Комментарий | 0

Русская философия. Феноменология творения 14. Настройка внимания.

 

Итак, в современной индоевропейской цивилизации во второй половине первого тысячелетия новой эры произошло видоизменение человека. Появился тот тип человека, который мы сегодня знаем как гомо сапиенса, человека знающего или разумного. Заметьте, трансформация произошла не со всем человечеством, а только с одной его частью. Да и эта часть трансформировалась в разбросе как минимум одного тысячелетия. Так в русской (срединной) культуре видоизменение стало проявляться только к 17-му - 18-му веку, а замечаться к концу 18-го.

Присмотримся к этому внимательнее и пока по-прежнему на примере русской литературы. В принципе видоизменение затронуло всю жизнь в целом, поэтому его можно исследовать и на примере сельского хозяйства, и на примере одежды или оружия, и много другого, но, повторяю, пока рассмотрим его на материале русской литературы как более доступной и знакомой для большинства сфере. Заодно сравним наше восприятие произошедшего с уже устоявшимся в нашей культуре восприятием, что даст нам возможность скорректировать своё представление о нашей литературе, а, следовательно, и о нас самих, и о нашем прошлом и настоящем.

Сегодня на завтрак посмотрел очередной выпуск "Игры в бисер" с Игорем Волгиным, посвящённый "Горе от ума" Грибоедова. Очень кстати для нашей темы. Ведущий задал и задался вопросом о том, был ли Чацкий умным. Обсуждение показало, что обсуждающие принимают за основу современное значение термина "ум", как будто "ум" в начале 19-го века в русской культуре то же самое, что и сегодня. Им не пришло в голову, что в то время, как и в случае с игрой на флейте мужчин и на арфе женщин, с умом тоже было вполне специфично. Как это характерно для современного восприятия – видеть везде самого себя и при этом опираться на уже разработанное, разжеванное и скормленное тебе представление.

Всем участникам передачи, как и большинству литературоведов и культурологов, кажется само собой разумеющимся, что и Грибоедов, и его современники, и их ближние и дальние потомки, то есть мы с вами, говорим об одном и том же, произнося слово "ум". То есть Чацкий страдает от того, что он слишком умный! Или, по крайней мере, думает, что он самый умный. Результатом чего становится – или невозможность ему найти среди окружающих его глупцов место, его "лишнесть", как настаивали в советское время, или его "подростковость", заставляющая его поднимать бурю в стакане воды, к чему больше склонялись участники обсуждения.

Однако если под "умом" в то время понималось нечто другое, то бурей в стакане воды оказывается как раз все эти двести лет продолжающееся "прочтение" пьесы, неважно насколько это прочтение партийно серьёзно или полипартийно игриво. Вот этого в передаче и не хватило, впрочем, как и в критике (насколько я её, конечно, знаю). Было бы интересно конкретное временное культурологическое и лингвистическое исследование русского языка того времени. По моим (к сожалению, пока не прямым, а косвенным) исследованиям, под "умом" в то время понимали не способность мыслить, рассуждать, соображать в современном его значении, а способность видеть отстранённо, отделившись от воспринимаемого, не наивно и непосредственно, не по привычке, а по усилию, даже по необходимости. Быть вынужденным думать, рассуждать, соображать и оценивать, так как естественные, привычные способы восприятия и действия уже не только не работали, а просто-напросто отсутствовали.

Попробуйте представить себе состояние человека, который лишился чего-то само собой делающегося в нём, само собой проявляющегося и поэтому естественно привычного, лёгкого, не требующего никакого специального усилия, простого, родного, знакомого без его какого бы то ни было знания. За три года отсутствия с Чацким произошло именно это – он потерял естественность своей жизни, её само собой текущее течение. Он почувствовал себя совершенно одиноким, отделённым от всех людей и от всего ему когда-то родного непреодолимым барьером, как сейчас неточно говорят, самосознания, а более точно, - наличием внимания себя.

Гомо сапиенс, человек знающий, это человек, знающий себя как действующего, переживающего, помнящего и т.д. А это неминуемо отделяет его от всего, что он знает - действия, переживания, вспоминания. И он неминуемо чувствует себя изгоем, одиночкой, изгнанным. Что для человека прежнего, древнего, - самое страшное состояние. Быть отделённым или изгнанным из рода, из единства земли, людей, неба, животных, живых и мёртвых сородичей и т.д., - предел возможного для человека несчастия, намного хуже несвоевременной и внезапной смерти.

Современный читатель уже обладает накопленным всеми предыдущими поколениями двухсотлетним опытом бытия отделённым, поэтому не может представить себе эмоциональную насыщенность, тотальную тревогу и всепоглощающее отчаяние человека, оказавшегося изгоем самого для него важного, - родной земли. Важного тогда, а не сейчас, когда это отделение от всего стало нормой жизни и даже её основным преимуществом. Это горе. Это, по словам Чехова, "безвозвратная потеря чего-то самого важного", или, по словам Толстого, "привычки от вечности". Русская литература 19-го века до краёв наполнена этим переживанием, и мы не раз уже сталкивались с ним у героев Гоголя, Толстого, Достоевского. Но особенно ярко и на полную катушку – у героев Лермонтова. Пока я смотрел "Игру в бисер", я ждал, упомянут ли участники этой игры – М. Ю. Лермонтова, в связи с состоянием "горя" у Чацкого. Не дождался.

Однако для меня связь горя Чацкого и горя героев Лермонтова очевидна. К этому ещё вернёмся, а пока продолжим.

Не заметить в русской литературе тотальности и важности переживания отделённости невозможно, когда читаешь эту литературу по её, а не по своему времени. В то время этот ум, то есть это новое и совершенно незнакомое человеку переживание себя как отдельного и поэтому как изгоя, неминуемо воспринималось "обществом", так же как и самим человеком, непривычным к такому феномену, как холодность, бесчувственность, равнодушие, презрение и т.д. И воспринималось так независимо от того, был ли этот человек действительно холоден и равнодушен, и часто даже вопреки этому.

Чацкий совсем не холоден, не равнодушен и не презрителен, однако воспринимается другими именно таким. Так что "горе от ума" – это не горе от того, что герой слишком умён и видит то, чего не видят другие, и поэтому презирает их, а от того, что он уже не может быть с ними естественно единым, привычно своим, одним из, не выходящим из сферы. Да, он злится, раздражен, огорчён и даже обижен, воспринимая происходящее как вину других, но он делает это не по злобе, а по неопытности, по причине отсутствия достаточного общественного опыта совместного существования разных по типу людей: уже обнаруживших себя изменившимися, и тех, кто продолжал жить привычно.

Даже не открывая пьесу, а опираясь только на её название, можно воссоздать её действительное содержание и подготовить себя к её более адекватному прочтению. Не прочтя пока ещё ни строки, могу предположить, что это "горе" относится не только к фронтмену этого произведения, - Чацкому, но и к двум другим его персонажам, - Молчалину и Софье.

Молчалин тоже отстранён, но в отличие от Чацкого, который страдает от невозможности любить по привычке, от этого совсем даже не страдает. Его горе в том, что он не любит и не хочет любить, его интерес заключен в манипуляции другими, в перспективах, открывающихся перед ним не вследствие его рождения и общественного положения, а в возможностях, предоставляемых ему тем, что он действительно отделён от своего же рождения и общественного положения.

Но это не социальный прорыв героев Стендаля, это не карьера героев, а карьера "социальных невидимок", "безликих голядкиных-младших", будущих шариковых, жов-людей, так сильно расплодившихся в сегодняшней России. Людей, по точному определению Грибоедова, молчащих в свете общества, но исключительно разговорчивых в его тени, в нишах перетираний, тайных сговоров, ковёрных и подковёрных интриг. Они заполняют все общественные дыры, трещины, углы, лазы, завесы, подвалы и чердаки, от Кремля до отдалённого хутора, наполняя нашу жизнь мерзкой немотой, склизкой бесформенностью, гадкой имитацией хоть сколько-нибудь проявившегося на свету живого. Им всё равно, что заполнять, лишь бы заполнить, им всё равно, какую форму принимать, лишь бы принять, им всё равно, во что верить, лишь бы верить. Этот клей "современной" России родился тогда, во времена Грибоедова и очень точно им уловлен и описан. Собеседники Волгина справедливо воспринимают этот тип людей как менеджеров, но не учитывают того, что это не общественые строители, как они хитро думают, а теневые менеджеры, специалисты манипуляций, использующие наличное для скрытых от света целей, мастера подлога. Не учитывают потому, что сами ими же и являются.

Такова и не такова Софья. Она, не как все, играет на "мужской" флейте, не как все, делает своим фаворитом по-светски неперспективного Молчалина, не как все, не ищет выгодный брак. И делает это не внутреннему чувству, не естественно, а по убеждению, которое принимает за чувство. Теперь мудрость не в равновесии своего и чужого, собственных устремлений и общественных условий, а, по выражению Достоевского, в "бумажке", которую "надо" сделать своим чувством. Это не дух противоречия или свободы, но это и не дух бесчувственной манипуляции. Мудрость Софии в попытке объединить Чацкого с Молчалиным, уживить вместе стремление к свободной любви с холодной манипуляцией, связать открывающийся впереди горизонт влекущей, но пугающей неизвестности с уютом привычного, но опостылевшего гнезда. Она пытается усидеть на двух стульях, тем самым связывая их, давая им возможность взаимодействия, примиряя их. Её горе в том, что это невозможно. Её ждёт судьба Татьяны Лариной.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

X
Загрузка
DNS