Комментарий |

Из неопубликованного романа

Главный герой (ему 42 года), философ,живущий главным образом на гранты «Фонда Зорро», чувствует глубокое неудовлетворение своей жизнью. Он жаждет обновления и «чтобы вернуть молодость», поступает студентом (приобретя соответствующие документы и загримировавшись) на вновь открывшиеся «Высшие женские курсы» (куда принимают и отдельных юношей). По совпадению его как философа приглашают в качестве профессора на эти курсы читать лекции. Такая странная двойная (или даже тройная жизнь) раскрывается для одной из студенток (Иры, или Iry, как он ее называет). Их недолгий роман обрывается, когда Ira неожиданно для него исчезает из Москвы.

Часть 2

1.

Прозвонил фарфоровый колокольчик у входной двери, и он проснулся.
Слышал от также словно бы еще сквозь сон легкий звук колес – телега
ли где-то скользила по песку? «Наверное, надо подняться во сне»,
– подумал он и действительно проснулся и поднялся с дивана. Выглянув
в коридор, заметил он кончик маленького колеса, скрывшегося за
угол. И пойдя вслед за ним, вдруг увидал дальше пространство,
которое, казалось, здесь никогда не подразумевалось. Дверь, почти
неотличимая от стен коридора, была неожиданно распахнута, и он
успел увидеть последний поворот колеса походного чемодана, затормозившего
в сером ковролине. Потом он сделал несколько неуверенных шагов
и остановился в проеме этой обширной просторной комнаты, которая
была полутемной и напомнила ему камеру-обскура, потому что солнечный
свет проходил лишь через щелку между задернутыми шторами. «Наверное,
в проеме я могу показаться перевернутым изображением антипода,
который находится за окном», – успела прийти ему нелепая мысль.

– Да, Ира говорила мне… писала… и звонила… о Вас, – раздался голос,
и только сейчас он увидел, приглядевшись к этой полутьме, очень
красивую пожилую женщину, сидящую на диване. Походный большой
ее чемодан на колесиках и сумочка стояли на самой середины огромной
комнаты. Он не подозревал, что в квартире есть еще такое пространство.

Непривычное и даже нездешнее почудилось ему даже в контуре, в
силуэте женском, и, нет, не только запахи, правда, едва, уловимые,
но шорохи и даже мельчайшее шелестение иноземных одежд, – да,
он вспомнил, это была несомненно та мифическая тетка из Аргентины,
– он и думать о ней забыл, не аргентинка, но тетя Iry, проведшая
год в Аргентине. Почему-то вместе со словом «Аргентина» лезло
в голову не смысловое «серебро» от химического «argentum», но
«тина», почему? – рифмующийся хвост? или потому что в комнате
пахло тиной, – здесь действительно был годичной давности воздух,
но окно не было открыто. Эта женщина в каком-то едва заметно переливающемся
платье, серовато-коричневом, почти неотличимом от темноты комнаты,
всем видом говорила, что руку приподнять не в силах, – настолько
она устала. Все же указала она ему глазами на край дивана, и так
они сидели долго, он не пытаясь заговорить, и она с полузакрытыми
глазами очень прямо и неподвижно.

Вспомнил он, что читал – тогда невнимательно – то, что ему давала
Ira, – мемуарные записи своей тети, было там о том, как в начале
50-х она – юная аспирантка, отправилась – их провожал тогда с
Киевского (или Брянского?) вокзала будущий президент академии
наук, – поехала вместе с другими на Украину, чтобы там в засекреченном
уединенном месте проводить расчеты на небывало быстрой, самой
сильной тогда у нас вычислительной машине. Сейчас она сидела совершенно
спокойно, не чувствуя, по-видимому, никакой неловкости от присутствия
незнакомого человека, показывая, что выше всяких условностей,
но то, что они для нее много значили, говорил весь ее внешний
вид, но именно поэтому она могла их различить и ими управлять.

Он подумал, что ей, конечно, далеко за семьдесят, но она казалось
удивительно моложавой в этой – ему не сразу удалось найти определение
– в этой первой молодости своей старости (или молодости своей
первой старости), – вся она являла и даже излучала, приносила
собой какой-то покой энергии, которая неслась, перенеслась из-за
моря, и какими-то тонкими духами, неразличимыми почти в полутьме
ароматами, наполняла эту комнату, – словно для того она здесь
возникла и осталась в неподвижности, чтобы наполнить комнату собой
и возвратить себя сюда всю, но неузнаваемую и новую, чтобы стены
комнаты и он, новый для нее человек постепенно узнавали и вспоминали
ее, но для этого надо было вот так остановиться, замереть в усталой
неподвижности в этой почти неразличимой полутьме летней дневной
комнаты с задернутыми шторами.

– Знаете, что Ира уехала? – вдруг спросила она, все так же устало,
но уже обращаясь к нему прямо и глядя на него, правда, еще полуприкрытыми,
как бы непробудившимися глазами, и он ответил, но даже раньше,
чем ответил, – хотя осознал это после своего ответа, – он почувствовал
вдруг невероятную благодарность к этой совсем не из здешних мест
женщине, которая вдруг обратила на него внимание и принимает участие
во всех его горестях, и вот эта прекрасная женщина, дышащая многими
ароматами, многими оттенками запахов, ароматов – многими слоями
их, – так ему хотелось сказать, – запахов, которые впитала не
за один миг, но за многие месяцы или даже годы иноземной жизни
– он подумал, что так может поглядеть повернувшееся к нему море,
и незнакомое чувство, которое он бы мог испытать к Ire, вдруг
ему представилось и назвалось – благоговение – при том, что в
ее едва уловимом дыхании, выдохе при ее словах почудилось на мгновенье
что-то нечистое (запах ли изо рта?) – так пахнет весенняя могильная
земля – но все покрывало, заглушало запахом свежести, идущего,
казалось, отовсюду – от одежды ли, тонких цепочек вокруг шеи,
светлых колец на пальцах – все вместе говорило ему, шептало о
прошедшей, многослойной ее жизни, которая не спрессовалась в одно
неразличимое целое, но именно была слои и листы, и страницы ее
жизни, проведенной на земле, над землей, потому что в самолете,
в аэроплане провела она наверняка много дней, если не месяцев,
– ему вдруг представились все эти давние ее чувства, запах пота
от ее ладоней при взлетах и при посадках, те сны в самолетных
креслах, молнии отдаленно виденные через самолетные иллюминаторы,
болтанка, провалы в воздушные ямы, – то, что потом если и не вычеркивают,
но оставляют за маргинальной, за вертикальной красной чертой полей,
как на этой школьной тетради, на которой я пишу черновик романа,
почти не различая в полутьме молчаливых персонажей.

– Да… нет, она сказала, что вернется к вечеру, но вот второй день
не возвращается.

– Значит не сумела сообщить… до меня она дозвонилась, когда я
была в Каракасе, и просила и Вам передать…

– Мне она тоже сказала… как-то странно сказала, чтобы я ее особо
не ждал… Где она?

– Сообщит позже…, – тут она ему слегка (ему хотелось бы сказать
даже «немного») улыбнулась и снова прикрыла веки. В ней не было
никакой томности, но лишь усталость, постоянное сопротивление
которой, по-видимому, придавало ей силу, и эта сила чувствовалась
во всем ее облике – этой женщины среднего роста, и которая могла,
по-видимому, казаться небольшой, но временами вдруг вырастать
до грозных размеров.

Вспомнил он опять эти записи, где она вспоминала, как они тогда
молодые сотрудницы, сотрудники работали над безумным проектом,
но деться было некуда, и к тому же им внушили – и в этом была
правда – так они думали тогда, и так это представлялось сейчас
– пусть эта правда была теперь лишь частичной, – мера этой правды
была неясна, и это мучило многих – им говорили тогда, что от того,
правильно ли они и точно ли и в срок посчитают, и пересчитают,
и перепроверят все – зависят их жизни, жизнь всех в стране, а
может быть, – да не может быть, а точно, – жизнь всех все еще
живущих на земле. Их было много в том огромном зале – в основном
девушки и почему-то почти все, хотя и не все – в белых блузках
и темных юбках, хотя были и мужчины, но все же все основное доверялось
девушкам и молодым женщинам как самым кропотливым существам. Перед
каждой на столе стояло устройство, это было вычислительное устройство
с ручкой справа – тяжелая металлическая машина – «Мерседес»… или
«Феликс», нет, все-таки «Мерседес». И они крутили рукояти этих
машин, и дробный звон стоял во всем этом безграничном пространстве
– тот звон, напоминающий звон рукояти тогдашнего трамвая, соединенный
с дребезжанием его на повороте, рукояти, которую переводит вагоновожатая
на повороте, замедляясь или ускоряясь. Здесь все было чисто, лишь
листы белой или, вернее, серой бумаги были перед глазами в этом
цеху чисел и цифр, в этой слаженной работе девушек, смотрящих
всех в одну сторону, словно в гигантском цеху швейных машинок
– та же слаженность, но устремленность должна была быть и была
иной, чем у швеймотористок. Этот едва ли не единственный цех –
нет, конечно, не единственный, – дублирование, проверка, самопроверка,
тройная проверка – это было основное, написав колонку, колонну
цифр, ты должен был быть уверен – мгновенно уверен, и тут же не
поверить себе – обыскать себя, свой ум, свой мозг взглядом, как
проверяет тебя на входе сквозь воздушный просвет в стекле охранник
на входе, когда его глаза раскрыв на ширину его взгляда в стекле
его головы, тела, когда в них нет ничего, кроме многого того,
что случится с ним, с его деревенскими родственниками, с той дорогой
на косогор, которая хранится в его глазах, навсегда, если он позволит
себе – невозможно – улыбнуться и заметить тебя, а не ту сумму,
куда включен ты, и он вычислении всех твоих частей, включая дозволенную
сумочку с одним отделением, которую могут вывернуть, вывалить
на стол одним мановением взгляда, и все запахи оттуда, которые
быстро исчезнут, и останутся лишь платочки – на этом столе, на
предметном столе – лишь губная помада, которую тоже можно и нужно
раскрыть и закрыть – предъявить. Перед ней, перед ее столом –
также как и перед многими стояла ширма с бумажным листом на ней,
и это было необходимо, потому что брызги чернил из под пера –
почему чернила сейчас вспоминались красными? – также, как и из
под перьев других быстро пишущих, записывающих колонки цифр девушек
– летели вперед и покрывали быстрыми звездами эту висящую вертикальную
бумагу, так что к вечеру она была испещрена, заполнена, как звездная
новая карта.

Тогда и на Украину они поехали, чтобы считать и потом проверять
себя, но уже не вручную, надеясь – и веря, что получится – на
сверхсильную машину там под Киевом – в местности с названием,
кажется, Феофания – живописные края, но они не очень видели этот
край, они прошли в особо охраняемую зону этой новой небывалой
силы только что изобретенной и созданной машины. Потом она уже
устно говорила Ire, что отчетность и секретность была строгой,
– не то слово – строжайшей – любая исписанная бумажка отмечалась
и брошюровалась и подшивалась в тайную книгу, которую все они
вели. Один раз пропал листок программы, – с машинной программой
– им так показалось, и их всех стали проверять, а затем медленно
раздевать, мужчин и женщин разделили, и специальные женщины в
военной форме стали медленно раздевать всех девушек, и тут раздался
крик – это был знаменитый… знаменитая «эврика» – «нашел», «я нашел»«,
– ничего он пока не нашел этот юноша – безбородый идиот, но вспомнил,
что бросил смятый этот лист с программой, бросил – что было строжайше
запрещено – в корзину для бумаг – и все содрогаясь, вдруг эта
«эврика» окажется очередной ошибкой – а сколько их было – таких
ошибок – от основания мира – и все опрокинули эту корзину для
бумаг на пол – и, о чудо, –словно белоснежного кролика из
под шляпы фокусника, чья-то запыленная рука извлекла этот смятый
до неузнаваемости лист бумаги. Его расправили на свету, и многие
мысленно перекрестились, а некоторые даже явно, и им в этот день
это простили – это был несомненно тот, именно тот – не подделка,
а кто мог усомниться – тот несчастный, но сейчас самый счастливый
– в этот самый счастливый миг в этом дне их жизни – листок бумаги.
Феофания – так они называли место своего полугодичного заточения,
радостного заточения, потому что такое больше с ними никогда не
повторится – такая безумная и почти безответственная в этой дико
ответственной работе – безответственная, потому что за гранью
возможного напряжения, которое впрочем все время разряжалось остроумными
и не очень остроумными шутками. Феофания – их Феофания – потому
что, вообще-то, это место обширно там – находилось в дубовом лесу,
в роще – светлой – так ей казалось – потому что была осень, и
этот сухой и шуршащий лес – этот лог, куда надо было спуститься
и потому по лесной тропинке подняться к их месту, это была незаметная
дорога на плавный, невысокий холм в лесу – осенние дубовые листья
были просвечены солнцем, как желтые витражи, и шуршали внизу под
ногами, и там на затененный невысокий холм в этом лесу, внутри
леса они поднимались, когда шли туда каждый день без выходных
за исключением некоторых праздников. Там за деревьями темнело
длинное деревянное – впрочем, может быть, так ей казалось по прошествии
лет, – здание, нет, хочется сказать помещение, напоминающее ей
деревенскую избу, – тут надо было пройти через некоторые преграды,
через легкие воротца у входа на территорию, воротца, все в линиях
колючей проволоки, которая как дикий виноград обвивали эту ограду
и это помещение в дубовом лесу. Они входили, поднимались на порог
этой избы, там была небольшая дверь, перед которой стоял солдат,
проверявший их документы и лица и впускавший их внутрь этого невиданного
до этого святилища науки через деревянный тамбур. Там находилась
та скромная на вид, большая, очень большая в размерах, огромная
машина, которая превышала все представимые тогда масштабы – тысячи
– реально – тысячи арифметических операций в секунду, – тогда
ей казалось, что сама секунда – эта секунда уплотнилась и стала
в этом небывалом неповторимом никогда прежде мире – стала весить,
стоить, значить больше – да, в этом никогда не бывалом, неповторимом
мире.

Все это он вспоминал спокойно, глядя на неподвижно сидящую тетю
Iry, понимая, что Ira что-то унесла с собой, взяв навсегда, безвозвратно
у своей тетки, но сейчас она исчезла именно в этот момент, захватив
с собой его самого, но не спросив его, и он не может чувствовать
к другим, к другим женщинам ничего кроме влечения к Ire.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка