Комментарий | 0

РУССКИЙ КРИТИК 19. Прощальная повесть Гоголя (Опыт биографософии) (7)

 

Вий

Славные, грозные, героические времена казачества прошли. И оставили нам в наследство, казалось, только память, песни и легенды, но не свой воинственный, размашистый, разгульный русский дух. Но это только кажется: в 1812 году пришла пора нового военного испытания русского солдата; но и после славной победы не исчезла необходимость «защищать свою отчизну, веру и товарищей» от хищников, – уверен Н. В. Гоголь.

Однако, если во времена Запорожской Сечи и вторжения Наполеона была необходимость защищать русскую землю отвнешних ее врагов, а мирные ее уголки были ещё полны «старого света», – то ныне, прямо на глазах писателя, этот свет стал исчезать, стремительно и необратимо, даже из самых отдалённых и уединённых миргородов. Побеждён и отдалился внешний супостат, но усилился и приблизился враг внутренний – «страсти, желания и порождения злого духа, возмущающие мир». Позже, в «Мёртвых душах» Н. В. Гоголь уже прямо говорит о том, что не внешний враг, а мы сами губим свою страну.

Поэтому отчизне, вере и товарищам по-прежнему нужен защитник – казак. В «Вие» этим защитником становится философ Хома Брут, который был выбран «двуликим Янусом» древнего мира – ведьмой-панночкой (смертью), на то, чтобы за завесой ветхости этого мира увидеть его «страшную и сверкающую» красоту, спящее и оживающее русское лукоморье.

В описании полёта философа Хомы Брута ещё ярче и определённее раскрывается действительное восприятие и переживание Гоголем древнего русского единства всего живого:

«Обращенный месячный серп светлел на небе. Робкое полночное сияние, как сквозное покрывало, ложилось легко и дымилось на земле. Леса, луга, небо, долины – все, казалось, как будто спало с открытыми глазами. Ветер хоть бы раз вспорхнул где-нибудь. В ночной свежести было что-то влажно-теплое. Тени от дерев и кустов, как кометы, острыми клинами падали на отлогую равнину. Такая была ночь, когда философ Хома Брут скакал с непонятным всадником на спине. Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу. Он опустил голову вниз и видел, что трава, бывшая почти под ногами его, казалось, росла глубоко и далеко и что сверх ее находилась прозрачная, как горный ключ, вода, и трава казалась дном какого-то светлого, прозрачного до самой глубины моря; по крайней мере, он видел ясно, как он отражался в нем вместе с сидевшею на спине старухою».

Полёт, в который увлекает человека древняя русская сила – чёрт Вакулы, конь из «Пропавшей грамоты», ведьма-панночка, порождает в этом человеке хоть и неприятное, но всё-же томительное и сладкое чувство. Этот полёт околдовывает человека, показывая всё великолепие уходящего века, спрятавшего своё солнце в опрокинутом и спящем с открытыми глазами мире.

«Он видел, как вместо месяца светило там какое-то солнце; он слышал, как голубые колокольчики, наклоняя свои головки, звенели. Он видел, как из-за осоки выплывала русалка, мелькала спина и нога, выпуклая, упругая, вся созданная из блеска и трепета. Она оборотилась к нему – и вот ее лицо, с глазами светлыми, сверкающими, острыми, с пеньем вторгавшимися в душу, уже приближалось к нему, уже было на поверхности и, задрожав сверкающим смехом, удалялось, – и вот она опрокинулась на спину, и облачные перси ее, матовые, как фарфор, не покрытый глазурью, просвечивали пред солнцем по краям своей белой, эластически-нежной окружности. Вода в виде маленьких пузырьков, как бисер, обсыпала их. Она вся дрожит и смеется в воде...»

Только ограниченное и безжизненное представление может прочесть это как описание «низших форм жизни», среды обитания или просто как художественный вымысел, сказочный фон. Но именно так, с неким высокомерием рассматривали образность Гоголя Шевырев и Белинский, а за ними и многие последующие. При этом наши специалисты совершенно игнорируют то упорное постоянство, начиная с «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и заканчивая «Мёртвыми душами», с каким Н. В. настаивает  наединстве всего, что ни есть в каждом мирном уголке русской земли: людей, неба, деревьев и растений, степей, рек, птиц, гор, полей и ветра.

Это единство, в котором «всё что ни есть», рождается и исчезает, не общность, установленная взаимодействием разнородного, это изначальное единство. Это русское единство – торжество жизни, одной и той же жизни не как свойства или принадлежности отдельного существа, а жизни как творения, как стихии становления «всего, что ни есть».

Именно так великий писатель переживал и описывал эту матрицу. Его проза – не вымысел, не результат воображения, не фантазия, а видение, живой сон, дрёма сущего: его майская ночь, его приднепровая степь, его купающаяся в опрокинутом море травы русалка, – не плоды его фантазии, а «полусон», как называет своё состояние сам русский писатель, живой сон старого русского света, который светит только в том, кто намеревает всё-как-жизнь или жизнь-как-всё.

Это намерение оживляет русский язык, высвобождает упакованную в нём магию древнего мира, погружает человека в живую гармонию всего сущего, которая всё ещё звучит в песнях, легендах, преданиях и поэтому всё ещё жива в людях.

«Видит ли он это или нет? Наяву ли это или снится? Но там что? Ветер или музыка: звенит, звенит, и вьется, и подступает, и вонзается в душу какою-то трелью...

«Что это?» – думал философ Хома Брут, глядя вниз, несясь во всю прыть. Пот катился с него градом. Он чувствовал бесовски сладкое чувство, он чувствовал какое-то пронзающее, какое-то томительно-страшное наслаждение. Ему часто казалось, как будто сердца уже вовсе не было у него, и он со страхом хватался за него рукою.

Изнеможденный, растерянный, он начал припоминать все, какие только знал, молитвы. Он перебирал все заклятия против духов – и вдруг почувствовал какое-то освежение; чувствовал, что шаг его начинал становиться ленивее, ведьма как-то слабее держалась на спине его. Густая трава касалась его, и уже он не видел в ней ничего необыкновенного. Светлый серп светил на небе.

«Хорошо же!» – подумал про себя философ Хома и начал почти вслух произносить заклятия. Наконец с быстротою молнии выпрыгнул из-под старухи и вскочил, в свою очередь, к ней на спину. [именно так, так же решительно действует сам Гоголь в «страшную минуту», в экстремальной ситуации – М. Я.]

Старуха мелким, дробным шагом побежала так быстро, что всадник едва мог переводить дух свой. Земля чуть мелькала под ним. Все было ясно при месячном, хотя и неполном свете. Долины были гладки, но все от быстроты мелькало неясно и сбивчиво в его глазах. [во время полёта, управляемого старухой, Хома видел всё ясно и отчётливо; во время полёта на старухе всё для него запестрело неясно и сбивчиво – М. Я.]

Он схватил лежавшее на дороге полено и начал им со всех сил колотить старуху. Дикие вопли издала она; сначала были они сердиты и угрожающи, потом становились слабее, приятнее, чище, и потом уже тихо, едва звенели, как тонкие серебряные колокольчики, и заронялись ему в душу; и невольно мелькала мысль: точно ли это старуха?»

Что скрывается за видимостью старого, дряхлого, древнего? что на самом деле скрыто в том, чего мы так боимся? что мы так презираем? что нам так отвратительно? точно ли это так? не окажется ли, что за сердитыми и угрожающими воплями скрываются чистые, тихие, звенящие, тонкие серебряные колокольчики, которые не раз упоминаются Н. В. Гоголем?

«Ох, не могу больше!» – произнесла она в изнеможении и упала на землю.

Он стал на ноги и посмотрел ей в очи: рассвет загорался и блестели золотые главы вдали киевских церквей. Перед ним лежала красавица, с растрепанною роскошною косою, с длинными, как стрелы, ресницами. Бесчувственно отбросила она на обе стороны белые нагие руки и стонала, возведя кверху очи, полные слез».

Старуха оказалась красавицей: то, что сначала кажется старым, уродливым, древним, таково ли? что убивают в нас молитвы и заклинания? что мы должны сохранить или даже воссоздать из убитого в себе нами?

«Затрепетал, как древесный лист, Хома: жалость и какое-то странное волнение и робость, неведомые ему самому, овладели им, он пустился бежать во весь дух. Дорогой беспокойно билось его сердце, и никак не мог он истолковать себе, что за странное, новое чувство им овладело. Он уже не хотел более идти на хутора и спешил в Киев, раздумывая всю дорогу о таком непонятном происшествии».

Что же это за новое чувство? что он не мог себе истолковать? поразительно и странно, и страшно: старуха – не только чудовище, стремящееся погубить его, но и красавица, открывающая для него новый, но в действительности – древний, удивительный и прекрасный мир. Это происшествие с Хомой Брутом – почти калька со случая с кошкой, которая стала видимой причиной сильного испуга мальчика-Гоголя и которую он, преодолев свой сильный страх, утопил, после чего очень жалел её, чувствуя, что убил не кошку, а человека! То есть человек, полагая причину своего страха в чём-то, например, в кошке, в ведьме или в смерти, видит эту кошку, ведьму или смерть – мерзкой, страшной, уродливой, злой; однако, стоит ему только избавиться от своего страха, как оказывается, что причиной страха является вовсе не то, что казалось, и старуха-смерть окажется  прекрасным Огненным Женщиной-Ангелом.

«... Медленно поворотил он голову, чтобы взглянуть на умершую и...

Трепет пробежал по его жилам: пред ним лежала красавица, какая когда-либо бывала на земле. Казалось, никогда еще черты лица не были образованы в такой резкой и вместе гармонической красоте. Она лежала как живая. Чело, прекрасное, нежное, как снег, как серебро, казалось, мыслило; брови – ночь среди солнечного дня, тонкие, ровные, горделиво приподнялись над закрытыми глазами, а ресницы, упавшие стрелами на щеки, пылавшие жаром тайных желаний; уста – рубины, готовые усмехнуться... Но в них же, в тех же самых чертах, он видел что-то страшно пронзительное. Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе[«похоронную песню» здесь гораздо уместнее, но, конечно, не для советского литературоведения, сохранившего в этом месте текста «песню об угнетённом народе» – М. Я.].

Рубины уст ее, казалось, прикипали кровию к самому сердцу. Вдруг что-то страшно знакомое показалось в лице ее.

- Ведьма! – вскрикнул он не своим голосом, отвел глаза в сторону, побледнел весь и стал читать свои молитвы.

Это была та самая ведьма, которую убил он».

В страхе мы сами убиваем живую красавицу смерть как страшную старую ведьму, в ответ она убивает нас. Я могу здесь достаточно определённо утверждать, что «странным происшествием» Н. В. Гоголя является именно узнавание Смерти в Женщине, только, конечно, не просто женщины и смерти как безликого события, а   в и д е н н о й  им в особых обстоятельствах Женщины-Смерти.

«Он подошел ко гробу, с робостию посмотрел в лицо умершей и не мог не зажмурить, несколько вздрогнувши, своих глаз.

Такая страшная, сверкающая красота! Он отворотился и хотел отойти, но по странному любопытству, по странному поперечивающему себе чувству, не оставляющему человека особенно во время страха, он не утерпел, уходя, не взглянуть на нее и потом, ощутивши тот же трепет, взглянул еще раз».

Далеко не всякий человек не оставляет любопытства по отношению к тому, что его напугало, большинство как раз склонно избегать опасного. Видимо, российские гоголеведы избегают фрустрации и смотреть на свою смерть не желают, в этом нисколько себе не переча.

«В самом деле, резкая красота усопшей казалась страшною. Может быть, даже она не поразила бы таким паническим ужасом, если была бы несколько безобразнее. Но в ее чертах ничего не было тусклого, мутного, умершего. Оно было живо, и философу казалось, как будто бы она глядит на него закрытыми глазами».

В русском лукоморье у мастера всё «спит с открытыми глазами» и «всё глядит с закрытыми глазами»: «...чтобы более ободрить себя, начал читать самым громким голосом... в совершенно мертвой тишине...»

Точно как в случае с кошкой – «чтобы ободрить себя» и в «совершенно мертвой тишине»:

«В страхе очертил он около  себя круг... Она стала почти на самой черте; но видно было, что не имела сил переступить ее, и вся посинела, как человек, уже несколько дней умерший».

В страхе отгородившись, отделившись от смерти, человек уже не может не видеть её ужасным, безобразным и синеющим трупом: «... но, однако же, о своем событии в церкви он не решался говорить по какому-то безотчетному для него самого чувству и на вопросы любопытных отвечал: «Да, были всякие чудеса».

Мы слышим намёк Н. В. Гоголя, что ребенком он не всё рассказывал, подчиняясь какому-то безотчетному для него самого чувству. А мужчина не будет говорить о том, что им намечено, но ещё не выполнено, и что разрушается самим фактом рассказа об этом. Речь здесь, конечно, идет о его видениях.

«Все летало и носилось, ища повсюду философа.

Не имел духу разглядеть он их...

Все глядели на него, искали и не могли увидеть его, окруженного таинственным кругом».

Таинственный круг – это отделение человека, его индивидуализация, выделение его в отдельного от всего, выход его из старого света русской культуры, которая теперь его не видит, не может увидеть именно потому, что глядит по-другому, из полноты. Внимание человека, отрезанного от «привычного», изменило своё направление и теперь устремлено на отдельное, отвратившись от единства.

Вместе с автором я ясно чувствую, что современник потерял эту живительную связь и, несмотря на страх, обязан «принудить» себя изменить внимание, вернуть направление своего взгляда на могучую, древнюю, живую культуру. Ни древний мир «не видит» нас, ни мы «не видим» древнего мира, потому что прямо друг на друга не смотрим, и внимание устремлено в разные топосы: в древнем мире всё едино, живо, одушевлено, – в новом мире всё отделено, опредмечено, мертво.

«- Подымите мне веки: не вижу! – сказал подземным голосом Вий – и все сонмище кинулось подымать ему веки.

«Не гляди!» – шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул».

Единственное, что может вернуть человека в сферу «старого света» – возвращение его внимания обратно, прямое восприятие единства, непосредственное обращение к заповедному, что бы ни говорил внутренний голос самосохранения себя отдельным, в футляре самодостаточности.

«- Вот он! – закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха».

Смерть от страха, от своего собственного страха, который и порождает все эти чудовища. Вий, как поясняет Гоголь в примечании, «есть колоссальное создание простонародного воображения. Таким именем называется у малороссиян начальник гномов, у которого веки на глазах идут до самой земли».

«Раздался петушиный крик. Это был уже второй крик, первый прослышали гномы. Испуганные духи бросились, кто как попало, в окна и двери, чтобы поскорее вылететь, но не тут-то было: так и остались они там, завязнувши в дверях и окнах. Вошедший священник остановился при виде такого посрамления божьей святыни и не посмел служить панихиду в таком месте. Так навеки и осталась церковь с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, обросла лесом, корнями, бурьяном, диким терновником; и никто не найдет теперь к ней дороги».

Порождённые страхом чудовища боятся дневного света. Они – «создания воображения», а ясное и полное принятие единства жизни и смерти подменяется созданием ужасного. Страх и прежде всего – страхсвоей собственной смерти появляется как результат отвращения внимания человека от единства всего к отделенности себя. В единстве человек не боится смерти. Если удается ему взглянуть на нее оттуда, перестать страшиться своей смерти, то старуха-ведьма и чудовище преображается в совершенную красоту, огненного Ангела. Если получится, то порожденные воображением жуткие образы изменятся и рассеются. И никто уже, вместе с Гоголем, не найдет теперь! после того как спала завеса подмены, превращающей Смерть в леденящий душу кошмар, к ней – старухе-смерти дороги.

Н. В. Гоголь вполне отдавал себе отчёт в том, что если иерархия русской православной церкви и широкая общественность поймут его замысел и исполнение этого замысла именно так, как он их и задумал, то официально они точно осудят его, и церковь не будет служить панихиды после его смерти, а общественность навсегда «забудет дорогу к его могиле». Эти его предположения прослеживаются в судьбах многих его героев. Этого не произошло точно по той же причине, по какой при жизни Н. В. и церковь, и общественность искаженно  воспринимали и его жизнь, и его литературу, поскольку, по иронии судьбы, в основе их восприятия лежал приоритетотдельности, а не континуум старого света русской культуры, не континуум единства.

В отношении особенностей художественного стиля Н. В. Гоголя можно добавить следующее: если на западе многозначность и таинственность, фантастичность и символичность образов достигается за счёт намеренного или даже невольного насыщения их всеми возможными предметными связями, свойствами и признаками, как это сделано, например, в «Улиссе» Джойса, то в литературе Гоголя насыщенность образов достигается за счёт выделения ограниченного числа характерных признаков, например, «привычек» героев.

При этом на западе читателю для того, чтобы разгадать замысел или угадать действительную предметную соотнесённость персонажей, то есть достигнуть полноты восприятия, приходится применять своё воображение, искать, отыскивать, экспериментировать, ассоциировать наличное в произведении содержание. Для русского читателя достаточно без предубеждений воспринять характерные черты персонажа, чтобы всё остальное ожило само собой, невольно, без усилий. Полнота русского восприятия  при чтении произведений Н. В. Гоголя достигается посредством полного принятия персонажа, достижения единства с ним, забытья им, непосредственности переживания себя им, что возможно только через две-три особенности персонажа.

Как только литературный образ насыщается предметной определённостью сверх необходимой для узнавания (угадывания) читателем другого человека, непосредственность идентификации становится невозможной. Нам, русским – писателю с читателем, приходится довольствоваться восприятием отдельных, отделённых друг от друга читателя и персонажа; и, соответственно, для того, чтобы восстановить их единство, требуются дополнительные средства.

Заканчивает «Миргород» повесть «О том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифорычем» – полное любви и живого теплого юмора описание мирного русского уголка, в котором вдрызг рассорившиеся все равно ездят в суд на одной коляске.

Для советских продолжателей дела В. Г. Белинского, однако, это не так. Читаем в примечаниях к 8-ми томнику Н. В. Гоголя:

«Высоко оценил гоголевскую повесть Белинский, писавший в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя»: «...Иван Иванович и Иван Никифорыч существа совершенно пустые, ничтожные и притом нравственно гадкие и отвратительные, ибо в них нет ничего человеческого...», с чем редакция издания во главе с Щербиной определенно согласна.

Старый русский свет, который так любил Н.В., представляется его современникам и потомкам – «пустым, ничтожным, нравственно гадким и отвратительным», потому что в нём нет «ничего человеческого»! (не только с идеологической, но и с воинственно «цивилизующей» нас под запад точки зрения). Такое восприятие своей собственной культуры новыми поколениями раздраженных «русской кашей» людей превратило Н. В. Гоголя в обличителя пошлости и карикатуриста, а его теплый юмор высветило как сатиру.

Обратив свое внимание на коннотацию понятия «пошлость» для того времени, я обнаружил в словарях (например, Даля) вот что – пошлостью называли то, что пошло из древности, старое, дряхлое, традиционное, привычное в противовес тому, что со времён Петра Первого стало восприниматься новым, прогрессивным. Только начиная с Белинского понимание пошлости стало меняться в направлении, которое расцвело с особенной силой в революционное и в советское время, и которое мы знаем сегодня. Мы пользуемся этим термином, обозначая застойное, безжизненное, тормозящее, поверхностное, омертвевшее. Поэтому обличение (в буквальном смысле – раскрытие, прояснение, делание явным, видимым) пошлого представляет собой прояснение привычного, старого, русского; именно в этом смысле А. С. Пушкин выделял талант Н. В. Гоголя показывать в человеке живущее в нём «пошлое», то есть исконное, а совсем не житейское, «низкое» в противовес «высокому».

Заканчивается последняя повесть «Миргорода» тем, что её автор, наблюдающий своими собственными глазами постепенное угасание привычного, дорогого ему мира русской провинции, восклицает:

«Скучно на этом свете, господа!»

Н. В. Гоголю скучно оттого, что тот свет, которым с детства был полон он сам и всё вокруг, свет, который ещё иногда, но всё реже и реже светил в нём сейчас, когда он повзрослел, и который он почти уже не видел вокруг себя, пропадал безвозвратно. При этом окружающие его люди словно совершенно не замечали этого и продолжали жить так, как будто ничего не происходило, более того, даже начинали жить так, как будто для них и вовсе было хорошо исчезновение этого «старого света». Он озирается вокруг и видит полное угасание старой русской духовной стихии, угасание того, что для него является его родиной, отчизной, любовью, что наполняло его жизнью, веселием, радостью, светом; «скучно..., господа» – это еще очень мягко сказано.

Друзья, оглянитесь вокруг, откройте свои веки и поищите русского, и, если вам повезёт и вы увидите какого-нибудь – афанасия ивановича или пульхерию ивановну, хому брута или тараса бульбу, ивана ивановича или ивана никифорыча, то вы наполнитесь русским светом, русским веселием, русским разгулом, русским мужеством, русской беспечностью, вы наполнитесь всем тем, чем жил и чем так хотел жить наш великий соотечественник.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка