Комментарий |

Провинциальная хроника мужского тщеславия

Начало

Окончание

XXVII

Нет ничего легче, чем любить тех, кого любишь; но надо немного
любить и тех, кого не любишь.

П.Чаадаев

У моей давнишней знакомой – аккомпаниатора краевой филармонии
– ушел муж. Как водится, к более молодой женщине, с легкомысленным
хорошеньким личиком и рельефными формами, диктору местного телевидения.
Так случилось, что в одной из программ, после какого-то литературного
форума, она брала у меня интервью. Таня – так звали коллегу по
цеху искусств – увидела передачу по телевизору и вечером позвонила
мне домой.

– Ну, как она тебе?

– Кто? – я сразу не понял, о ком идет речь.

– Инесса, мать ее… дикторша, – было заметно, что Танечка до сих
пор страдает, хотя с момента личной трагедии прошло уже более
полугода.

– Не знаю, – неуверенно проговорил я. – Глуповата. Но я ее захотел.
Не уверен, что это правильное определение, но, по-моему, она блядь.

– Я так и думала… – по интонации я понял, что на другом конце
провода впали в скорбь. Оказывается, для женщины это невероятно
важный момент – желанна ли она для мужчины, пусть даже постороннего,
или же к твоим прелестям он остается холоден и равнодушен.

С Таней мы старые знакомые. Не так давно с моей стороны даже была
попытка обозначить наши отношения как более близкие, но, несмотря
на некоторые усилия, интеллектуальная близость так и не добралась
до постели – она оказалась верна мужу, тогда еще не ушедшему.

Ухаживание за женщиной сродни рыбалке: наживка, подкормка, поклевка
и она на крючке. Теперь чрезвычайно важна умелая подсечка. Почему
два рыбака сидят рядом, а результат разный? Удача, в том числе
рыбацкая, дама капризная – всё зависит от умения удильщика.

Таня красива ухоженным классическим очарованием – высокая, стройная,
голубоглазая брюнетка с короткой стрижкой, редко кого из сильной
половины человечества оставляла равнодушным, но следует отметить,
что образ ее жизни не способствовал психической устойчивости и
благополучной семейной жизни. Ей до всего есть дело – ключевой
показатель особенности ее характера – она постоянно пытается помочь
обездоленным людям и животным, уделяет внимание талантливым, на
ее взгляд, детишкам и рафинированным пенсионерам, пишет письма
в различные комиссии и музыкальные фонды. Активная жизнедеятельность
затормозила творческий рост, и после работы аккомпаниатором в
филармонии, где она сотрудничала с такими исполнителями, как Биешу,
Камбурова, Калабаев, Казарновская, Таня, как мне стало недавно
известно, стала бренчать на расстроенном фортепьяно в межрайонном
эстетическом центре. Но ее существенное отличие от других, мне
известных, женщин музыкантов было разительным. Кому-то покажется
странным, но мое представление об альтернативном поле обозначено
не только его прелестями. Таня обожает творчество Рахманинова.
Более того, у нее любовь или нелюбовь человека к этому композитору
– вид особого изощренного снобизма (как, например, у меня к Набокову).
Я далек от восхищения творчеством Сергея Васильевича, но, к счастью,
недавно услышал его «Всенощное бдение», и своими восторженными
эмоциями поделился с тогда еще аккомпаниатором. Теперь я навек
Танин друг и, как ей кажется, единомышленник. Но что меня более
всего восхищает: я еще не встречал женщину, которая бы так разбиралась
в рок музыке. Она знает все(!) альбомы Led Zeppelin, Deep Purple,
Pink Floyd, Black Sabbath и других грандов жанра, их концептуальность,
изменения в составе, направления. Когда Таня говорит о музыке,
она основательна и рассудительна, как лектор общества «Знание».
Любопытно-деликатная, умеющая вникать и рассказывать, она терпеливо
слушала и ждала, когда я выговорюсь, как дилетант, затем одаривала
меня умеренно скептической улыбкой посвященного и выдавала:

– Последний диск Ozzy Ozbourne слишком «причесан». Понимаешь,
Василий, настоящее искусство всегда чуть перекошено, недописано,
чуть разорвано. – Она снова чудно улыбалась. – Кстати, это касается
и литературы.

Я промолчал. Милая Танечка! Наши литературные и музыкальные пристрастия
весьма и весьма условны. Недавно поймал себя на том, что во время
завтрака по радио механически слушал Бритни Спирс. Правда, вскоре
очнулся. Какая мерзость!

– Значит, возжелал дикторшу, – Таня вздохнула. – Расскажи мне
о ней.

Бедная женщина! Классическая форма мазохизма. А что, собственно,
рассказывать? Позвонили. Говорят, познакомились с моим творчеством
в Интернете. Удивительно, как они отыскали мои произведения в
братской могиле самого известного литературного сайта прозы? Свой
же сайт я нигде не рекламировал – для избранных. Может быть, книжки
под руку подвернулись? Да вроде читатели еще не успели намолить
мой литературный иконостас, хотя так получилось, что я не пишу
«в стол»: все мои опусы либо в книгах, либо в периодике. Ведь
говорят, что неопубликованные произведения не отбрасывают тени.

Тем не менее, я, так называемый, профессиональный писатель, нахожусь
в наполненных светом стенах маленькой комнаты, гордо именуемой
студией, и передо мной в вызывающе желтом платье, с довольно либеральным
декольте, сидит чрезвычайно сексапильная диктор Инесса. Меня постоянно
отвлекает ее шикарный бюст – необходимо постоянно возрастающее
усилие смотреть ей в глаза, хотя и они не излучают целомудрия.
Женщины всегда умело используют пристрастия мужского примитива;
не переведется, зато, род человечий. Крестик у Инессы золотой
и поверх платья, чтобы Господу лучше видно было.

Пухлые малиновые губки, смелый вырез платья, дерзкий взгляд, жаркое
полыхание софитов, очевидно, поднимают мне давление, и говорить
уже хочется о чем угодно, но только не о литературе.

Зашел какой-то псевдоинтеллигентный еврей, как оказалось редактор,
и подал Инессе бумажку с вопросами. Весь его вид говорил о невероятной
значительности – лицо, руки, костюм, жесты. Не утруждая себя вежливой
интонацией, скользнув по мне взглядом, – видимо моя внешность
не соответствовала его культурным запросам, – спросил:

– Вы хотите заранее посмотреть вопросы?

– Нет, спасибо, полагаю, вопрос о творческих планах будет самым
интересным.

Скорее всего, редактору показалось, что вопрос был задан недостаточно
дружелюбно, и он с улыбкой протянул мне листок бумаги. Я давно
заметил – ты думаешь, что к тебе начали относиться плохо, а на
самом деле просто ты стал плохо думать о человеке. Кажется, я
забыл сказать, что у него была бородка.

– Ну что ж, пожалуй, начнем, – редактор сел в кресло, стоящее
в углу студии, а неприметный доселе оператор включил камеру. Инесса
профессионально кашлянула; ее лицо – насколько это возможно –
стало скромным.

– Василий Викторович, в ваших книгах, почти в каждом произведении
прослеживается любовная лирика … – она неожиданно замолчала, давая
понять, что вопрос уже сформулирован.

– Авторы мужчины всегда идеализировали женские персонажи, – начал
я мямлить… «Может лучше рассказать им о своей неприхотливой впечатлительности
от альтернативного пола и поговорить о гормональной природе творчества,
где личная жизнь стала продолжением литературной: автор с развратной
радостью хватается за перо, с придыхом описывая чужие постели
и собственную. Настоянная на алкоголе сила воображения позволяет
видеть в женщине то, чего не замечают нормальные люди, а тайное
подсознательное тяготение к распутству кроется едва ли не в каждом
моем произведении – тексты, хочу я этого или нет, корнями уходят
в личность сочинителя». – и творчество направлено не столько на
определенного человека, хотя он подразумевается, сколько на выстроенный
умом собирательный образ. Вероятно, автор находится в состоянии,
когда в природе и людях он не находит значительнее и интереснее
ее, – закончил я мысль.

Удовлетворенная ответом Инесса хлопнула ресницами.

«Между прочим, не только женщина влияет на творчество литератора.
Он, в свою очередь, тоже оказывает определенное влияние. Один
писатель женился на проститутке. Через две недели она опустилась
до его уровня».

Почему думается всегда смелее, чем говорится, ведь слова наши
продолжение мыслей?

– Что для вас есть творчество, и какие у автора дальнейшие планы?
– диктор театральным манерным движением, словно трепетную птицу,
взяла листок в руки. Блик от софита нагло шарил в ее декольте.
Я тут же потерял нить мелькнувшей мысли о дальнейших творческих
планах.

– Связь литератора и его произведения подчас непредсказуема. Писательская
жизнь – это безотходное производство; всё идет в дело: и радость,
и горе, и любовь, и смерть. Но каких бы тем автор ни касался,
– я взглянул на Инессу и увидел в ее глазах отсутствие живого
интереса … и самому стало скучно. Я видел, вернее, чувствовал,
что она не слушает мою нелепую, наполненную невнятными определениями
болтовню и с нетерпением ждет, когда это всё закончится. Повыделываться,
что ли? Не прямой эфир – вырежут.

«Не многие из людей пишущих задумывались, что сочинения твои есть
обстоятельства бытия. Ты бываешь отзывчив, как мембрана, окрашивая
видимые и невидимые предметы и поступки в определенные цвета.
Композиция. Фабула. Мотив. Форма. Мать-перемать! Многие из нас
еще полагают, что идут вглубь, постигая космос, баб и литературу,
строя потрясающие лингвистические конструкции, хитро и любовно
заготавливая читателю сюжет, а уж он с нитью Ариадны продерется
по лабиринтам текста и, естественно, воскурит фимиам. Какая херня!»
О чем это я? – и какие бы темы автор ни затрагивал, эстетический
стиль есть норма. Всё остальное – тирания надуманных сюжетов,
бездарные, как техпаспорт, тексты с бессмысленными названиями,
финалы, которые ясно дают понять читателю, что он ничего не понял
– обесценивают русскую литературу. – «Чего это я развыступался
на умняках, как Басинский»?

– Последний вопрос, – Инесса облегченно вздохнула. – Есть ли у
вас кумиры в современной российской литературе? И как вы относитесь
к творчеству известного писателя Бакунина?

– Правильно поставленный вопрос – это уже половина ответа, – похвалил
я диктора. – Кумиры есть, хотя не уверен, что нельзя найти синоним
этому слову.

Прежде всего, Андрей Битов. Почему, объяснять не стану – знаток
поймет, для остальных это слишком субъективно. Кроме того, в последнее
время на просторах отечественной словесности произошла стремительная,
массовая экспансия женского племени, где выделяется гениальный
триумвират – Петрушевская, Токарева, Улицкая.

«Да и в нашем писательском Союзе стало всё больше появляться женщин-литераторов,
усердно тянущих лямку третьеразрядных писателей. Не для этого
их ведь принимали. Большая, счастливая, инцестом повязанная, писательская
семья», – ухмыльнулся я, вспомнив кое-кого из коллег. – Что касается
Бакунина, то читать его не стыдно. Хорошо убивает время, если
есть его избыток. Но ощущается трагическое несовпадение желаний
и возможностей автора. Бакунин женат на литературе по расчету.
Говорят, подобные браки самые удачные. Как создается подобное
чтиво? Очень просто: берутся общеизвестные факты и на них, как
на шампур, нанизываются чужие небылицы вперемешку с собственными.
Знакомый вкус обывательщины, щедро приправленный псевдоисторическим
декором. Видимо, господин сочинитель претендует на значительность.
Так легко впасть в ошибку и приобщиться к ней, да еще полагая,
что это нечто талантливое и высокое. Наконец, я умолк. Молчание
длилось с полминуты, прежде, чем диктор сообразила, что мой монолог
подошел к концу.

Интервью закончено. Оператор выключает камеру. Редактор сдержанно
благодарит меня. Губы Инессы расплываются в улыбке. Сразу приходит
на ум извращенная форма любви. Почему, собственно, извращенная?
Какой-то ханжа придумал, а мы повторяем.

– Ты больше рассказал о своих литературных пристрастиях, чем о
разлучнице, – иронизирует Татьяна. Юмор – это хороший знак. И
я не ошибся. – Завтра во дворце спорта концерт группы «Nazareth».
По старой дружбе в филармонии мне оставят пару билетов, – бывший
аккомпаниатор тяжело вздыхает. – Сходим?

На протяжении всего выступления Таня порывалась на сцену, чтобы
поцеловать МакКафертни. Я ее усиленно не пускал. Думаю, секьюрити
разделили бы мою точку зрения.

Всё-таки любимых исполнителей лучше слушать дома на компакт дисках:
довольно печальное зрелище – наблюдать шестидесятилетних увядших
кумиров, умеренно скачущих по сцене. Лет двадцать назад я был
на концерте тех же «Nazareth» в Будапеште. О, это было шоу! Cлишком
многое меняется за двадцать лет.

Мы возвращаемся с концерта пешком. Таня несет собой сентиментально-лирическое
настроение. Она в черном вечернем платье; нитка жемчуга украшает
и без того красивую длинную шею. Мужики-охотники, шныряющие по
набережной в надежде найти бесплатную женщину, с вожделением смотрят
на мою спутницу. Таня правдоподобно делает вид, что это ей безразлично,
и с улыбкой слушает мою болтовню. Глаза ее многообещающе блестят.
Некогда я ухаживал за Таней, но безрезультатно. Сейчас же ситуация
поменялась – муж ушел к другой, и ему надо было срочно мстить.
Орудием возмездия был выбран я. Впрочем, меня это не угнетало.
Таня же не знает того, что необходимо знать порядочной женщине:
нельзя спать с мужчиной без любви – депрессии не миновать. Но,
похоже, сегодня она решила поменять свой нравственный статус.
Таня берет меня под руку и время от времени эротично прижимается
к моему плечу. Мелодично шелестят волны, веет забытым запахом
весеннего моря. Листья платана ласково шуршат в прибрежном бризе.
Лунные блики неловко плещутся в черном колыхании моря.

– Почему ты не целуешь меня? – она останавливается и игриво смотрит
мне в глаза.

Но я выжидаю. В любви, как на войне – все средства хороши. Вожделение
изменяет лицо Тани почти до неузнаваемости, и это необыкновенно
волнует. Я обнимаю ее и целую. Страстный поцелуй – это прелюдия
к прелюбодейству. Шелк платья охотно позволяет моим рукам ощутить
ее тело. Шум прибоя через определенные промежутки времени заглушает
Танино томное постанывание. Мы ловим такси и едем к ней домой.

Таня открывает дверь, и с полдюжины кошек с истошными криками
устремляются навстречу своей хозяйке. Запах в квартире соответствует
количеству проживаемых в ней животных.

– Иди в гостиную, включи музыку. Если хочешь, открой бар, – она
смущенно улыбается. – А я покормлю своих лапочек.

Пока Таня занималась кошками, принимала душ, заваривала кофе,
я успел нанести изрядный ущерб ее запасам спиртного. Особенно
крепкому «Мартини». Я уже всерьез решил напиться и поставил соответствующий
этому мероприятию диск Роберта Планта, но в комнату вошла Таня.
Вся такая беспокойная, только что после душа, в волнующем, небрежно
запахнутом халатике. Слава Аполлону, в длинном. Дело в том, что
мы когда-то отдыхали на диком пляже под Геленджиком, и я обнаружил
у нее щекотливую особенность. Фигура у Тани великолепная, но ее
ноги вызвали у меня сексуальный протест – нет – они были стройные,
даже very, но крепкие, жилистые, рельефные, как у мужика, и я
старался на них не смотреть.

Таня садится рядом со мной, смотрит на опустевшую бутылку, и подозрительно
заглядывает мне в глаза. Милая девочка, не переживай – для меня
это детская доза! Я наливаю Тане вина, улыбаюсь, и она несколько
успокаивается. Стол, за которым мы сидим, и постель разделяют
несколько шагов, но как преодолеть это расстояние без пошлости?
Но у хозяйки, видимо, такой проблемы не существует. Вдумчивым
замедленным движением, словно она пришла на рентген, Таня развязывает
пояс на халате, и чудная нагота тела заслонила собой остальной
мир. Стол услужливо прикрывал ее ноги. Она подошла ко мне и, расстегнув
рубашку, швырнула ее на пол. Та же участь постигла и брюки. Каким-то
образом мы переместились на кровать. Таня целовала мне плечи,
грудь, живот и вскоре ее губы коснулись самой деликатной части
моего тела. Делала она это усердно, но неумело, очевидно, в первый
раз. Не в силах отвести взгляд, я любовался ее фигурой, лаская
волосы, груди, бедра. Может ли женщина выглядеть бесстыдной, когда
свою определенную смелость она дарит тебе? Вряд ли. Вдруг Таня
застонала, даже сделала мне чуть больно, тем самым, похитив часть
моей восхитительной эйфории. Довольно долго мы лежали без движения;
сладостная истома накрыла наши тела. Не в силах скрыть своего
смущения, едва взглянув на меня, Таня пошла на кухню заваривать
кофе. За любыми нашими восторгами стоит разочарование, ибо исполнение
всегда враг желания. В определенный момент мы восхищаемся чем-то
или кем-то, затем в такой же степени наступает отрезвление реальностью.
Вот такая грустная диспропорция человеческих отношений.

Несколько минут я искал ответ на веселеньких сиреневых обоях,
затем встал и налил себе «Мартини». Дверь в комнату бесшумно отворилась
и так же беззвучно затворилась. С подносом в руках, сопровождаемая
кошками, вошла Таня. Судя по всему, впереди меня ждала чудесная
ночь.

XXVIII

Страсти человеческие постоянно бодрствуют, высматривая себе добычу;
рассудок же спит, пока его не разбудят.

И.Гердер

Я смотрел в слезящееся дождем окно, и жить хотелось все меньше.
Тяжеловесное каждодневное безделье нависло надо мной тяжелой ультрамариновой
тенью. Коньяка в бутылке оставалось на один глоток. Впрочем, алкоголь
– слабый прутик против навалившихся обстоятельств жизни. Мы, на
наш взгляд, приспособлены к ней, но это лишь потому, что нам удалось
найти спасение в непоколебимости наших убеждений, в привычках,
в пристрастиях, – я угрюмо покосился на бутылку, – в женщинах
наших. Но когда всё рушится: rock-n-roll умер, газеты с твоими
первыми рассказами пожелтели, а женщины состарились, то … Нет,
лучше я пойду спать.

Тяжелым, мокрым сугробом навалилась темнота. Нечто, тщетно отодвигаемое
в постоянном испуге перед собой и своей слабостью справиться с
этим, что-то бережно хранимое от других и еще более от себя и
невероятный страх быть раскрытым, выползло наружу с пронзительной
отчетливостью. Что же делать!? Безумная озабоченность о чем-то
невнятном и несбыточность слизывала все остальные мысли, съедала
мои впалые щеки, проваливала глаза. И чем отчетливее я ощущал
свою никчемность и беспомощность, тем сильнее сгущалось то саднящее,
тяжелое, что потом превращалось в камень, который уже лежал у
меня в груди и мешал ходить, писать, спать, дышать. Я ложился
на кровать, затем вставал и ходил по комнате, курил, снова ложился
и снова вставал.

Случайному человеку может показаться, что я неорганизован. Это
совсем не так – у меня припасена хорошая прочная веревка. Пассивно-поддатливое
пребывание в жизни явно затянулось. Когда тоска заполняет целиком
нестерпимую твою, вхолостую толкающую сердце пустоту, то не так
уж и страшно. В обиде на мир заключается обманчивая видимость
каких-то отношений с жизнью, по существу давно уже утраченных,
без всякой надежды на реанимацию.

Эфирный момент медицинской власти – не административной, не интеллектуальной
и даже не физической – всегда более суров и тверд: в операционную!
Никто при этом не защитит: ни скользкий адвокат, ни знакомые братки-спортсмены,
ни мощные мускулы и боксерские навыки. На стол! И вот ты наг,
как Адам, немощен и жалок. Не вполне внятно, по-идиотски улыбаешься
хорошенькой медсестре анестезиологу, но она вызывающе

невозмутима. Через мгновение на лице твоем наркозная маска, и
лиловое облако закрывает солнце.

Но это лишь образы медицинской власти, ибо в клинике, где я нахожусь,
нет операционной. Зато есть решетки на окнах, суровые санитары
и много-много таблеток. Психиатрия, на мой непросвещенный взгляд,
– зыбкое дело. Это ж не грыжу удалить. Тут ничего нет такого,
что можно было б увидеть или потрогать. Всё очень просто и в то
же время сложно. С виду нормальный человек, но однажды прикладывает
пистолет к виску и нажимает на курок.

На стуле подле кровати моего соседа по палате Михалыча сидит главный
врач отделения Антон Ростиславович Шапиро. Рядом медсестра с блокнотом
внемлет каждому слову патрона. Антон Ростиславович необычайно
высок. Но непомерный рост свой, как и знаменитую в медицинском
мире фамилию, носит легко и с достоинством. Голос у него приятный
слуху – как у священника:

– Два кубика тетурама, голубчику, – он полуобepнулся к медсестре,
– дабы не баловал, паскудник. – Доктор поднялся со стула и довольно
энергично дернул решетку на окне. – Крепка, брат, крепка, – он
удовлетворенно хмыкнул и повepнулся к Михалычу. – Не смей ее больше
трясти, понял?

Антон Ростиславович подсел к моей кровати и, продолжая разговор
о Михалыче, пристально посмотрел мне в глаза:

– Очень внимательный человек – усматривает в устройстве бытия
неочевидные и пугающие вещи, – Антон Ростиславович усмехнулся,
– заговор жидомасонов, массированную вооруженную атаку инопланетян,
приближение Апокалипсиса – доктор взглянул на часы – не позднее
декабря-месяца сего года. Да, батенька, непременно сего года,
– он задумчиво посмотрел в окно. – Когда работаешь там, где основной
рабочий материал не совсем здоровые люди, то со временем, к сожалению,
теряется чувствительность. Вот вчера некая особа из женского отделения
пыталась найти полового партнера во флаконе из под шампуня, –
в его словах почувствовалась определенная натуга и рвущийся скрежет,
который рвался из неочерствелой души.

Глаза Миалыча страшно округлились, и он накрыл голову одеялом.

– Ну, а вы, голубчик, как себя чувствуете, – Антон Ростиславович
пощупал мой пульс, – шея не болит? Я понимаю, если не обдумывать
жизнь, то жить незачем, – он укоризненно покачал головой, – но
не до такой же степени, батенька! Для того, чтобы человек обозначился,
в той или иной мере нужна трагедия, драма. Все яркие личности,
с точки зрения обывателя, были не совсем в порядке. Кроме того,
многие из них вешались, стрелялись, травились. – Антон Ростиславович
нахмурился, и рука его свирепо ткнула в мою сторону, – Вы, позвольте
спросить, себя к таковым причисляете? – доктор не мигая, смотрел
мне в глаза. – То-то же, голубчик, – он вздохнул и снял колпак.
Белоснежные волосы рассыпались по вискам. – Баба ушла к другому
кобелю – травиться, начальник наорал – сигаем с многоэтажки, Нобеля
не дали – вешаться. Я понимаю, все хотят стать известными в свои
горячие дни, а не в туманной вечности, но творцов, насколько мне
известно, много, а премий маловато. Правда, в последнее время
количество различного рода премий явно превышает число тех, кто
их достоин. Я вижу, человек вы неглупый, хоть и писатель, и должны
понимать, что все неприятности в жизни временны. Надо их переждать.
А когда будете ждать, подумайте о том, что и жизнь тоже временна.
Человеку необходимо при любых обстоятельствах сохранять способность
бороться за то, что желанно и дорого. Бытие само по себе – явление
непостижимое; откуда нам знать почему мы живем на свете? А у вас
получается, что жизнь собственная – непонятный дар, – голос Антона
Ростиславовича почти перешел на крик. – Суицид не заболевание
и даже не отважно-глупый поступок. Это искусство высшего притворства,
– он тут же неожиданным образом успокоился и довольно дружелюбно
похлопал меня по плечу. – У вас жена есть?

Я отрицательно помотал головой.

– Подруга?

Я молчал. Доктор задумался. Морщины на его лице углубились и стали
резче.

– С сегодняшнего дня, – он повернулся к медсестре, – пусть выходит
из палаты. – Известная пословица «ищите женщину» предполагает
не только исторический контекст, но и психологический.

И вот теперь я хожу в общую столовую, бесконечно меряю шагами
коридор – сто сорок девять шагов, может быть сто сорок восемь.
Один раз в день – после завтрака и приема лекарств – санитары
выводят нас на прогулку в небольшой больничный дворик. Я поглядываю
на окружающих с тоскливым удовлетворением – не один я такой несчастный.
Всё неосознанно болезненно – и стены, и люди, и запахи, и пыльные
светильники на потолке, и даже деревья во дворе. И вдруг я замер
от внезапного открытия, которое много раз слышал, но понял лишь
сейчас – все мы под Богом ходим. Наказал?

Каждый раз, когда я возвращался в палату, Михалыч упирался в меня
взглядом полным тупого удивления – откуда я взялся и кто я такой.
День переходил в день, минуя ночь, ибо каждый вечер мне давали
горсть различных по цвету и размеру таблеток, и я проваливался
в эйфорическую круговерть перламутрового сна. Жизнь прекрасна,
если правильно подобраны антидепрессанты.

Но однажды убогость впечатлений была разбавлена весьма заметным
вниманием ко мне одной девушки. (Женское отделение находилось
этажом выше, но в столовую и на процедуры дамы проходили через
наш коридор). Первый приступ легкого недоумения я испытал, когда
она, с игривостью светской дивы оценивающе смерила меня с головы
до ног – подойдет-не подойдет. Судя по радостно вздернутому носику
– подошел. Это было невероятно приятно – возвращение к себе прежнему.
Пусть на йоту, но всё ж…

Кто-то из больных, трогая себя за причинное место, сказал, что
ее зовут Вика и она самая красивая в отделении. И это было правдой.
В стоптанных тапочках, в невнятного цвета, на пару размеров больше
требуемого, больничном халате, она грациозно ступала по паркету,
словно была в вечернем платье и в туфлях на шпильках. С этого
дня Вика окружила меня безмолвным вниманием – на прогулках, в
столовой, при случайных встречах в коридоре – она смотрела не
вожделенно, не заинтересованно, не влюбленно – в ее скользящем,
пронзительном взгляде в малых долях сконцентрировались все перечисленные
эмоции, но девушка надежно их прятала под опущенными ресницами.
И лишь

мгновенный их взмах обнажал колдовскую наполненность серо-голубых
глаз. Но и этой доли секунды было достаточно, чтобы парализованное
многочисленными таблетками и уколами, мое либидо вздрагивало,
оживлялось, трепетало. Вика проходила мимо, тут же понуро опускала
голову с нелепым хвостиком волос, перехваченных резинкой, сутулила
плечи и шаркающей походкой взрослой женщины, поспешно удалялась
в свое отделение. Сердце мое сжималось от безысходности, от жалости
к Вике, к себе, к Михалычу, к Антону Ростиславовичу, ко всему
человечеству. Вокруг нависали оголтело зеленые стены, зарешеченные
окна и переминающиеся с ноги на ногу больные люди. Такие же, как
и я сам. Так же стремительно, как и появившись, легковесное желание
исчезало. Понурый и раздавленный, отягощенный своим камнем в груди,
я брел в палату.

Почему-то сегодня на ночь мне не дали снотворное. Я беспокойно
ворочался с боку на бок. Сон, естественно, не приходил. Звуки,
меняя интонацию и интенсивность, неспешно перемещались по палате,
делая это почти ежесекундно. Сквозь свинцовое опадание полуприкрытых
штор щедрым потоком струился селеновый свет. Михалыч, время от
времени размахивая лимонного цвета руками, что-то бормотал во
сне. Я простонал от тоски и безысходности и отвернулся к стене.
Вдруг, пронзительно скрипнув, отворилась дверь. Странно – ведь
на ночь в отделении запираются все палаты. Кто-то, звонко прошлепав
босыми ногами по паркету, остановился возле моей кровати. Я поднял
голову. Это была Вика.

– Вставай, – она протянула мне руку.

– Зачем? – я оторопело смотрел на девушку.

– Пойдем на процедуры.

– Среди ночи?

Она кивнула. В темноте палаты жемчужно сверкнули ее глаза. Я поднялся
с кровати и, накинув пижаму, направился к двери. Девушка взяла
меня за руку и

мы тихо пошли по коридору. Место, где дежурил санитар, оказалось
пустым. Вика достала из больничного халата ключ и отомкнула входную
дверь. Мы спустились по лестнице и вышли во двор.

Ночное светило бесновалось. Фальшивое серебро лунного света капало
с притихших деревьев, струилось по жестяной крыше, расплескалось
по растрескавшемуся асфальту. Подчас в простых предметах и действиях
скрыто столько глубины и смысла – стоит только присмотреться.
Тишина смиренно наблюдала за колдовским бесчинством ночи.

– Посмотри, – Вика кивнула куда-то вверх.

Я послушно задрал голову. Пугающая чернота неба и огромный стронциановый
диск. Еще несколько корпусов психиатрической больницы. И девушка,
держащая меня за руку. Это – весь мир.

Мы зашли в беседку, заросшую диким виноградом. Вика тяжело дышала,
словно преодолела невероятно длинную дорогу. Она, наконец, отпустила
мою руку и посмотрела мне в глаза. Во взгляде ее не было ни жеманства,
ни похоти, ни насмешки. Едва уловимым движением плеча она сбросила
с себя халат и оказалась совершенно нагой. Несколько секунд мы
стояли без движений. Затем девушка, расстегнув пижаму, притянула
меня к себе. Мои недобросовестные попытки избежать близости, оказались
весьма неуклюжими. Она отдавалась легко – как публичная женщина
– без слов, без поцелуев, без предварительных ласк. Это было необычно
и даже страшно. Очевидно, так совокупляются боги и животные. Вскоре
Вика повернулась ко мне спиной и, нагнувшись, взялась руками за
перила беседки. В розовом свете луны ее ягодицы шевелились, как
две большие белые рыбы. Обхватив руками талию, я прижался к девушке.
Горячий пурпурный гул медленно наполнял мое тело. Он шевелился
во мне, как младенец во чреве женщины, щупал все мои органы, не
пропускал ни одной клеточки. Затем, собравшись в огненный комок,
устремился – нет, не вниз! – вверх, туда к моей тяжелой ноше,
к тому камню в груди и рассек его на тысячи частей! Кусочки чудной
боли метались по телу, ища спасения в укромных частях его, но
огонь доставал их повсюду, и они сгорали без следа, таяли и шипели,
покидая меня навсегда.

Мы сидели в беседке и молчали. Тишина и покой витали в прохладном
мягком воздухе.

– У тебя закурить есть?

Вика отрицательно помотала головой.

– Говорят, ты писатель?

– Кто говорит, Антон Ростиславович?

Она едва коснулась головой моего плеча, что, должно быть, означало
согласие.

– И о чем же ты пишешь?

– Сейчас пишу о разделенной любви, которую называют сексом.

– Насколько я понимаю, сейчас ты занимался любовью.

Я взглянул на нее с интересом: скорее всего, не глупа. Почему
она здесь? Бездарная мысль – почему здесь я?

Словно прочитав мои мысли, Вика улыбнулась.

– Пойдем, писатель, в отделение. Скоро будет светать.

Во время утреннего обхода Антон Ростиславович посмотрел на меня
и радостно, как ребенок, потер руки.

– Замечательно, батенька! То, что вы сейчас понимаете, не столь
важно. Важно то, что еще предстоит понять. С моей дилетантской
точки зрения,

писатель особо не должен думать. Когда не думаешь, многое становится
ясным. А вы, голубчик, напрягли-то извилины, – он задорно хохотнул.
– Напрасно, батенька, напрасно. Творец не предполагал наши раздумья
– было предусмотрено ровно столько, чтобы мы успели выполнить
наш биологический долг. А мы-то возомнили, что наше познание,
мудрость, талант неотделимы от бытия человеков. Ну да ладно, ступайте
с Богом. Вот Вам справочка о выписке, – доктор сунул мне в руку
сложенный вдвое листок бумаги.

С первыми лучами солнца все роскошнее становится мир, поют птицы,
свежий ветерок ласкает мое лицо. Гравий радостно грохочет под
ногами. В воротах я обернулся на белеющий больничный корпус. У
окна стояли Антон Ростиславович и Вика. Словно вспомнив что-то
досадное, я внезапно остановился и замер от внезапного открытия.
Неужели… Но счастливая пустота моей груди уже несла меня за больничную
ограду.

XXIX

Помышляю день страшный и плачу от деяний моих лукавых, что отвечу
я Бессмертному царю? Или каким дерзновением воззрю на судию, блудный
аз?

Псалом 69

Я нехотя открыл глаза. За окном уныло серело. Утро? Вечер? Жутко
болела голова. Я потянулся, задел ногой за спинку кровати и, окончательно
просыпаясь, понял, что спал одетый, как завалился вчера после
тяжелого хмеля. Важнейшим из искусств является похмелье и способы
выхода из него. Я потянулся к столу за бутылкой, но она оказалась
пустой. Пить горькое вино у меня были веские основания – вчера
отправился в последний путь Эдик Варфоломеев (сердечный приступ),
мой давнишний друг, многолетний собутыльник и соратник по сомнительным
мировоззрениям. Да разве он первый из моих друзей!? Как обычно,
порок вознаграждается. Ушел из-за передозировки героином в лучший
из миров Дима, второй из трех мушкетеров. Чуть не допив свою цистерну
спиртного, покоится на погосте Виктор. Серега дальнобойщик что-то
не поделил с братками – его нашли окровавленного, без признаков
жизни в собственной машине. То, что среди моих друзей было немало
пьяниц и наркоманов, меня как раз не отпугивало; у автора на протяжении
многих лет наблюдалась существенная тяга к простоте, если хотите,
ко дну.

Безвозвратно кануло в Лету наше время, когда было много в теле
и ничего в голове. Ну почти ничего… Погруженные в мир пагубных
привычек, инстинктов и влечений, мы бесшабашно, совершенно не
заботясь о том, как к нам относятся окружающие, легко скользили
по вялотекущему течению жизни. Незаметно, как ночной снег, прошла
молодость. Но свято место, как известно, пусто не бывает. Не торгуясь
и никого не упрашивая, вакансию неспешно занимает старость. Я
пересыпаю внутренность песочных часов в ладонь, сжимаю его в горсть
и, полвека жизни струится у меня между пальцев. Ощущаю свое пятидесятилетие,
как запах чужого пота, воспринимая приближающуюся старость, не
как возраст покоя, а как личное оскорбление. А какими мы сейчас
стали? Хороший человек к старости должен становиться добрее, терпимее,
мудрее, и за это следует уважать. Но вовсе не за факт наличия
пенсионного удостоверения. В конце концов, все там будем. Если
повезет. Ведь самое плохое в жизни то, что она быстро проходит.
Остается лишь наблюдать, как одно за другим, умирают мои желания.
Что будет, когда исчезнет последнее? С его смертью в моем существовании
уже не останется почти никакого смысла.

Большую часть своего времени я предавался двум занятиям: блудил
и пил. Не пил и не блудил только когда спал. Десятка два женщин,
не считая кратковременных связей, любили меня. Всех я умудрился
сделать несчастными. Что изменилось в моей жизни по прошествии
скоротечной поступи лет? С такой же настойчивостью влечет томная
действительность чужой постели? Отнюдь… Есть где, кого и чем.
Но зачем? Невероятно точно сказал по этому поводу поэт Берестов:
«Как скоро время пролетело и дух уже сильнее тела».

Привычки? Тоже несколько трансформировались. Я взял в руки фарфоровую
пепельницу ручной работы замечательного художника и скульптора
Жени Глущенко. Такая симпатичная вещь, а ни к чему – бросил курить
– и отложил за ненадобностью. Пить тоже cтал значительно меньше.
Соседские мужики, тыча мне во след пальцем, уже не говорят, с
плохо скрываемой интонацией зависти:

– Василь пошел – писатель – за ночь полтора литра водки выпивает,
– и в неподдельном восхищении прищелкивают языками.

Куда столько? Теперь поллитровки хватает.

Вдруг как-то сам собой сузился круг привычек и пристрастий, явились
оглядка и скептицизм, недоверчивая усмешка и даже сарказм к словам
и поступкам окружающих меня людей. В первую очередь, к близким.
Дело в том, что я почти в совершенстве владею искусством доставлять
неприятности окружающим меня людям. Безудержная страстность к
женщинам заменилась утонченным любованием их чудной прелестью
и естественной мягкостью. Зачастую острое волнение от недобросовестно
прикрытых рельефных форм незаметно трансформировалось в безобидное
смакование общедоступных деталей – белизной кожи, ароматом волос,
божественной красотой лица. В мыслях, особенно ночных, появилась
тяжелая, беспощадная ясность о тщетности бытия, от которой холодеет
аритмично бьющееся сердце и становятся влажными покалывающие ладони.
В памяти ностальгически оживляются дорогие и нежные душе невозвратно-тоскливые
эпизоды, а от того такие ясные и яркие по своей впечатлительности.

Я тяжело вздыхаю, и, впервые за несколько месяцев, закуриваю сигарету.
Вот и пепельница оказалась востребованной… На душе пусть совсем
чуть-чуть, но полегчало. Я чувствовал, что в течение многих лет
проживал один и тот же день, всё также просыпаясь и засыпая, повторяя
одни и те же слова, совершая одни и те же поступки. Колючий дым
вползает в глаза, и они предательски слезятся. Мы в этой жизни
только дремлем, а просыпаемся лишь в ее конце.

Я посмотрел в запотевшее окно и протер его ладонью. Под легкий
аккомпанемент дождя в траве деловито хлопотали бойкие воробьи.
Всё кругом было хорошо знакомо: серое, низенькое, спокойное. Я
смотрел на скучное небо, на дрожащие мокрые листья, на редких
прохожих, спешащих от ненастья домой, и на сердце становилось
невероятно пусто и уныло. Я снова закурил и пошел к берегу реки.
Дождь прекратился, но чувствовалось, что ненадолго. Из-за замерших
крыльев туч выглянуло солнце. Река ожила. Синие илистые глины
лежали на ее дне, оттого вода казалась голубой. Ласково-умиротворенно
текла она, иступлено сверкая позлащенной рябью полос в местах
водоворотов, и переходила в темно-изумрудный глубокий цвет у противоположного
берега. В пепельном полусвете краснеющих листьев оголтело желтели
в садах поздние груши. Вдруг бесшумно, как взгляд, полыхнула молния
не по сезону заблудившейся грозы. Лишь через пару секунд спустя
послышался треск, и загрохотало. Гулко, сочно, страшно. Кто-то
невидимый встряхивал низкие серые тучи и медленно уходил всё дальше
и дальше. Вокруг зашелестело – снова пошел дождь.

Из-за деревьев, доверчиво прислонившихся к маленькой церквушке,
послышался колокольный звон. Торжественно-протяжный благовест,

несущийся из дождливого полумрака сентября, звонко и радостно
разнесся над слякотными улицами, над киноварью черепичных крыш
низеньких домишек, над агрессивным стандартом белеющих вдали многоэтажек,
над темными конусами тополей и уплывал ввысь медленно и степенно,
словно с неохотой покидая землю.

В повседневной суетливости постоянно занятого человека, мне некогда
сходить в храм, помолиться, почитать на ночь Евангелие. Веры,
в ее истинном значении у меня нет, однако способность верить пробуждается,
она пускает корни, она начинает жить в моем сознании и распускает
крону. За пределами жизни есть истина. Я в этом убежден. Вера
исключает такие вопросы; она тем и отличается от знания. Жизнь
мира и смерть – страшная загадка для тех, кто не верит в бытие
Бога, кто не чувствует Его близости к нам, ведь по их мнению смерть
обессмысливает всю нашу жизнь, превращая ее в неразрешимую и мучительную
тайну. Но никто этого подтвердить не может – на небо много дорог,
оттуда ни одной. Мысли такие ко мне явились не случайно, не вдруг,
а стали плодами долгих раздумий. Умом своим я всё понимаю, но
вера моя ничтожна. Мы слабые и жалкие, мы неверующие. Но верен
Бог – он посылает нам Своего духа.

И когда-нибудь сознание мое укрепится с его помощью. Свои теологические
раздумья я перенес на бумагу и отнес на суд настоятелю церкви
отцу Михаилу. Прочитав их, священник кратко ответил:

– Мысли наши словно семена – из них прорастает будущее. Истина
неизменно пребывает там же, где и вера. Укрепившись в вере, познаешь
истину, – и, улыбнувшись глазами, добавил: – Я рад, что подобные
вопросы интересуют мирского писателя, – но тут же нахмурился.
Лицо его по-прежнему было спокойным, но что-то значительное исчезло.
– Читал ваши фривольные книжки. Понимаете, когда некоторое число
людей достигает определенной степени развития, развивается и весь
род человеческий. – Отец Михаил снова улыбнулся. – Так что смещайте
акценты вашего творчества. Вера необходима там, где начинается
бессмысленное.

На том и расстались. Я чаще стал ходить в церковь, на моем столе
появилась Библия, а день начинался с молитвы. Бессмысленное, на
первый взгляд, занятие, а душе и Богу угодное.

Грехи? Их, на мой взгляд, стало значительно меньше, надеюсь, не
только благодаря зрелому возрасту. Господь с достаточным чувством
долготерпения и даже юмора (много ли найдется мужчин, не посмотревших
в след очаровательной женщине?) благословляет нас на ежеминутную
борьбу с искушениями. По версии самого нравоучительного из великих
писателей, в каждом сношении людей речь должна идти только о беременности.
Человек сам на себя налагает проклятие, когда считает, что ему
нет прощения. Потеряв надежду на милость Божию, душа погружается
в тоскливый мрак, откуда начинаются все преступления и грехи.
Бог не допускает душе, уповающей на Него, быть искушаемой в такой
мере, чтобы дойти до отчаяния и впасть в такие искушения и скорби,
которых не может она перенести.

Было воскресенье, и ноги сами собой повели меня в храм. У ворот
сидели нищие в грязной серой рвани. Чуть в сторонке, в надежде
поживиться их скудным заработком, толпились местные бражники.
Зная, что они пропьют эти гроши, прихожане всё равно им подают
– небеса не так хмурятся, когда мы отдаем обездоленным часть своего
благополучия. Ведь жизнь с равной терпимостью принимает всех:
пьяницу, ловеласа, умника, юродивого; весь мир перед нами в непостижимом
и чрезмерном многообразии. Немыслимая разница человеческих потенциалов!

Людей в церкви оказалось много – в этот день был один из главных
праздников Православия – Воздвижение Креста Господня. Литургия
уже подходила к концу. Вокруг меня стояли красивые, светлые, смиренные
люди. Не только в радостях прихожане идут в храм. В болезнях и
скорбях своих, в унынии и печали, в обидах ищут утешения они.
И многие обретают его. «Нет ни старости, ни смерти; также нет
от них избавления».

Свеча в моей руке вызывающе громко трещала, язычок ее пламени
неистово метался из стороны в сторону. Праздничный канон певчих
радостно уносился ввысь, под купол храма. Всё, что меня окружало
– золотисто-голубые одежды священников, сосредоточенно-покаянные
лица прихожан, строгие лики святых с темнеющих икон, вдруг начало
терять резкость очертаний, погружаясь в нечто единое, светлое
и чрезвычайно теплое. Благодать эта мягко проникала в тело, в
сознание, в разум, в душу. Блажен, кто верует – хорошо ему на
свете!

Я заказал обедню об упокоении новопреставленного Эдуарда и поставил
свечу у распятия Спасителя. Успокой Господь его душу грешную!

Отец Михаил – худощавый, высокий, седовласый старец, придерживая
левой рукой длинный подрясник, легко и скоро сошел с алтарного
возвышения. В правой он держал большой серебряный крест, к которому
прихожане прикасались устами. У священника тонкое, изящное лицо
с несколько удлиненным носом и с тем добродушно-величавым, чуть
снисходительным выражением в светлых прищуренных глазах, какое
свойственно образованным и, в то же время, лишенным гордыни простым
людям, узнавшим то, что еще не ведомо другим. В общении с прихожанами
отец Михаил был царственно спокоен и любезен, и лишь в крайнем
случае хмурил седые косматые брови и говорил строгим голосом.

– Не торопитесь, – с добродушной улыбкой взывал настоятель к пастве,
– «ибо последние станут первыми», – священник не преминул процитировать
слова Серафима Саровского.

Я стоял среди мерного колыхания догорающих свечных огней, и как
будто только сегодня узнал и почувствовал, что есть небо, и красота,
и Бог.

Неожиданно мое внимание привлекла девушка в белой шелковой косынке,
стоящая у иконы Божьей Матери. Радостные и благодарные глаза,
кроткие черты еще девичьего лица, излучали светлое голубое сияние.
Мягко играло в свете свечей ее розовое платье, от теплящегося
огня лампад вздрагивали ресницы. Склонив голову, стояла она подле
заступницы своей. Чем больше я смотрел на нее, тем сильнее душа
наполнялась светлой и благостной грустью, совершенно свободной
от легкомысленных флюидов. Лицо это пленяло какой-то неуловимой
и непонятной доныне прелестью, которая, быть может, заключалась
в улыбке, едва блуждавшей на ее губах. Сказать, что она была красива,
было бы, пожалуй, преувеличением, но в ней было нечто особенное,
чем красота – глубокие, а от того несколько таинственные серо-голубые
глаза, а короткая стрижка делала ее правильные черты лица открытыми
и приятными. Утонченно-красивыми можно было назвать только губы
– розовые, полные, с прелестно изогнутыми смелыми линиями. Я смотрел
на ее склоненную в молитве шею с золотым пушком на затылке и на
какое-то время забыл, где нахожусь. Почувствовав мой пристальный
взгляд, девушка обернулась и посмотрела сердито – что он хочет?
Мне бы надо отвернуться и я отворачиваюсь, но через минуту наши
глаза вновь встречаются, как будто кто-то нарочно поворачивает
меня за левое плечо.

Неспешно прихожане подходят к кресту, который держит в руках священник.
Я губами прикасаюсь к хладной святыне. Отец Михаил просит меня
остаться после литургии.

Служба окончена. Люди набожные, спокойные, улыбчивые и, в большинстве
своем, простые, освятив себя крестным знамением, уходят из храма.

– Я слышал, у тебя друг умер, – Священник склонил голову. – Поминальный
молебен заказал?

Я кивнул. Отец Михаил смерил меня длинным колючим взглядом.

– Зачем отрокиню в храме искушаешь? – он тяжело вздохнул. – Господь
всё видит. Господь всё знает.

– Господь всё простит, – буркнул я помимо своей воли.

– Не всё, – после некоторого молчания ответил настоятель. – Лукаво
сердце человеческое и более всего испорчено.

Я чуть усмехнулся и ничего не сказал, спрятав свой маленький грех
так глубоко, что казалось, его уже и не было.

Отец Михаил всё понимал раньше, чем ему объясняли, видел всё насквозь,
наблюдая неподвластное поведение окружавших и любящих его прихожан.
И принимал, повинуясь Божьей воле и благодаря своему провидению,
единственно верное решение.

– Исповедовался последний раз когда, сын мой? – он мягко коснулся
рукой моего плеча. – Ладно, иди с Богом, – священник повернулся
к алтарю и перекрестился. – Господи, прости нас грешных.

В следующее воскресенье я утром ходил вокруг ограды храма, не
зная, что с собой поделать. Боялся – церковь ведь – и хотел ее
видеть. Да и слова отца Михаила не прошли даром. Надо подготовиться
к Причастию и исповедаться. Стремительные белогрудые стрижи кружились
у купола, словно прощаясь перед дальней дорогой в южные далекие
страны. Степенно ударил колокол. Затем еще. И еще. И понесся этот
звенящий гул от тихого церковного дворика в высокое паутинное
небо, сплошь залитое золотом восходящего солнца.

Поклонившись, я захожу в храм. Перекрестившись у алтаря, целую
иконы. Лишь затем смотрю в угол церкви, где в прошлый раз стояла
девушка. Робкая затаенная радость охватывает меня, когда вижу,
что стоит она в белом шелковом платочке, неспешно крестится и,
поставив свечу, отходит от иконы блаженной Ксении Петербуржской.
Неожиданно подняла она ресницы, ответила быстрым взглядом. Смущение,
сожаление увидел я в глазах ее. И еще что-то…Страх перед грехом
и сплетнями? Или… Но девушка тут же опустила глаза.

Отец Михаил с кадилом обходит престол, алтарь, иконостас, а затем
и весь храм. Прихожане, смиренно склонив головы, поворачиваются
во след движению священника. Мысль о молодой женщине вдруг становится
менее яркой и значительной, а вскоре исчезает совсем. Славны дела
твои, Господи! Время прекращает свое движение и смыкается надо
мной теплым дрожащим облаком. Мир, только что казавшийся таким
узким, собравшимся в одну точку, вернулся к своим естественным
пропорциям и размерам, стал великим и многообразным. Сознание,
распавшееся на фрагменты, стало единым – радость и счастье приходят
тогда, когда все наши части сливаются в одно целое, в бесконечный
миг божественного покоя. «Я долго терплю. Я милосердствую. Я не
завидую. Я не превозношусь. Я не бесчинствую. Я не ищу своего.
Я не раздражаюсь. Я не мыслю зла. Я сорадуюсь истине. Божья любовь
во мне никогда не перестанет». Солнце засияло внутри меня, и я
понял, что любой мой поступок должен стать значительным, чистым
и непритворным.

Прихожане выходят из храма. Ветер что-то ищет в застывших тополях.
Они важно раскачивают тонкими верхушками; тихо шепчутся их беспокойные
листья. Красной медью сверкает в них полуденное солнце. Я притворно
замедляю шаг. Девушка догоняет меня. Голубые, как часть неба глаза
смотрят кротко, но под ресницами и в уголках губ дрожит улыбка.
Надежда плывет по прозрачной сини осени, как паутинка.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка