Комментарий | 0

Апофатические этюды. ТемнОта человека.

 

 

 

                                                                                       … всякий раз убеждаюсь в том, что я не настоящий.
                                                                                                                                                     Нагибин Ю. Дневник
 
 
Часто говорят: «чужая душа потемки». Это очень точные слова. Это страшные слова. По сути, это фраза обыденного словоупотребления, которой пользуются так часто, что уже давно поблек ее первоначальный смысл. Однако, как и все обыденное, она отражает нечто существенное, вступая в какой-то непримиримый конфликт с известным высказываем, даже максимой Тертуллиана о том, что «душа человеческая – христианка». Имеется ли здесь столкновение двух миропониманий, в основании которых разные идеи человека? Например, в основании одной мысль о том, что человек есть беспросветная глубь и тьма, которую никак и ничем невозможно познать и просветить; а в основании другой, что человек, как творение Божье, вполне доступен пониманию и свет христианской истины может его вполне, до самых последних глубин, высветить и выявить, сделав, тем самым, «все тайное явным»?   
Совершенно очевидно, что никогда нельзя знать точно, что «на уме» человека; люди, даже когда раскрывают «душу» друг другу, всегда оставляют нечто недоговоренным, недосказанным, повинуясь каким-то неисследимым мотивам. Никогда человек не откроет другому человеку всю душу, всего себя. На языке экзистенциальной этики это называется «неподлинным общением». В общении больше скрывается, чем раскрывается; лишь в редкие минуты искренности почему-то размыкаются немствующие уста и душа способна выговорить сокровенные слова признания другому человеку.
В этом неоткрытии себя другому сказывается не только коммуникативное нежелание, но гораздо большее; в этом заключается незнание себя самого, своей последней глубины и тайны, незнание своего «Я», в котором все. Человек всегда носит себя в себе, никогда полностью не раскрывая, даже не зная об этом или не признаваясь в этом. Не ясно чего больше: не знания или боязни себя. Но ясно одно: человек никогда не выговаривает свою последнюю глубину. Понятно, что Бог все знает, что он сердцевед. Но что с человеком? Как он сам себя может понять, в себе разобраться?
Здесь впору призвать в свидетели Ф. М. Достоевского, который, пожалуй, более других чувствовал это тайное дно человека. Вот слова «подпольного человека», которые по своей внутренней силе могут конкурировать с наиболее авторитетными разысканиями психологии: «Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не откроет, а разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть, наконец, и такие, которые даже и себе человек открывать боится, и таких вещей у всякого порядочного человека довольно-таки накопится. То есть даже так: чем больше он порядочный человек, тем более у него их и есть».
Это, конечно, не только заслуженный «плевок» в сторону «порядочных» людей из «приличного» общества, это, вообще-то, глубинная этика и психология, и даже более того, это то страшное знание человека, которое потрясло в Достоевском Ницше, зачислившего русского писателя в свои учителя человека.            
По сути дела, Достоевский говорит о том уровне человеческой бездны, в которой человек уходит сам от себя на бесконечность без какой бы то ни было возможности догнать себя, то есть понять, приручить свое самое сокровенное и тем самым стать равным самому себе. В этой темной глубине сущность человека бесконечно расходится с его существованием; его темный двойник всегда прячется, убегает или неожиданно наносит саму себе смертельный удар, сокрушая все мыслимое и немыслимое.
Можно сказать, исходя из этого, что никакая психология, и более того, антропология в принципе не возможны. Чем бы они стали заниматься? Ловлей теней? Похоже, что так. Вот эта последняя глубина есть самое страшное, коварное в человеке, но в то же время, это и надежда человека, это его последняя надежда. Ибо на кого, кроме самого себя может еще человек всерьез надеяться? Надеяться на других – значит бросать свою надежу на дно пустого колодца, надеяться «на Бога», значит, также надеяться на самого себя, на все «аскетическое», «духовное», «божье», но свое, иначе нет никакого смысла. В конечном счете, судить-то человека собираются за его собственные дела и прегрешения. Если человек ответствен в религиозном смысле и его будут судить, значит, он, а не Бог, является самосущим, от которого зависит все, в том и числе и его собственные проступки.
Так вот, в этой последней темноте человека, в которую каким-то страшно контрабандным образом проник Достоевский, вот в этой, возможно дикой, смрадной, подлой темноте и кроется самое главное для человека, именно в ней живет его надежда и спасение. Мелкие люди, конечно, живут на поверхности, им не нужна никакая глубина, тем более, что она чревата потрясениями. Но таковы, конечно, не все. Но и более изысканные натуры, которым как раз и нужно время от времени заглядывать в свою бездну, не делают этого. 
Кто, что и почему препятствует проникновению в эту глубь?
Во-первых, есть самые простые препятствия лингвистического характера. Можно сказать про хитрость языка; язык в силу некоей «лингвистической политкорректности» не позволяет «этической лексике» выражаться откровенно, без того, чтобы это не выглядело сентиментально или даже пошло. Язык сам себе законодатель, он достаточно ловок и в то же время негибок, чтобы выразить личностную боль. И для того, чтобы прорваться через язык к сердцу нужно либо сильно стилистически деформировать канон языка, либо прибегнуть к «неязыковым формам», которые оказываются более пригодными для выражения интимного и потаенного. Например, песня способна глубже проникнуть в человека, в его болящую и тоскующую глубь, которая, возможно, глубже самого сердца, и тем более «души» и охватывает всего человека.
Но самое главное препятствие в самом человеке. От себя человек прячется всегда и во все. Во всем он хочет раствориться без остатка, он даже хочет посвятить себя какому-то делу, делу науки, например, или более высокому искусству, или делу любви, а иногда и Богу хочет посвятить себя человек, лишь бы не оставаться с самим собой. Даже в полуденном молчании, когда дневные тени покоя и страха освобождают человека от всего несущественного, и тогда человек засыпает, либо прислушивается к шепоту трав и шуршанью листвы и горюет о несбыточно-пустом. И нужно поистине быть Марком Аврелием, чтобы все-таки остаться наедине с собой.
И так всегда прячется человек от себя самого. Так он скрывается и бежит собственной тени. Так он живет и проживает жизнь вне себя и без себя, себя не зная, не имея, не понимая. От чего же он бежит, убегая от себя? Бежит он, прежде всего, от смерти как от бесконечно чужого, думая, что смерть разлучит его с самим собой. Он так думает, конечно, не напрасно; у него есть очень веские основания думать так и бояться смерти. Упрекать его в этом нельзя. Но не упускает ли он все же нечто существенное, так трусливо убегая от смерти, прежде всего и более всего, убегая от нее морально, стараясь никогда не думать о ней? Не дарит ли нам смерть некий шанс самопознания? Или это тоже очередная, очередная аскетическая и духовная иллюзия?
А если смерть – это не чужое, что если она и есть бесконечное углубление в самого себя, в «черную дыру» своего собственного, неведомого и таинственного существования? Тогда смерть и есть подлинное обретение себя подлинного. Вот чем может быть объясним «страх смерти»: не страхом потери себя в чужом и чужеродном, в этом не было бы ничего страшного, а возможностью обретения себя подлинного. Буддистская нирвана была бы самой приятной вещью в мире, будь она реальна, и все бы только к ней и стремились.
И страх смерти – это страх обретения себя самого, ибо в смерти человек падает на бесконечное дно самого себя, в свою глубь, в свои «потемки», где никто и никогда не был, где лишь один Господь в обличье черного сверхчеловека ходит с красным фонарем тоски и грозно вопрошает: «где человек», «ищу человека». И страшен его суровый лик, и никто не может дать ему ответ. И уходит тогда Господь из души человека, так и не найдя там ничего. Но именно туда и стремится человек в свои самые светлые и чистые минуты: туда, где никто не был.
Это и есть пещера, образ-интуиция которой явилась Платону. Пещера и есть «потемки» человека, но не в том смысле, что там не видна сама истина, а видны лишь копии идей; это как раз и есть глубь, жаждущая смерти, то есть истины, то есть самого себя. И вот он свет, который есть тьма, потому что это тьма смерти – дорога во внутренний рай. Там горит тусклый фонарь тоски, всегда страшащий человека и отпугивающий его от самого себя; здесь приютился ужас, здесь живет зло. Но там и солнце правды, до времени сокрытое во тьме внутренней пещеры. Только в смерти потемки, потемки нашей истины, никогда нами не знаемой, не раскрываемой, пугающей для нас; только там свет, но свет через смерть, вот и тайна, вот и трагедия, вот и вся загадка человека. Но страшна эта загадка, страшна она нелогичностью своей, ужасом своим, страшна она бездной своей. Но кто хочет истины, тот не должен бояться «ужасной истины». 
И никогда не знает человек самого себя, и всегда боится смотреть в себя, тем более, вглубь. Глаза не зеркало души, они как злые зрачки покойника, в которых отражается мрак мертвой души, на глубине который тусклый свет правды. И зачем человеку глядеть в себя? Только на себя. Для этого и зеркало, чтобы скрыть себя от самого себя. Ведь смотрит человек в зеркало, а видит свое лицо. Что он может увидеть в себе самом? Только личное горе несбывшейся надежды. И отворачивается человек, поэтому от подлинного искусства, так же влекущего его в темную обитель его личной смерти. Со злостью отбрасывает и разбивает человек зеркало, устав глядеть в глаза собственной неправды.
И ничего не остается человеку, как только ждать смерти, не веря в нее, но, веря в то, что приведет она его к самому себе, приведет неведомо, в утренний час, под сводами древнего города, когда ничто не нарушает покоя мирно спящих, когда дети видят свои сны, а любовники нежатся последней лаской ночного наслаждения. И когда ночная птица уже прекратила свое страшное пение. Только тогда можно почувствовать бодрящую прохладу легкого ветра, выводящего из темных глубин пещеры.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка