Рассказы Петра Качунова. Люди простые (2)

 

 

 

II

Настало воскресенье.

– Я же – отличник! – убеждал я отца в коридоре перед входной дверью.

Отец только что приказал мне одеваться. Выяснилось, что мы, вместо прогулки по городу, поедем к Беловым копать картошку. Они с этим делом запоздали – холод нагрянул, морозы вот-вот упадут. Главное же, по мнению отца, эта поездка поможет мне учиться в школе, как следует.

– Я же и так отличник! Похвальный лист за первый класс тебе показывал уже! – упрямился я.

– Сынок, у них отзывы о людях на огороде растут, – отец, как всегда при озабоченности, говорил загадками. – Поможет это тебе учиться. Только будь там поосторожнее!

Вместе с ним мы отыскали мою одежду, обувь. Сестра, бабушка Наташа и мама уже ждали нас на крыльце. Отец принес из сарая заранее приготовленный сверток – что-то продолговатое, обернутое в тряпку, и мы отправились.

Автобус вскоре привез нас на окраину города.

Здесь, сразу за остановкой – отталкивающая территория. Не заборы, а словно мусорные валы, покосившиеся, обряженные, пылью и сыростью, в траурный цвет.  Рядом с воротами с трудом различаешь дома, похожие на шалаши на свалке. Висела какая-то странная тишина. Деревья и дети исчезли словно бы вместе. Улицы безлюдны. За заборами ничего не высилось и не слышалось. Местность казалась безжизненной.

Один я мог бы и не найти дом Беловых, но отец постучал в их окно властно и требовательно.

– Здорово! – в проеме калитки показался дед.  «Здрасьте!» – потянули из себя звуки сначала я, переставляя ноги через порог, потом сестра. Мы попали во двор.

– Здравствуйте! – с крыльца по очереди кричали с крыльца сестры мамы и Маня, моя вторая бабушка. Дед пошел было к ним.

– Сани! – закричал я в восторге, увидев вещь слева от входа. – Можно, я в них поиграю?

– Не трожь, это чужое, – властно осекла меня бабушка Наташа.

– Как же это чужое, если у деда дома стоят? – удивился я.

– Он возчиком работает и чтобы сани до зимы на работе не своровали, дома их бережет, – пояснила бабушка Наташа. – А ему за это лошадь дают – огород копать весной.

– Ты болтать или работать приехал? – спросил меня отец. – Смотри, много будешь говорить, тебе язык отрежут.

Дед был седой и, в сравнении с дочерями и женой, маленький. Показалось, его прибило ко мне ветром, как легкое куриное перышко. Он сделал дежурный жест – как бы поворошил мне ладонью волосы. Не замечая, что на мне вязаная шапочка, он глядел неотрывно на мою сестру, жавшуюся к маме.

– К дедушке надо подойти, – сказал отец.

– Молодец, послушная, – погладил дед внучку по лбу. –  Ну, не зябни, идем в тепло.

И повел ее. Отец двинулся за дедом, бабушка – тоже. Меня однако обступили женщины. Они специально сошли с крыльца во двор.

– Здравствуй! – повторила приветствие тетя Тоня, старшая из сестер мамы. – Тебя вылечили?

–  Вот так да! – вслух удивился я. – Вспомнила древнее время! Я уже большой. С тех пор, как я в больнице лежал, прошло три года.

–  Ты чего несешь-то? – у Тони в сердце непритворный переполох. – Я с тобой поздоровалась, а ты не ответил.

– Здрасьте, – потянул я опять из себя звуки, подумав, что она, может,  мое первое «здрасьте» не слышала.

– Древнее время один дедушка у нас знает, – вразумила меня Тоня. – Тебе до его годов жить да жить.

И она тем же дежурным жестом, что и дед, попыталась поворошить мне волосы и, не замечая, как и он, моей вязаной шапочки, смотрела неотрывно на сестер и хохотала:

– Большой он! А сам от горшка три вершка.

И все три сестры согласованно захохотали, а бабушка Валя  заулыбалась чему-то своему. Мне стало страшновато и захотелось увидеть отца, защитника.

– В сарае больше не прячешься от всех, как дикий зверь? – вспомнила ту же историю с болезнью младшая из сестер, тетя Оля.

– Зачем? – опять удивился я. – Врачи маме велели научить меня читать – и книги сделали так, что на людях мне теперь не страшно. Меня книги вылечили.

– Ба-атюшки! – округлив глаза, в непритворном испуге воскликнула Оля. Тоня опять крикнула:

– Вот так большой! А про ухо-то и забыл! Болезнь-то у тебя – от него. Разве книги ухо могут тебе вылечить?

Тоня и мама опять согласованно захохотали надо мной. Преодолев свой переполох, к ним присоединилась и Оля, приговаривая:

– А ведь я слышала, если много читать, то с ума сойти можно.

Я не успел ей ответить.

– Сестра твоя в школу пошла? –  вдруг вмешалась в разговор бабушка Валя.

– А почему вы у нее-то не спросили? – третий раз удивляюсь я. – Вы что, не знаете, что я уже во второй класс хожу, а она – в первый? Я, кстати, круглый отличник! Мать вон почетную грамоту хранит, посмотрите, если мне не верите.

– У тебя к дедушке-то хоть капля уважения есть? – переполошилась на этот раз мама. – Он всего два класса кончил, ему работать приказали в детстве. А ты в его доме собой гордишься и гордишься – как  неудашный какой-то!

– А как же ты с больным ухом будешь по холоду на огороде ходит? –  допытывалась бабушка Валя. – Болит ведь оно!

– Иногда болит, – согласился я. – С мамой в поликлинику сходим, капли получим – и все проходит.

– Да он копать-то не умеет совсем! – у мамы не прошел тот же переполох.

Тоня – в восторге:

– Большой, а копать не умеет!

И все согласованно хохотали, пока бабушка Валя не урезонила их:

– Заводите его в тепло, а то простудится – работать не сможет.

Я стоял как вкопанный: не хотел идти к ним домой. «Я же и вправду отличник!» ­– с этой мыслью рядом с ними мне страшно. Но я же не буду выкидывать ее из головы. В ней – правда.  «Пусть они пока в дом заходят, а я во дворе побуду», – думал я.

Однажды у меня, как рассказывали родители, от такого страха разболелось ухо, я был на грани смерти. Тогда я еще не ходил в школу, боролся за какую-то другую правду. Но и сейчас ничего поделать нельзя. Я смотрел, как тетки одна за другой скрывали за дверью. Мама инстинктивно обернулась – хмуро смотрела на меня с крыльца. Молчала.

И я ни слова не говорил, стоял и стоял. Я больше маме не доверял. И сестрам ее. Они словно ударили меня разговором. Мне было больно и страшно.

Я понимал, как на улице холодно. Очевидно, что это вредно для моего здоровья. Руки вон мерзнуть начали. А может, зайти погреться? Можно и пойти. Вряд ли я стану рисковать еще раз – говорить о себе откровенно. Нет! С меня хватит. Я лучше дома у них помолчу.

И вдруг я понял, что … не смогу подняться даже на ступеньку крыльца. Я не владел ни руками, ни ногами. Я только пальцами на руках шевелил непрерывно. Наверное, потому, что они больше всего озябли.

– Ой, мамочки! – заорала мама как заполошная. – Его опять трясет, как тогда, перед больницей! Как же мы будем картошку-то копать с ним, неудашным? Ой, горе это, горе!

На крик из дома вылетела бабушка Наташа, легко, будто птица из гнезда. И сразу к моим шевелящимся пальцам прикоснулась деревянной своей рукой.

– Он просто замерз! Ты чего орешь, как порченая? Он – мой ребенок, я его с пеленок воспитала, – бабушка выкрикивала звуки отрывисто, словно каркал грач. – Вести его домой скорей – и все.

Посеревшая мама тут же скрылась за входной дверью. Она умела, когда надо ей, смолчать. Она и раньше ни звука не издавала, если бабушка Наташа ее бранила.

Бабушка же поволочила меня вверх по ступенькам, как мешок с картошкой, то за бок хватая, то за шиворот.

– Совсем замерз! – объявила она весело в доме. Но отец и зятья – маленький и толстый Игорь, худой и долговязый Гришка – молчали, глядя почему-то в пол. Мама сидела у окна и глядела в сторону огорода. Она была темнее тучи.

Лишь бабушка Валя приблизилась и заохала:

– Садись, ох ты боже мой, к печке спиной, на лавку. А то ухо у тебя совсем отвалится, матери ни в чем не сумеешь помогать.

Дальше я на несколько мгновений словно память потерял. Смотрел и смотрел вокруг, ничего не соображая. Разговор с тетками, как удар топором, отколол от моего сердца ту половинку, которая отвечает за восприятие настоящего времени. Она заледенела или стала, как мертвая, во мне. Я ничего не чувствовал, глядя на родных. Странно мне было так, словно я ничего не понимаю.

И я опустил глаза к полу. И тут же стала, спасая меня, усиленно биться та часть сердца, которая обращена к прошлому, к памяти. Я вдруг почувствовал дуновение тепла, идущего из какой-то неведомой мне прежде глубины этой памяти. И начал тратить все силы души, чтобы приблизиться к этому теплу. А оно то появлялось, то пропадало.

И я чувствовал себя совсем одиноким на свете, когда оно пропадало. Мне в такие мгновения казалось, я умру от страха. При этом мысленно я продолжал возражать Беловым, упрямо повторять: «Я – отличник!»

Я смотрел при этом в пол. Сбежать от людей, начать, как три года назад, прятаться в сараях и уборных, простудиться там и слечь было невозможно: второй раз я боли в ухе, операций не переживу.

Я смотрел в пол и не двигался. И вдруг тепло, идущее из памяти, усилилось. Возможно, я на миг сошел с ума – при виде облезлой краски между перепачканными, пепельно-серыми половиками мне пришла в голову мысль: «Беловы – безнадежно бедны. Своей смертью я им не помогу жить лучше. Я – хороший независимо от них. Мне надо жить».

Возможно, это было не безумие, а доисторическая память ребенка о бесконечно большом, Божьем тепле в себе. С таким огнем нельзя расстаться запросто.  Чувство: «Я – хороший!» – заставляет неразумное создание требовать криками от матери молока, ухода за собой, всего, что необходимо для существования в мире. И это чувство ребенка люди понимали. Так и со мной было: я ведь вырос, мне уже восемь лет.

Я сидел и смотрел в пол, и память о том бесконечном огне, а может, само тепло грели меня. Или печка у меня за спиной согревала?

Странные мысли приходили и приходили мне в голову. Беловы бедны. При воспоминании о них жалость охватила мое сердце так же, как при виде калек. Ведь обитают на свалке! Они оторваны от города совсем. Бедняки бедняками! Пустая, почти без мебели горница, в которой негде даже прилечь. Стол на праздники собирали из принесенных из сарая досок и щитов, накрывали клеенкой, потом уж скатертью. Лавки делали тоже из досок, опирающихся на табуретки. Неопределенного возраста тонкая праздничная рубаха была у деда единственной. Духота в горнице стояла, когда там пьянствовала родня. А в гостях у нас, где посвежее воздух, он сидел в рубахе байковой, клетчатой, из деревни еще привезенной. Ни одной новой вещи он сам не смог купить.

Помогать им я обязан. Иначе с ними не прожить. Если я  останусь жить, то как им помочь? Для этого надо, чтобы вернулись мои детские радости. Я, хороший, буду их дарить и дарить Беловым. Я попробовал это делать только что, во дворе – не получилось. Но я повторю попытку. У меня нет другого выхода, кроме одаривания их. Нет! Причем все, что во мне было в  этот миг – это доисторическая память о Боге. Радости детские – искорки от бесконечного огня, благодаря которому человек появляется на свет. Я должен радовать этими искорками родных – даже при их нежелании принимать дар. Иначе я не выживу.

Я поднял голову и посмотрел на людей. Впервые заметил, что отец и зятья стояли рядом и смотрели на меня неотрывно.

– Зашевелился! – повеселел отец. – Замерз он, правильно моя мать сказала.  Пошли покурим, ребят!

Уйдя, зятья освободили мне обзор. Кухня была небольшой и сумрачной. В окно передо мной  глядели любопытные ветви сада – будто занавешивали. В окне, что слева от меня, половину обзора загораживал огородный забор, а выше – тянулись параллельные линии грядок.

Мамины сестры и мать сидели на табуретках напротив меня,  неотрывно смотря в окно. Их приходилось то поднимать, то опускать голову. Ведь дед то показывался в дальнем левом углу огорода, стоял там, подолгу глядя в землю, то приближался к дому и исчезал из виду, словно бы прячась за глухой забор. У мамы – вид невинной чистой души. И у Оли. У Тони – строгой святой. У их мамы Вали – робкой смиренной монашки. Я такое запомнил: на иконах в церкви.  Моя бабушка Наташа опустила голову к полу, дремала. Моя сестра тоже спала, прислонив голову к стене.

Мамины сестры то поднимали голову, то опускали. Следя машинально за их движениями, я приходил в себя. Хохот зятьев, раздавшийся из-за входной двери, развеселил меня, наконец. «Трясет его», «Мамочки! Его опять трясет!» – повторяли они слова мамы. «А он всего-то замерз от неподвижности!» – говорил и говорил свой вывод отец. И они все вместе хохотали над маминым переполохом.

«Дед-то где?» – встрепенулся я. На грядках, что за окном, он больше не появлялся. Наверное, слушал зятьев и тоже хохотал, обнажая беззубый, как у маленького ребенка, рот.  Меня потянуло к мужикам. С ними проще. Веселее. Дед – вот с кем нужно делиться радостями! Почему я вообще подумал, что помогать Беловым придется вопреки их желанию? Да я с дедом по душам и не говорил еще ни разу.

Эта мысль воодушевила меня так, что я чуть не соскочил с лавочки. Но хмурый мамин взгляд меня опять приковал к месту. Остальные женщины смотрели на дверь и делали круглые испуганные глаза при каждом взрыве хохота, доносящемся с крыльца. Бабушка Наташа проснулась и потихоньку крестилась.

– Бабушка, пойдем подышим! – крикнул я ей. Она с готовностью поднялась с табуретки. Зятья – ей навстречу из двери.

Во дворе было пусто и весело. Мысль о божественном огне как-то незаметно улетучилась их моей головы. Я был энергичен, настроен на помощь Беловым.  Я больше не возвращался к мысли о том, почему я считаю себя хорошим. Считал – и  все. Да еще и думал, что это для всех рано или поздно станет очевидным. Греясь той новой энергией, что переполняла меня, я будто заново осматривал двор. Сани со вздыбленным передком напомнили мне катер-толкач. Тот, что упрямо двигал во все стороны баржи у Старгорода. Корыто рядом санями – как байдарка. Бабушка беспечно молчала. Она просто дышала воздухом. «Мы в камере шлюза», – крикнул я бабушке, показывая на три забора: внешний и два внутренних, перпендикулярных друг к другу. «А вода теперь – будто за творилом, в огороде», – добавил я. Вилы и лопаты с четвертой стороны шлюза опирались на террасу, как прибитый волнами к ней мусор.

«Воды в огороде нет, – вдруг вспомнила бабушка. – Отец твой против нее канаву огромную вырыл».

Запели петли, стала приоткрываться дверь в огород. Я воображал, как водяной поток сейчас поднимет и понесет поверх грядок катер-толкач, корыто-байдарку, и за забором образуется продолжение города. Как и река, поверхность будет в росписи от белых облаков.

Но во двор из двери вылез дед – и молча на крыльцо.

– Чешите! – закричал он  на кухне. – Работать пора.

И сам первый пришел за лопатой, а с ней, прихватив ведра с мешками, скрылся в за огородным забором. То же самое проделали мама и тетки. За ними выглянула на крыльцо бабушка Валя и сказала:

–  Все лопаты расхватали работницы. Вот как хорошо! Я с одним ведром до деда дойду.

И тоже скрылась за забором. С крыльца спустился отец с привезенным в автобусе свертком.

– А нам инвентаря нет что ли? – спросил я его.

– Как так нет! – возразил он. – Я специально две лопаты с собой взял: себе и твоей бабушке Наташе. А ведра тут дадут.

Бабушка Наташа помогла спуститься со ступенек сонной моей сестре и показала рукой в сторону огорода:

– Иди к маме, дочка.

Сестра вприпрыжку побежала. Дорога ей, видимо, была знакома давно. Отец – за ней. Он быстренько развернул тряпку, оставил ее на террасе и, держа черенки лопат правой рукой, а ведра – левой, ногой пихнул дверь в огород.

Мне вдруг стало не по себе. Отец перемещался из двора в огород. Бабушка замешкалась, смотря то на него, то на меня. Я застыл в изумлении. Радость от того, что я жив, исчезла!

Но ведь она исчезала в доме Беловых и раньше, вспомнил я, когда дверь за отцом захлопнулась. Исчезала – во время застолий, в которых наша семья участвовала. Мы сюда ездили, сколько я себя помнил, по несколько раз в год. И у меня наставало то же чувство отверженности, что и сейчас.

Я всегда ощущал себя очень далеким от земли, а взрослых – с ней сроднившимися. Они постоянно говорили здесь о картошке, моркови, луке и свекле, а я не мог сфокусировать внимание на овощах. Эту-то разницу я и переживал болезненно. И вот радость моя от того, что я остался жив, изгнана этой болью в очередной раз. Я – отверженный. Это чувство заставляло меня здесь маяться все годы, сколько я себя помню. Я просто-напросто не знал, чем заняться. И вот опять я стоял во дворе, пока люди, взрослые люди приближались к тем самым овощам, которые всегда в беловском доме – в центре внимания.

– Не простудишься опять, стоя на месте-то, герой? – услышал я вопрос дяди Игоря и стал осматриваться. Дядя Гриша стоял у террасы, растерянный: инвентаря совсем не осталось.

– Герой никак в себя не придет почему-то, – ответила за меня бабушка. – Вас и не слышит, небось. Говорила я еще вчера его матери: останусь с детьми дома, а вы с Иваном вдвоем езжайте картошку копать. А та и внимания на мои слова не обратила. В общем, я пошла на работу. А вы его к матери потом ведите, ладно?

И бабушка, не нуждаясь в ответах, потрусила к огородной двери. Зятья, между тем, о чем-то раздумывали. Дядя Игорь сходил к забору и, вернувшись, сказал:

– Все разбежались по разным участкам – как в окопах спрятались друг от друга.

– Плохой дед командир, да, герой? – стал тормошить меня дядя Гриша и говорить, глядя в глаза. – Хороший командир, если он  подчиненных уважает, задачу прежде всего им ставить должен. А наш дед первым в окоп залез. А вы, мол, растите, как трава!

Я  не мог не согласиться: командир обязан командовать. Я кивнул, глядя в глаза дяде Грише. Я сделал это машинально – поддаваясь исходящей от него властности.

– Ну, раз приходишь в себя, то жди: мы покурим – и отведем тебя, – добавил дядя Гриша и отвернулся к огороду.

Я начал рассеянно ходить по двору вслед за мужиками. Повторы – властно напомнили мне те обстоятельства, при которых слово «герой» в доме Беловых впервые было произнесено.

Полгода назад, на Пасху, я принес сюда книгу. Чтение казалось мне наилучшим выходом из положения. Вез ее в автобусе я под полой пальто, чтобы, не дай Бог, не перепачкалась и не измялась.

Просто я понял, что у Беловых весь вечер больше не выдержу – не хватит терпения. В самом деле, чем там заниматься?  Сидя с бабушкой Наташей за столом на противоположном от деда конце, я быстро переставал улавливать нить разговора. Стоило деду в самом начале произнести свою назидательную глупость: «В городе этом делать вам нечего!» – и скука падала на меня смертельная. Ведь он не объяснял причин своей нелюбви. Может, просто хотел быть популярным в глазах своих детей. Те тему начинали развивать: на городских улицах вонь, в  магазинах шаром покати, причем продавщицы хамят и обвешивают, река грязная, вечерами некуда пойти – кругом развратные накрашенные хоболки да драчливые пьяные хулиганы.

Мою скуку стократ усиливало то, что я сдерживал желание возражать взрослым. Зная, что спорить с ними нехорошо, я молчал. Но ведь неправду все говорят, ругался я запальчиво, про себя. В течение нескольких лет мы с отцом и мамой по воскресеньям ходили и ходили гулять. Городской пляж у меня в памяти оставался белым, мучнистым, мягким. Стадион - переполненным беспрецедентной энергией: она вдруг фокусирует, с помощью шума и гама, все взгляды на мяче, будь тот вблизи или вдали от тебя. Живая певица в фойе кинотеатра –  роскошный подарок.  Она резко повышала статус всех зрителей и делала стократ вкуснее и стакан лимонада, и шоколадку, и пирожок, купленные в буфете. Гонщики, сошедшие со скутеров на берег, помнились,  в своих остроконечных шлемах и облегающих комбинезонах, как  иллюзионисты, только что продемонстрировавшие  трюки с приданием механизмам неповторимой скорости.

Да и не успевал я ничего возразить. Город, а вместе с ним, может быть, и нас с сестрой, вытесняли из разговора бесконечно более важные персоны – картошка, лук, свекла и морковь. О них говорили так, будто они обладают неведомыми чарами. Причем действуют эти чары на Беловых лишь тогда, когда овощи находятся в земле или в хранилище – и нет за столом конца пересудам о размере ботвы, о навозе, о прополке сорняков, о зимних переборках картошки. Скука моя росла.

Особенно тогда, когда  мы приходили  за несколько часов до застолья  – мама успевала помочь бабушке Вале приготовить еду. Я видел появление овощей на свет – из подпола, который дед неведомо зачем устроил не под домом, а под террасой, и закрывал постоянно на замок, и лазил туда только в одиночестве. Все чары свеклы и картошки будто пропадали. Люди сразу теряли к ним интерес, замолкали. Да и овощи были обыкновенные, как у нас дома – неказистые, облепленные грязью, в шишках и ямках. «Зачем же о них весь вечер переливать из пустого в порожнее?» – тосковал я потом за столом у Беловых.

Но настоящая беда сваливалась на меня, когда гости переходили от закусок к горячему. Мама накладывала мне в тарелку то картошку, то тушеную капусту, а бабушка Валя приговаривала, глядя на нас: «Ешь, мальчик, и вспоминай деда – как он горб гнет с весны до осени, чтобы еда на столе была хорошая». «Дедушка у нас добренький», – тянула мама голосом маленькой послушной девочки.

Странно выглядела при этом еда. Мне представлялось, что я потребляю в пищу мускулы деда, глотаю его жилы и  кожу. Неприятно чувствовать себя людоедом. Кусок не шел мне в горло, и ковырял алюминиевой потускневшей вилкой тарелку только для вида. Хорошо, что взрослые отвлекались на выпивку, песни, пляски. Принуждать меня к еде было некому. Бабушка за столом то и дело задремывала. Я скучал в абсолютном одиночестве.

И вот на Пасху, во время одного из тостов, я достал книгу. Гости выпили. Я углубился в чтение. И вдруг воцарилась тишина, среди которой баба Валя зарыдала, приговаривая:

– Как нехорошо-то, господи! Его ведь так и воспитали – чтобы нас совсем ни во что не ставил, Ой, какой срам-то!

Тетки принялись ее гладить и целовать, она не успокаивалась, зятья то и дело ходили на кухню за холодной водой. Лишь мама стояла за моей спиной и глядела на меня строго, пока отец не прикрикнул:

– Брось читать сейчас же! Всему свое время и свое место!

– Ты чего же такой невоспитанный растешь, горе ты мое горе, – начала шуметь мама. – Совсем что ли нас не любишь? Выродок ты и есть выродок.

– Бабушка, пойдем домой, – заплакал я. – Я сейчас заболею.

И когда меня одевали на кухне, дядя Гриша, выйдя покурить, и сказал в первый раз в доме Беловых:

– А ты, парень, смотрю, герой! От деда осмелился отвернуться за столом, ну, ты и даешь.

…Долго же мы с бабушкой у Беловых не показывались! И вот теперь, в воспоминаниях во дворе, слова дяди Гриши выглядели значительнее, чем весной, наяву. В самом деле, не дурак же я! А поступил странно. Вместо того, чтобы потихоньку уйти тогда на кухню и читать на лавке там или на полу сколько моей душе угодно, я достал книгу за столом, на глазах у всех. Ну, разве не дурак?

«От деда осмелился отвернуться за столом» – сказал тогда мне дядя Гриша. Да в том-то все и дело, что я не дурак: от маеты я уходил из горницы на кухню раз за разом с младенчества. И тут же, миг спустя, раздавался медвежий топот моей мамы, ее появление рядом и окрик:

– Немедленно вернись! Дедушку не будешь уважать, он тебя так и не полюбит.

Я вспоминал и вспоминал поведение деда, бродя за зятьями по двору, как сомнамбула. В том-то  все и дело. Не только за столом, но и нигде в доме отвернуться от деда было нельзя. Ни игрушек для детей здесь никогда не было приготовлено, ни песочниц, ни даже уголков каких-нибудь для занятий. Пялься на деда во все глаза – в этом вся суть вечера для детей. Мысль о том, что важно с ним поговорить по душам, поделиться радостями, опять показалась мне наиважнейшей. Жаль, что я догадался о ней так поздно.

Мама вон это поняла гораздо раньше. Воспоминания потянулись к тому, какая она необыкновенная в доме Беловых.

Мама может, оказывается, испытывать настоящее вдохновение. С румяными от волнения щеками и влажными светящимися глазами, похожая на маленькую девочку больше, чем когда-либо, она и песню подхватывала за столом вовремя и дотягивала ее в полном согласии с сестрами до конца. А потом она  и в пляс пускалась без излишних уговоров, делая при этом по-деревенски неподвижное,  притворно-серьезное лицо. А вскоре  за новыми блюдами на кухню буквально летала, стоило ей поймать приказание в глазах деда, и раскладывала еду по тарелкам ловко,  и тут же, услышав какую-нибудь строгую глупость дедовскую о городе, включалась в общие пересуды о развратных  женщинах и вонючих улицах.

Она чувствовала себя в доме деда как рыба в воде. И сестра моя, наверное, тоже: сидела вечерами, как кукла, напротив деда и уплетала еду за обе щеки…

– Ты первый раз ведь копать картошку пришел, да, Игорек? – спросил дядя Гриша, и воспоминания мои отлетели от меня с такой же проворностью, как и мелькали. Я прислушался к разговору мужчин.

– Да понимаешь, жена моя, Оля, на сносях, первый ребенок, мало ли что, – серьезно сказал дядя Игорь. – Говорят, береженого бог бережет.

– А картошка-то вам родить что ли поможет? – улыбался дядя Гриша во всю ширину лица.

–  Да Иван, отец вот этого героя, меня удивил недавно, – дядя Игорь показывал и показывал на меня пальцем. – Он до рождения мальчика с землей дела вообще не имел и отговаривался от помощи Беловым, как мог. И вот сын этот родился и, представляешь, мать его не помнит – совсем! Ни молока у нее для него не было, ни заботы. Иван, не будь дураком, перед рождением второго ребенка не только огородничеству выучился, но и канаву им прокопал – чтобы вода с улицы, на которой дорогу подняли,  в дом не проникла.

– Да ты что, я же копал яму-то вместе с ним, – доверительно сообщил дядя Гриша. – Ну, и что потом?

– Родилась девочка – и молоко для нее у матери появилось, и любовь, Беловы ее своей признали, – быстро сообщил дядя Игорь и хотел было повернуть разговор к своей теме. – Вот я и пришел сюда…

– Да это еще не все чудеса! – так же быстро перебил его дядя Гриша. – Мне тот же Иван рассказал один раз по пьянке такую историю! Я сразу понял, что у Беловых на огороде не только овощи, но и отзывы о людях растут. Представляешь, через месяц после свадьбы к Ивану подходит начальник и спрашивает: «Ты почему запил, как только женился?»  Иван ему: «Хватит врать-то, я выпиваю в меру». «Да о тебе молва по городу пошла как об алкоголике», – начальник в ответ.

– А о нас с тобой лучше что ли говорят? – перебил его дядя Игорь. – Я для всего города теперь, после женитьбы, распутник  и бабник, ты – пьяный драчун. Мне глубоко наплевать на то, где растут обо мне у Беловых отзывы. Но первый ребенок – это дело серьезное.

Я глядел на них во все глаза, и оба это заметили.

– Пошли, отведем тебя к матери, – властно приказал дядя Игорь.

(Окончание следует)

X
Загрузка