Комментарий | 0

Поэзия и смерть (7)

 

Валерий Брюсов
 
1
 
Публикация статей из цикла «Эсхатологические “памятники” в русской поэзии» в двух номерах «Литературной учёбы»[1] вызвала определённый резонанс: кто-то готов безоговорочно принять на веру все высказанные мной предположения, кто-то не может согласиться даже с наиболее очевидными из них. В беседах, где я отстаиваю свою точку зрения на различные аспекты танатогенеза в поэтических текстах, мне часто приходится выслушивать следующий вопросительный контраргумент: если способность поэта к пророчеству да и сама по себе возможность что-либо заранее предчувствовать, а не случайно предугадывать, существует, то откуда же берётся множество таких «прорицаний», содержание которых никогда не совпадает с действительностью?

Ответ на этот вопрос не представляется мне трудным. Разумеется, всегда находятся люди, пытающиеся сымитировать то, чем по-настоящему овладеть не в силах. Более того, единичные проявления подлинного профетического дара в поэзии подчас тонут в мусорном океане эрзацлитературы. И что же это доказывает? Ничего. Разве только соответственно умножению лжи повышается ценность немногочисленных свидетельств правды.

Теперь я уделю место имитатору. Пусть и он послужит нам в деле отделения «зёрен от плевел», настоящего пророчества от его бестолковой подделки. Речь пойдёт об одном русском стихослагателе времён Серебряного века, предсказавшем себе, ни больше, ни меньше, всемирную и многовековую  славу. Всё располагало к тому (так ему казалось). Шумный и скандальный успех у современников способствовал его быстрой литературной карьере. В короткий срок, благодаря особенностям характера, наименее свойственным всецело творческим натурам, этот человек добился высокого и прочного положения в художественной иерархии своего времени, откуда у него появилась возможность серьёзно влиять на умы и судьбы подлинных творцов, с талантом которых в иных условиях его собственный не шёл бы ни в какое сравнение. Это был тип ловкого дельца, вознамерившегося во чтобы то ни стало сколотить себе состояние там, где законы рынка не действуют по определению.

 

2

 В русской литературе, богатой примерами не только гениальной прозорливости, но и ослеплённой иллюзией собственного значения посредственности, фигура Валерия Брюсова занимает особое место. Кажется, прежде ещё никогда столь слабое художественное дарование, к тому же отягчённое грузом нравственного сора, не подымалось в чужом мнении на такую высоту, где бы за ним искренне признавались качества, совершенно ему не свойственные. Брюсовской рифмованной софистикой в своё время были обмануты многие. Тончайший поэт и мистик Александр Блок после прочтения книги «Зеркало теней» (1912) писал в стихотворении «Валерию Брюсову»:

 И вновь, и вновь твой дух таинственный
В глухой ночи, в ночи пустой
Велит к твоей мечте единственной
Прильнуть и пить напиток твой.
 
Вновь причастись души неистовой,
И яд, и боль, и сладость пей,
И тихо книгу перелистывай,
Впиваясь в зеркало теней…
 
 Непостижимо, как от исключительно начитанного и проницательного Блока могли укрыться среди лживого пафоса хотя бы вот эти строки:
 
Я изменял и многому, и многим,
Я покидал в час битвы знамена,
Но день за днём веленьям строгим
Душа была верна.
 

Так начинается  стихотворение «Поэт — музе». Просвещённый читатель тут же припомнит совсем другого автора.

 Я пережил и многое, и многих,
И многому изведал цену я;
Теперь влачусь в одних пределах строгих
Известного размера бытия.
 

Перед нами первая строфа стихотворения Петра Вяземского «Я пережил», написанного поэтом в 1837 году под впечатлением недавних утрат — гибели Пушкина и смерти И.И. Дмитриева.

А вот две строки из следующего «шедевра»:
 
Мой верный друг! мой враг коварный!
Мой царь! мой раб! Родной язык!
                                             («Родной язык»)
 
Знаменитые слова державинской оды «Бог» («я царь — я раб — я червь — я Бог») Брюсов беззастенчиво приспосабливает под собственные, далёкие от богоискательства нужды.

Тем не менее, Владислав Ходасевич так оценивал Брюсова-поэта в рецензии на его книгу стихов «Juvenilia»:

«Можно различно относиться к стихам Валерия Брюсова: одних они могут волновать больше, других меньше. Найдутся, вероятно, люди, которых лирическая стихия Брюсова не затронет вовсе. Однако это ничего не говорит ни против самого поэта, ни против таких читателей. Тысячекратно осмеянное “родство душ” всё же имеет решающее влияние на то, как складывается наше отношение к тому или иному художнику. В России сейчас не найдётся ни одного культурного человека, который не преклонялся бы равно перед гением Пушкина, как и перед гением Лермонтова. Но всё же один из них неизбежно нам ближе другого»[2].

Вот в одном ряду с кем числил рецензент автора «Juvenilia»!

Прозрение к В.Ф. Ходасевичу пришло позднее. В очерке «Брюсов» (1924) он вспоминал:

«Однажды покойная поэтесса Надежда Львова сказала ему о каких-то его стихах, что они ей не нравятся. Брюсов оскалился своей, столь памятной многим, ласково-злой улыбкой и отвечал:

— А вот их будут учить наизусть в гимназиях, а таких девочек, как вы, будут наказывать, если плохо выучат.

“Нерукотворного” памятника в человеческих  сердцах он не хотел. “В века”, назло им, хотел врезаться: двумя строчками в истории литературы (чёрным  по белому), плачем ребят, наказанных за незнание Брюсова, и — бронзовым истуканом на родимом Цветном бульваре»[3].

Добавлю, что Н. Львову Брюсов вскоре «наказал»: настойчиво педалируя в разговорах тему добровольного ухода из жизни, он развил в этой склонной к депрессии женщине мысль о самоубийстве, а затем преподнёс в подарок тот самый браунинг, из которого она застрелилась 24 ноября 1913 года.

Надо признать: нечистоплотными усилиями Брюсову всё же удалось войти в историю русской литературы. Но — только в историю. Пожалуй, слова о девочках в гимназии можно было бы счесть сбывшимся предсказанием, если не знать о том, как мало должны были волновать Брюсова подобные мелочи, когда его амбиции простирались гораздо далее — в вечность. Ходасевич снова ошибся: больше всего Брюсов желал себе именно нерукотворного памятника. Слава Пушкина не давала ему покоя.

Приблизительно через полгода после «создания» частично процитированных выше текстов (назвать их ещё раз стихотворениями я не могу), в июле 1912 года Брюсов пишет свой «Памятник». Прежде чем привести этот текст целиком, хочу обратить ваше внимание на первое показательное отличие его от пушкинского «оригинала»: Брюсов предпосылает своему «Памятнику» латинский эпиграф «Sume superbiam…» («Преисполнись гордости…»). Эпиграф  этот взят из той же XXX оды Горация, что и «Exegi monumentum…» («Я воздвиг памятник…») у Пушкина, но каково их нравственное различие! Пушкин невозмутимо, я бы даже сказал катоновски прост, эпиграф играет в его стихотворении подсобную роль, он призван только напомнить о высоком образце — Горации. Иное дело Брюсов. Слова, обращённые римским поэтом к Музе, он как будто примеряет к самому себе. А впрочем, почему «как будто»? Ведь одухотворяющее поэта начало здесь не выступает адресатом послания, оно заменено на нелепую «иных столетий Славу». И едва ли наш «поэт» повелевает этой якобы грядущей Славе преисполниться гордости за него, ибо какое она имеет отношение к его «стиху осиротелому, подарку благосклонных Муз»! Примечательно, что в правленой  машинописи у Брюсова первоначально стоял другой эпиграф: «Ex humili potens» («Из  ничтожества возвысившийся»). Не правда ли, такая характеристика более соответствует Брюсову, этому возвысившемуся ничтожеству.

Но перейдём непосредственно к тексту.

 Памятник

                          Sume superbiam...
                                        Horatius
 
Мой памятник стоит, из строф созвучных сложен.
Кричите, буйствуйте, — его вам не свалить!
Распад певучих слов в грядущем невозможен, —
Я есмь и вечно должен быть.
 
И станов всех бойцы, и люди разных вкусов,
В каморке бедняка, и во дворце царя,
Ликуя, назовут меня — Валерий Брюсов,
О друге с дружбой говоря.
 
В сады Украйны, в шум и яркий сон столицы,
К преддверьям Индии, на берег Иртыша, —
Повсюду долетят горящие страницы,
В которых спит моя душа.
 
За многих думал я, за всех знал муки страсти,
Но станет ясно всем, что эта песнь — о них,
И, у далёких грёз в неодолимой власти,
Прославят гордо каждый стих.
 
И в новых звуках зов проникнет за пределы
Печальной родины, и немец, и француз
Покорно повторят мой стих осиротелый,
Подарок благосклонных Муз
 
Что слава наших дней? — случайная забава!
Что клевета друзей? — презрение хулам!
Венчай моё чело, иных столетий Слава,
Вводя меня в всемирный храм.
 

Что за какофония в этих якобы созвучных строфах! Прислушайтесь: из строф, слов в грядущем, и станов всех бойцы, в всемирный храм. В грядущем невозможен, выражаясь корявым языком «Памятника», распад только певучих слов. Но разве вот эти неудобопроизносимые вирши[4], эти «горящие страницы» (подлинно пророческие рукописи, как известно, не горят), в которых мёртвым сном «спит душа», потомки будут вынуждены прославлять, согласно холодному расчёту Брюсова? «…Их будут учить наизусть в гимназиях, а таких девочек, как вы, будут наказывать, если плохо выучат»...

Прагматик во всём, Брюсов попытался поставить рядом с нерукотворным пушкинским свой «Памятник» из папье-маше. На что же он рассчитывал? Верил ли в самом деле, будто столь примитивным способом он сможет обмануть время? С таким же успехом можно прыгать до умопомрачения, подражая камланью  шаманов, и надеяться вызвать  дождь. Тайное знание сначала даётся, а уж затем берётся, и никогда не бывает наоборот. Этот закон, действительный также и для искусства, людям сальерического склада представляется одновременно и несправедливым, и надуманным. Раз за разом повторяют они сизифов труд, стараясь «усильным напряжённым постоянством в искусстве безграничном достигнуть степени высокой» — славы. Именно славой ограничиваются их самые дерзкие представления о не- рукотворном, ибо вдохновляющее начало втайне почитают они только хитрой выдумкой гениальных творцов.

Но и в главном своём стремлении поэтический делец потерпел неудачу: его нелепый, уродливый «Памятник» в истории литературы служит теперь пугалом и указателем поворота на ту скользкую дорожку, где даже самого осторожного путника ожидает провал. Подлинным итогом творческой деятельности этого основателя русского символизма стал сборник его чудовищных «Опытов по метрике и ритмике, по евфонии и созвучиям, по строфике и формам» (1918), в которых он «разъял, как труп» собственную поэзию. Никто, ни немец, ни француз, ни образованный русский сегодня не «повторяют покорно» аутентичную или переводную брюсовщину. И совсем иная слава тащит за собой душу того, кто когда-то был Валерием Брюсовым, тяжёлым путём посмертного искупления[5].

(Продолжение следует)

 



[1]Лаврентьев М. Эсхатологические «памятники» в русской поэзии: А.С. Пушкин // «Литературная учёба», № 2, 2010; Лаврентьев М. Эсхатологические «памятники» в русской поэзии: В.В. Хлебников // «Литературная учёба», № 3, 2010.

[2]Ходасевич В. «Juvenilia» Брюсова // «София», № 2, 1914. Сс. 64—67. Цит. по http://khodasevich.ouc.ru/juvenilia-briysova.html.

[3]Ходасевич В. Брюсов. Цит. по http://www.silverage.ru/memory/hodas_brus.html.

[4]Ср. характеристику, данную именно этому тексту В. Брюсова Даниилом Андреевым в «Розе Мира»: «Другой, перефразируя Горация, стёр с постамента имя великого римлянина и буквами, падающими то вправо, то влево, то какафонически сталкивающимися между собой, начертал  своё; “и люди разных вкусов… все назовут меня: Валерий Брюсов”». (Андреев Д. Роза Мира. — М., Товарищество «Калашников и К°». C. 175.)

[5]Эта статья о В.Я. Брюсове вышла в журнале «Литературная учёба» (№ 4, 2010) одновременно с другой моей статьёй – об А.А. Блоке. Тех, кто желает оспорить высказанное мной мнение о том и о другом, я прежде всего адресую к сочинению Даниила Андреева «Роза Мира», в особенности к кн. X («К метаистории русской культуры») и, в частности, к гл. 5 («Падение вестника»).

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

X
Загрузка
DNS