Комментарий |

Русская философия. Совершенное мышление 106

На каторге Достоевский встретился с жёнами декабристов, которые
подарили ему Евангелие, которое он хранил до конца жизни, – с
некоторого рода умилением, чуть не со слезами на глазах, но
точно – с важной серьёзностью сообщает нам «википидея» в
биографии Достоевского, скорее всего списанной (как в большинстве
случаев предпочитает делать данный ресурс) из какого-нибудь
советского источника.

Отмечая особенность данного события, биографы Достоевского
навязывают нам своё представление о том, что арест, казнь, каторга и
ссылка писателя имели важное для него значение в том смысле,
что «повернули», теперь уже окончательно, его к настоящей,
действительной, живой и пр. – вере.

Предполагая тем самым, что до этого, если он и верил, то как-то не
так, как после столь «грандиозных» для него, по представлению
биографов, конечно, событий.

Однако были ли эти события такими уж грандиозными для Достоевского,
или, точнее, в чём именно заключалось значение этих событий?

Как и герои его произведений, Достоевский придавал важное значение
только тем событиям, которые фактически, по факту производили
на него сильное впечатление, а не тем, которые ДОЛЖНЫ были
бы произвести такое впечатление.

До ареста такими впечатлительными, впечатляющими, поражающими,
насилующими и даже «бичующими» впечатление для него были –
переезд с одной квартиры на другую (Девушкин, Прохарчин, Ордынов),
случайная встреча на улице, заём денег, попытка устроить
какое-нибудь своё дело, пойманный взглядом раздробленный луч
солнца и пр. Даже литературный успех «Бедных людей» по
заключённой в нём потенции впечатлительности мог стать для такого
человека слишком невыносимым, слишком непереносимым, слишком
эмоционально насыщенным и поэтому слишком «напряженным»,
«болезненным».

Такие же события, как арест, казнь и каторга могут просто убить
«впечатлительного» человека, если у него сам собой не сработает
механизм самозащиты, который, как минимум, «приравняет» эти
события по степени их переживания с остальными, гораздо
менее значимыми (для внешнего наблюдателя, конечно, а не для
данного человека).

Более того, он (этот механизм защиты) может даже вовсе лишить эти
«грандиозные» события какой-либо психологической значимости
для переживающего их человека: их грандиозность так велика,
что человек их не может выдержать и тогда некий инстинкт
самосохранения попросту выключает эмоциональные переживания по
поводу этих самых грандиозных происшествий: для внешнего
наблюдателя они остаются грандиозными по своему содержанию, но
для самого человека, с которым они случаются, совершенно
эмоционально не насыщенными, пустыми именно потому, что СЛИШКОМ
сильны.

Человек не ставит их прямо перед собой, как я очень долго не ставил
перед собой смерть брата, оставляя (не по осознанному
решению, конечно, инстинкт срабатывает сам) «работу по
переживанию» данного события времени, что сохраняет, охраняет человека
от слишком разрушительных последствий.

«Работа сознания», «пережевывание впечатлений» может происходить на
протяжении многих лет, как бы сама собой, как бы без
непосредственного участия человека, но она, несмотря на то, что он
не сознаёт её (эту работу) как непосредственное содержание
своего внимания, всё же делается самим человеком, «всем его
существом», как говорит Достоевский.

В первых произведениях после ареста и казни Достоевский совсем не
«вспоминает» о них; и наиболее сильным эмоциональным
переживанием сразу после каторги и поселений, например, в «Село
Степанчиково и его обитатели» становится «раздражение» Фомой!,
которого Достоевский называет там даже «тварью».

Более того, арест, казнь и каторга с поселением могли быть
восприняты Достоевским как то, что «вырвало» его из паутины излишней,
болезненной впечатлительности и мечтательности в –
«настоящую жизнь»; это мы ещё посмотрим.

Тут мне вспоминается, что Достоевский для поздних изданий
переделывал «Неточку Незванову», интересно было бы посмотреть, не
включил ли он рассуждения о некотором инстинкте самосохранения и
даже о некотором законе жизни в эту повесть позже, именно
при переделке повести, так как в остальных его произведениях
этого периода ничего подобного нет.

Мы помним, что молодой писатель из «Хозяйки» был способен горячо
молиться, так что к развитию веры Достоевского надо относиться
очень осторожно и лучше всего, по крайней мере для меня,
следить за развитием тех тем, которые интересуют писателя и на
которых он не мог не основывать своих произведений, потому
что совершенно не мог писать о том, что его не интересовало,
что его не впечатляло.

Ещё одно интересное обстоятельство, которое хорошо заметно при
чтении Достоевского вместе с теми небольшими комментариями,
которые есть в читаемом мною 10-титомнике, состоит в следующем:
Достоевский каждый раз! пишет нечто, что представляется ему
лучше, или, как минимум, не хуже, чем «Бедные люди», которые
стали в некотором роде эталоном, тем, что удовлетворило всех
– самого писателя, критиков и читателей.

Однако каждый раз то, что ему удалось написать, удовлетворяло его
самого и иногда критиков-литераторов во время первого чтения –
и только!

Достоевский никак не мог понять – почему, и только постепенно,
мало-помалу ему становилось понятно, что критики-литераторы видят
и ценят в его произведениях совсем не то, что видит и ценит
он сам.

Для него (и для меня тоже) «Бедные люди», «Двойник», «Господин
Прохарчин», «Хозяйка» и др. – равные по своему содержанию
произведения, произведения об одном и том же, то есть постоянное и
очень внимательное всматривание во впечатлительность
человека и всё, с этим связанное.

Впечатление – единственное настоящее, что есть у Достоевского и,
соответственно, у его героев: в этом его действительная
«бедность» и в этом же его действительное «богатство».

Почему этого не видели Белинский, Добролюбов и основанное на них
советское литературоведение, мне понятно, но почему этого не
видели другие (если не видели)? Кто-то ведь должен был это
увидеть, ведь это так очевидно!

Например, в «Хозяйке», которую Достоевский писал легко и увлечённо,
в отличие от тяжело дававшегося ему «Прохарчина»,
Достоевский впервые для себя обращается к теме духовного насилия или
манипуляции одним человеком впечатлительностью другого
человека, человека со СЛАБЫМ сердцем.

И… что же увидел в ней Белинский?

«Что они говорили друг другу, из чего так махали руками, кривлялись,
ломались, замирали, обмирали, приходили в чувство, – мы
решительно не знаем, потому что изо всех этих длинных
патетических монологов не поняли ни единого слова… Что это такое –
злоупотребление или бедность таланта, который хочет подняться
не по силам, и потому боится идти обыкновенным путем, и ищет
себе какой-то небывалой дороги?… Во всей этой повести нет
ни одного простого и живого слова или выражения: все
изысканно, натянуто, на ходулях, поддельно и фальшиво».

И… что видел в повести сам Достоевский?

«какая-то безобразная мысль стала все более и более мучить его
[Ордынова]. Все сильнее и сильнее преследовала она его и с каждым
днем воплощалась перед ним в вероятность, в
действительность. Ему казалось, – и он, наконец, сам поверил во все, – ему
казалось, что невредим был рассудок Катерины, но что Мурин
был по-своему прав, назвав ее слабым сердцем. Ему казалось,
что какая-то тайна связывала ее со стариком, но что Катерина,
не сознав преступления, как голубица чистая перешла в его
власть. Кто они? Он не знал того. Но ему беспрерывно снилась
глубокая, безвыходная тирания над бедным, беззащитным
созданием; и сердце смущалось и трепетало бессильным негодованием
в груди его. Ему казалось, что перед испуганными очами вдруг
прозревшей души коварно выставляли ее же падение, коварно
мучили бедное, СЛАБОЕ сердце, толковали перед ней кривь и
вкось правду, с умыслом поддерживали слепоту, где было нужно,
хитро льстили неопытным наклонностям порывистого, смятенного
сердца ее и мало-помалу резали крылья к вольной, свободной
души, неспособной, наконец, ни к восстанию, ни к свободному
порыву в настоящую жизнь…».

Критик видит кривляния и обмирания, поддельность и фальшь, автор –
безвыходную тиранию над беззащитным созданием, коварное
мучение над слабым сердцем, которое вызывает у него (автора, то
есть Достоевского) бессильное негодование, тем более, что
слабое сердце не только мучают, но и лишают его возможности
свободного порыва в настоящую жизнь.

Удивительно ли, что Достоевского, уже в первых же после «Бедных
людей» произведениях, начинает интересовать тема тирании над
беззащитными, тирании не социальной, денежной, имущественной,
физической и пр., вообще – не внешней, а тирании внутренней,
духовного насилия над слабым, впечатлительным, неопытным и
порывистым сердцем?

В данных размышлениях – нет, «решительно» нет, если воспользоваться
определённостью Белинского. Наоборот, Достоевский очень
последователен, можно сказать даже, что маниакально
последователен, сосредоточен на главном и определяющем для него –
впечатлении.

Стоит только убрать этот нерв его интереса, как появляется именно
тот Достоевский, которого нам описывает Белинский, Добролюбов
и советские издатели и которого мы все уже знаем, то есть
художник, отображающий психологические типы людей с точки
зрения морали, совести.

Однако Достоевского практически совсем не интересуют проблемы
морали, совести, общественных оценок, покаяния и пр. Все эти
проблемы появятся у человека гораздо позже, не по времени,
конечно, а по «работе сознания», по «пережевыванию и переработке
впечатлений», то есть тогда, когда уже ничего с этим
впечатлением сделать нельзя, невозможно, бесполезно, так как человек
в этой работе уже безволен, неспособен к восстанию и
свободному порыву в настоящую жизнь.

Потому что уже ведёт жизнь призрачную, фантастическую,
фантасмагорическую, тем более, если им (этим человеком) в этой жизни ещё
и манипулируют, если его духовно насилуют, используя то, как
нечто человеку «показалось», то есть как сформировалось его
впечатление.

Например, Катерине показалось, что она виновата в смерти матери, что
и использовал Мурин в его тирании над ней, одновременно
поддерживая в ней представление о том, что она свободна и
всегда, в любой момент может сама выбрать, оставаться ей с ним
или нет; однако, как только такая возможность появилась,
оказалось, что она УЖЕ не может уйти, не может выбирать.

Здесь можно ещё заметить, что мысль о духовном насилии, о внутренней
тирании для Достоевского – безобразна, мучительна в своём
безобразии, бесчеловечии и именно поэтому вызывает
«бессильное негодование», бессильное потому, что тирания эта
внутренняя.

Если с внешней тиранией – в семье, сословии, обществе, государстве
ещё что-то можно сделать, как минимум, знать о ней, то с
внутренней тиранией, с духовным насилием сделать ничего нельзя,
так как в большинстве случаев человек даже не знает, что его
тиранят, как не знал этого полковник Егор Ильич.

Впрочем, духовно насиловать можно и самого себя, точнее, позволять
себя насиловать …от доброты сердца! Как это делал Ползунков:

«Мне казалось, что все его желание услужить происходило скорее от
доброго сердца, чем от материяльных выгод. Он с удовольствием
позволял засмеяться над собой во все горло и неприличнейшим
образом в глаза, но в то же время – и я даю клятву в том –
его сердце ныло и обливалось кровью от мысли, что его
слушатели так неблагородно жестокосерды, что способны смеяться не
факту, а над ним, над всем существом его, над сердцем,
головой, над наружностию, над всей его плотью и кровью. Я уверен,
что он чувствовал в эту минуту всю глупость своего
положения; но протест тотчас же умирал в груди его, хотя непременно
каждый раз зарождался великодушнейшим образом. Я уверен, что
все это происходило не иначе, как от доброго сердца, а вовсе
не от материяльной невыгоды быть прогнанным в толчки и не
занять у кого-нибудь денег…»

Разумеется, стратегия поведения Ползункова не была выработана и
осуществлена им сознательно, ни в коем случае, так сложилось его
впечатление в его первых опытах взаимодействия с другими
людьми и восприятие себя в этом взаимодействии.

Ползунков узнаёт себя только тогда, когда кто-нибудь его мучает,
унижает, третирует, смеётся и пр. и поэтому именно в этом
унижении он находит себя, своё собственное достоинство; его
впечатление сложилось таким образом, что он может переживать
самого себя самим собой только в унижении себя, поэтому он не
только позволяет третировать себя другим, но сам провоцирует
их на это, сам РАД быть шутом.

«…по моему мнению, это был честнейший и благороднейший человек в
свете, но с маленькою слабостию: сделать подлость по первому
приказанию, добродушно и бескорыстно, лишь бы угодить
ближнему. Одним словом, это был, что называется, человек-тряпка
вполне. Всего смешнее всего было то, что он был одет почти так
же, как все, не хуже, не лучше, чисто, даже с некоторою
изысканностию и с поползновением на солидность и собственное
достоинство. Это равенство наружное и неравенство внутреннее,
его беспокойство за себя и в то же время беспрерывное
самоумаление…».

Однако сложившееся впечатление, например, узнавание себя в
третировании себя, которое, казалось бы, априори заставляет человека
и быть третируемым, и воспринимать себя третируемым, вполне
может быть, стать основой не только некоторого достатка, и
некоторого самоуважения, но и даже …превосходства!

Потому что человек может решить, что это его шутовство – намеренное,
добровольно взятое и исполняемое, что эта роль взята им на
себя по доброте душевной, РАДИ ДРУГИХ, которые поэтому в
некотором роде ему обязаны, но последнее совсем не главное,
главное – человек нашёл способ БЫТЬ добрым:

«Если б он был уверен сердцем своим (что, несмотря на опыт,
поминутно случалось с ним), что все его слушатели были добрейшие в
мире люди, которые смеются только факту смешному, а не над
его обреченною личностью, то он с удовольствием снял бы фрак
свой, надел его как-нибудь наизнанку и пошел бы в этом
наряде, другим в угоду, а себе в наслаждение, по улицам, лишь бы
рассмешить своих покровителей и доставить им всем
удовольствие.

Но до равенства он не мог достигнуть никогда и ничем.»

Заметьте, Достоевскому очень интересен человек, который, как
Девушкин, живёт только тем, чем живёт Варвара, как
Голядкин-старший, воспринимает Голядкина-младшего «бесполезным», поскольку
тот не способен к добру, как Ордынов, сострадает до крови
сердца болью Катерины, как Ползунков, готов почти на любое
унижение, лишь бы иметь возможность услужить другим.

Достоевского очень интересует РУССКИЙ человек, так как эта
особенность именно русская – жить собой через других, ради других,
другими.

Ползунков «уверен СЕРДЦЕМ своим, что все его слушатели были
добрейшие в мире люди» – несмотря ни на какой опыт; более того,
Ползунков не может достичь внешнего равенства именно потому, что
это лишит его главного для него – равенства внутреннего,
единства со всеми, лишит его возможности быть добрым, будучи
равным, он не сможет быть «другим в угоду», «служить» людям,
как служит людям Крысобой Булгакова, который для русского –
тоже «добрый человек».

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка