямо настаивают на том, что после "Бедных людей" в литературном творчестве Ф.М.Достоевского наступил затяжной кризис, который и стал, соответственно, решающей причиной стремления (которое с той же упрямостью мнится им) писателя "переменить судьбу"?

Достоевский первое время никак не мог этого понять, ему эти произведения представлялись не только не слабее, но даже сильнее прославившего его романа-первенца. Особенно "Двойник" и "Господин Прохарчин". Более того, "Двойник" он вообще полагал самым сильным своим произведением!

В этом разночтении, разновосприятии одного и того же спрятан принципиальный вопрос: критика видит разделение людей, писатель видит раздвоение человека.

Критика настаивает на разделении всех.

Писатель – на разделении каждого.

С этого момента пути В.Г.Белинского (русской критики) и Ф.М.Достоевского расходятся: критика перестает воспринимать то, что хочет сказать писатель, писателя раздражает слишком сильное внимание критики к фрагментации, расслоению общества и одновременное этому игнорирование индивидуума.

Писатель нашел то, что всех объединяет.

Критика интересовало только то, что всех разъединяет.

И снова, как в случае с Н.В.Гоголем: писатель обращается к каждому, критика обращается к отдельным.

Из этого можно сделать довольно неожиданный вывод: рассмотренные мною русские писатели – Н.В.Гоголь, Л.Н.Толстой, Ф.М.Достоевский – принципиально  н е и д е о л о г и ч н ы!

Любая идеология основывается на выделении некоторой "правильной", "прогрессивной" и т.д. группы людей, особой части общества, которая является носителем "правды", "истины" и которая в силу этого должна стоять у руля общественного развития.

Ни Гоголь, ни Толстой, ни Достоевский такой особой группы людей не видят.

Вот что скрывает от себя и других русский критик: собственное раздвоение!

Наглядный пример – В.Г.Белинский: при прекрасно развитой чувствительности восприятия он ухитрялся подчинять ее своим партийным интересам, которые эту самую чувствительность подавляют.

Критик подменяет свою раздвоенность своей "правильностью", принадлежностью к "прогрессивной" части общества; он, как герой "Двойника", не только не узнает себя в другой своей субличности, но даже воспринимает ее, то есть самого себя, своим врагом.

Гоголь удивлялся, что его современник, из некоего светского приличия, отказывал себе в удовольствии спонтанного танца или смеха; критика Ю.Манна этот отказ, наоборот, нисколько не удивлял: для него танцующий или смеющийся спонтанно, сам собой, из внутренней стихии жизни, без и вне "народного коллектива", - человек подозрительный.

Во времена Достоевского, уже нельзя было и визжать, иначе можно было получить от М.Горького статус индивидуалиста со всеми вытекающими: общественное поглотило личностное, как в "Крокодиле".

Кажется, я начинаю понимать, почему критика именно так воспринимала русских писателей: ей необходимо было обоснование, оправдание, моральное "узаконивание" насилия одних по отношению к другим, для чего требовалось разделить людей на хороших и плохих. Поскольку же русские писатели этого принципиально не делали и направляли свое внимание именно на единство всех как одного ("я брат твой", "вся страна – один человек" Гоголя или капля-шар-капель Толстого), даже если это единство заключается во всеобщем раздвоении (Достоевский), то критике требовалось дискредитировать писателя как  л и ч н о с т ь, отделить его индивидуальность от его произведений.

Вот почему Белинский был так востребован все эти полтора века русского литературоведения: он дал критике матрицу такой дискредитации.

Русскому обществу и критике стал удобен поэт, зависимый от вдохновения, а еще лучше – мертвый поэт.

Если человек (поэт, писатель, художник, музыкант) выходил за рамки такой матрицы восприятия, то общество (критика) моментально превращало его в странного, подозрительного и антиобщественного субъекта.

И не только поэта.

Каждого!

Таков вызов русского.

Каждый из нас чувствует на своей шее эту удавку.

Кто рвет ее всем своим "весом", кто погибает.

Чаша Сократа неизбегаема.

Для тех, кто, по Достоевскому,  х о ч е т.

Кто решается хотеть, тот не может не быть непредсказуемым, экстравагантным, свободным, живым.

Большинство же живет на цыпочках.

Чтобы не слишком стягивало и можно было слегка дышать.

Откладывая свое испытание, инициацию в мир зрелости и самостоятельности на потом, на когда-нибудь, то есть до смерти. Это большинство так никогда и не узнает, что такое смерть. Потому что слишком хорошо знает, что такое сдавленная шея.

Испытание каторгой закалило Достоевского и ему хватило сил разорвать удушение "разумности", "здравого смысла", "общественного одобрения", "просвещенности". Он не захотел больше быть проглоченным этим страшным заморским чудовищем – "крокодилом рассудочности", когда из чрева темноты, из тесноты чердака или подвала человек вещает о светлом, просторном и прекрасном мире!

Достоевский, вслед за Гоголем, рассматривает через увеличительное стекло это забившееся в щель насекомое:

"Это был все тот же обыкновенный и ежедневный Иван Матвеич, но наблюдаемый в стекло, в двадцать раз увеличивающее.

...Спрашиваешь, как устроился я в недрах чудовища? Во-первых, крокодил оказался совершенно пустой. Внутренность его состоит как бы из огромного пустого мешка, сделанного из резинки.  ...Крокодил обладает только пастью, снабженной острыми зубами, и вдобавок к пасти – значительно длинным хвостом,  – вот и все, по-настоящему. В середине же между сими двумя его оконечностями находится пустое пространство...Подобно тому как надувают геморроидальную подушку, так и я надуваю теперь собой крокодила. Он растяжим до невероятности.  ...подобное пустопорожнее устройство. ...какое основное свойство крокодилово? Ответ ясен: глотать людей. Как же достигнуть устройством крокодила, чтоб он глотал людей? Ответ еще яснее: устроив его пустым. ...беспрерывно глотать и наполняться всем, что только есть под рукою. И вот единственная разумная причина, почему все крокодилы глотают нашего брата. Не так в устройстве человеческом; чем пустее, например, голова человеческая, тем менее она ощущает жажды наполниться, и это единственное исключение из правила" ...и т.д.

Характерно, что "Крокодил" совпадает по времени с "Записками из подполья". Для Достоевского тот, кто не хочет жить всем собой, по своему хотению, тот проглочен чудовищем "пустопорожности", или, как скоро начнут говорить,            с о з н а н и е м (рефлексией), основной характеристикой которого является как раз "наполняться всем, что только есть под рукою", то есть заполнять пустоту чем попало.

Например, И.Волгин заполнил свою пустоту суицидальностью русских поэтов и писателей.

Геморроидальные грезы придушенных рациональностью.

Чревовещание пустопорожности.

Пустота каучуковых голов.

Вещать из темноты – удел большинства иванов матвеичей.

Иметь решимость хотеть самому – вызов одиночек.

Такова ирония русской земли: стремящийся к единству индивидуален, становится личностью; стремящийся к отдельности типизируется, становится общественным клоном.

Время "Записок из подполья" – время постепенно и неминуемо назревшего изменения в Достоевском. От жизни         с в о е й  литературой, то есть от мечтательности и невольности впечатлений, он обращается к себе самому, к            с в о е й  ж и з н и, независимо от того, насколько она рассудочна, разумна, благоразумна, общественно одобряема или порицаема.

До этого времени жизнь кружила им вопреки его рационализациям и сопротивлениям, даже не замечая его бегство от нее.

Теперь он сам отдается ее стихии, но уже без грез, рационализаций, сопротивлений.

Теперь ни он не играет с жизнью как с игрушкой, ни жизнь не играет им.

Только теперь жизнь для него – стихия.

Только теперь Достоевский для жизни – игрок.

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

X
Загрузка
DNS