Рассказы Петра Качунова. Этажерка

 

 

 

Пластинок было двенадцать. Отец любил заводить патефон, когда приходили гости – чтобы все выглядело, как праздник на городских площадях и улицах: нарядные люди, играет музыка, звучат песни. Пластинки в ящике комода отыскивала мама. Отец оправдывал приказ ей так:  «Я всего три класса кончил, а ты, образованная, семилетку». Если появлялись Беловы, ее деревенские родственники, то маме не нравилось отвлекаться от пересудов сестер, и она забывала про патефон. Отец темнел лицом, быстро пьянел, я решил ему помочь с пластинками. Мне еще не исполнилось и пяти лет. Я не умел читать.

Но я несколько месяцев неотрывно следил за взглядом мамы, когда она выбирала в ящике комода пластинку. Она смотрела на наклейку. Та связана с содержанием песен, сделал я для себя открытие. С каким содержанием? Если  мама меняла пластинку, то и рисунок на наклейке становился другим. Значит, звуки песен и эти рисунки связаны – вот новость так новость! Наверное, это было самым глубоким открытием в моей жизни. Радость переполняла меня так, что я вскоре запомнил все до одного рисунки и стал предлагать отцу каждый вечер завести патефон с моей помощью: он называл песню, я приносил пластинку, он ее заводил.  «Угадал!» – хохотал он, когда раздавалась мелодия. – Давай другие песни попробуем послушать». Это было, что называется, элементарно. Я помнил десятки песен наизусть! Я тут же приносил все, что он требовал.

Содержание пластинок я вычислял по наклейкам. Отцу это казалось невероятным. Наклейки были совершенно стандартными, а читать я все еще не умел.

Я пытался все рассказать начистоту. В надписях на наклейках оказывалось неодинаковое число букв, иногда – строк. У слов были разные рисунки. Фигуры букв отличались. По этой эфемерной разнице я определял, какие песни на пластинках. Впрочем, объяснить свои способности полностью невозможно – это обязаны делать за тебя другие люди, глядя на все со стороны. К тому же я не знал не только названий букв, но и считать не умел. Я показывал на разницу пальцем: здесь – вот так, а на другой наклейке все иначе.

И отец мне не верил.

– Где ты их  воруешь, я понять не могу? А я – тебе потакаю, – с хохотом обнимал меня он. Ему все это казалось детской игрой, а мне – взрослой шуткой.

Наконец, в гости пришли Беловы. Мама, как всегда, замешкалась, заговорилась с ними, и к патефону пошел я. Протянул отцу пластинку с «Подмосковными вечерами», а тот робко смотрел на деда. Отец даже голоса не подавал в присутствии того. Но пластинку из моих рук взял.

–  Ты чего в руках держишь? – удивился дед, поглядев на отца впервые.

– «Подмосковные вечера», – зачем-то встрял я в разговор.

Отец по инерции завел патефон. Несколько песен – и тот остановился, и все на него оглянулись. В восторге от мысли про связь звуков и рисунка, а главное – от того, что я ее продемонстрирую всем, выведу новость эту в люди, я бросился за следующей пластинкой

 Достал отцову любимую, с песнями из кинофильма «Волга-Волга», принес и сказал всем строчку из первой:

– «Вьется дымка золотая, придорожная...» – вот что вы услышите.

Отец завел патефон – так и оказалось

– Сын твой читать что ли научился? – перекрикнула музыку тетя Тоня, мамина сестра.

– Нет, куда ему, – громко воскликнул отец. – Ворует где-то, потом отложит и принесет, а я хохочу. Игра у нас такая.

– А перед нами воровством хвалиться – это с детства-то? – вдруг рассердился дед. – Вы зачем ему потакаете?

Мама смотрела на него неотрывно, белая и испуганная.

– И правильно, – осерчал на меня отец. – Не лезь больше к взрослым с этими глупостями. Иди полежи вон на диване, пока мы на стол соберем.

Я прилег радостный, а поднялся в печали. Сначала мне казалось, что все ушли от хорошей новости, и она осталась в моей голове одна-одинешенька. Меня тоже забывали позвать  – с улицы, к примеру,  но я-то хотя бы в дверь мог постучаться, если озябну. Слова-звуки сама мысль в моей голове не способна была издавать. Ее должен вернуть людям я. Мне было очень жаль новость, бедную, и я пытался разговаривать о ней. И я опять понес пластинки гостям. Потом опять лег на диван.

Меня гнали от стола буквально с ненавистью. Общепринятой версией обо мне так и осталась отцовская – мол, вор я. Я устал и быстро уснул.

Гости ушли, ночь минула, а новость продолжала меня радовать. Звуки связаны с рисунком на наклейках! Поскольку о ней молчали, постольку она казалась мне сиротой. Я продолжал попытки привлечь к ней внимание других.

Бабушке говорил, принося пластинку:

– Вот смотри, какой рисунок на кружочке этом, на наклейке. Он означает, что первая песня – «Подмосковные вечера»…

– Я неграмотная, – кричала она на меня, следя однако за моим пальцем на пластинке. – Не отвлекай, я носки шерстяные вяжу тебе.

Отец вечером пришел трезвый, и мать ужинала вместе с ним. Увидев в моих руках пластинку, она округлила глаза, побелела и вспотела. Это меня устрашило. От испуга я положил на стол пластинку рядом с отцовской тарелкой.

– Ты что не видишь, что я пришел с работы? – вдруг обиделся он. – Не сходи с ума сам и меня не своди. И вообще выкинь всю воровскую глупость из головы.

Но как мысль из головы выкинуть? Наверное, вместе с пластинкой, если ту выпустить из рук. Я подходил к комоду, клал пластинку в ящик – мысль все равно помнилась. Не хочет она уходить, думал я. Пусть пока погостит. Сам уходил подальше. Сидел на диване. Она – со мной. Потом опять возвращался к комоду. Доставал пластинки и сразу клал их назад, доставал и клал. Потом опять делал круг по квартире. Но однажды у комода меня застала мама:

– Ты нас всех в гроб загонишь, если будешь продолжать заниматься воровством! Сынок, пожалуйста, не пугай никого больше.

Она стала повторять это даже тогда, когда я просто приближался к комоду.

Жизнь моя вдруг осложнилась. Что делать, если мысль не удается выкинуть из головы? Вот, например, меня окликнула мама. Я невольно дернулся, двинулся на зов. Но мысль шла вместе со мной к маме, и я был вынужден, под любым предлогом (забыл, мол, про мать), сворачивать в сторону. А там – бабушка, ей моя мысль совсем не нужна, там о ней не поговоришь. Зато у меня вдруг усиливалась обида на старушку: что же это она меня одного с этой страшной неотступной мыслью оставляет? Я начинал  думать плохо: сухая, мол, холодная, безжалостная – и эти слова тоже не мог выкинуть из головы, если молча смотрел на бабушку.  Одиночество на глазах у людей – что это такое? Это было невозможно, непривычно, неприятно.   Я казался себе всех пугающим преступником. Наказание неминуемо! И я сам себя убирал с глаз людских в чулан, сарай, самые темные углы коридора: у двери и возле умывальника. Непонятно было, дрожал я там от холода или страха. Но мысль все равно держалась в моей голове, и я не уходил. С ней, как с заразной болезнью, нигде ведь не будет мне покоя. Неделю спустя я подхватил воспаление легких, потом осложнение на уши, лишился сознания, был заточен в больницу. Там, для ухода за мной, истратил свой отпуск отец.

Дома я опять не приближался ни к комоду, ни к людям. Мысль вернулась  в мою голову сразу, как я переступил порог квартиры. Звуки, опять был убежден я, связаны с теми рисунками, которые врачи  в больнице называли надписями, письменностью,  а иногда текстами  – так они говорили отцу, добиваясь его согласия научить меня читать. Это была правда. И выкинуть ее из головы я не мог. Я сидел подолгу на диване и глядел в пол, есть соглашался только в одиночестве, не отвечал на слова, ко мне обращенные.

Беспокойство отца усиливалось с каждым днем. Наконец, он решил, что врачи правы, и приказал матери: «Учи читать, а то помрет». Она на тетрадном листе рисовала буквы и называла их вслух. Иногда поступала наоборот: произносила «а», к примеру, и показывала пальцем на надпись. «Это мое!» – подсказал мне внутренний голос. Мама делала то, о чем я неотступно думал все эти месяцы.

Я научился читать за три дня! Я кричал слова из книжек с картинками про китов, фламинго, пожарные машины. Мама смотрела на меня с испугом. Так же, как в истории с пластинками. И на четвертый день я, по ее совету,  стал читать «про себя», не вслух. Книги не перестали от этого походить на пластинки, но связанные с текстами звуки сделались тихими, никому не слышными. Я просматривал детские книжки с картинками за минуту. Мама принесла из библиотеки тяжелый том – тексты Толстого для детей.

«Отец еще с утра уехал в лес, мать ушла на поденную работу. Остались в избе Филипок да бабушка на печке», – с этого места в первом же открытом мною тексте все стало, «как у нас дома». Я читал строчки, а перед глазами  –  не только их смысл, но и наше жилище: как оно опустело после того, как родители отправились на работу, как притихло. Реальная бабушка, конечно, не на печке, а рядом: щи варит. Но она так же далека от меня, как книжная – от Филиппка. Я почувствовал, что действие рассказа происходит на земле – в таком же, как наш, доме, на такой же, как наш Старгород, местности. Персонажи были связаны с реальностью, показалось мне, голосом. Отрывистый, властный, простодушный, он стал говорить мне прямо в уши: «Стало Филипку скучно одному, бабушка заснула, а он стал искать шапку. Своей не нашел, взял старую, отцовскую и пошел в школу».

Это голос создателя этой книги – Толстого, решил я. И обрадовался: не я один вижу связь звуков и текстов, Толстой – тоже. Мне стало легче. Книги похожи на пластинки, но ведь не пугают маму. Отец, правда, еще в больнице ругался с врачами: в книгах – одно вранье. Но это тоже об ужасе от моего появления не свидетельствует. С книгами можно жить в этом доме. Не спрашивают о прочитанном – ну, и пусть. Отрицают все, что дорого мне, что ж, ладно. Одному  даже интересно становится. Можно читать слова и одновременно воображать, как их произносит голос создателя книги. И слушая его, одновременно видеть старгородские леса, реки, песок, снег, деревянные дома, а потом тянуться к  ним всей душой в жизни. Я читал один текст Толстого за другим.

Но забеспокоилась бабушка: непривычен я с книгой все еще ей.

– Пойдем подышим свежим воздухом, – сказала она, беря в руки вязанье и вставая. – Заодно отца с работы встретим.

Берег – в ста метрах от дома. Вся река была расписана картинами-отражениями. Она была намного приятнее домашнего, в шифоньере, зеркала. Зеркало я считал захватчиком отражений, а она была местом их покоя. Они не только спасались летом от жары, но и нежились в мягкой прохладной воде. Красовались!

Река, как книга тексты, прикрепляла отражения к реальности. Вопреки силе течения, картина обрыва, видимая на воде, не отцеплялась от противоположного берега. И облако, что  в центре фарватера, не отплывало от своего небесного подлинника. Появлялись из-за поворота новые персонажи реки-книги. Катер «Вихрь», похожий на утюг, разглаживал одному ему видимые неровности в глубине и качал на волнах все отражения, словно привлекая к себе общее внимание. Беззвучно приближалась самоходная баржа. Иллюминаторы ее были похожи на глаза. Они отражались в воде. Плавно двигаясь по воде, самоходка по-женски смотрелась в нее, как в зеркало.

Я был поражен. Частям реальности, в отличие от людей, не присуще отрицание друг друга. Наоборот, они, отражая, а значит и замечая друг друга, напоказ выставляют взаимосвязь. Отражения красуются! Взаимосвязь важнее разрозненности. Мне открылись на берегу самые неожиданные сближения: между небом и водой, между плывущими судами и берегами. Как это сделано?

Вместо этого вопроса вырвался другой.

– Кто все это сделал? – Думая о связи отражений с реальностью, я, тем не менее, пальцем тыкал в плывущую вдалеке и тащившую за собой мой восторг перед ней самоходку.

– Я неграмотная! – обидчиво произнесла бабушка, следя опять за моим пальцем, а не за умом. – Не отвлекай, я тебе носки вяжу.

Что ж, подумал я, опять забота целиком занимает ее голову. Река не имеет отношения к ее делам, значит, она ничего и не скажет об отражениях. Новость опять не выходила у меня из головы. Находиться наедине с мыслью опять было  невозможно, непривычно, неприятно. Я ждал отца и во все глаза смотрел на мост.

Он качался при проезде редких машин. Понтоны под ним, похожие на черных китов из детских книг, при этом погружались в воду и тут же поднимались. А волны, не понимая этих движений или не успевая за ними, нападали на «китов», и на деревянный настил падали брызги от этих сердитых схваток. Машина поднималась на крутой берег, исчезала из вида. Мост оставался пустым и по бокам мокрым. Где же отец, где?

Солнце двигалось на запад, и краснели стеклянные глаза строений над обрывом, и  появились людские группы на мосту. Шли судостроители, одинаково высоко подняв головы, не замечая друг друга. Они все как один смотрели на наш берег и двигались, как роботы, заводные куклы. Отставая от своей группы, двое обязательно несли третьего, в стельку пьяного. Их обтекала на мосту следующая партия судостроителей, у которых головы, все как одна, тоже были устремлены к нашему берегу.

Отец сразу свернул к нам.

– Смотри, мост разводят, его половинки похожи на крылья самолета, – кричал я. - А понтоны тянут их, как пропеллеры!

Отец, повинуясь крику, покорно смотрел на воду. Глаза его ничего не выражали. Значит, он приходит в себя после работы, соображал я. Но все-таки в одиночестве оставаться было невозможно, непривычно, неприятно.

– Смотри, баржи проходят по тому месту, где был мост, – показывал я пальцем на иллюминаторы. – Они будто что-то глазами ищут в воде. А берег другой, гляди, как на якоре держится на речной поверхности – смотри, смотри на его отражение! Почему оно не уплывает? Кто смог все это связать вместе, кто, кто?

– Иван, не пей больше никогда, – бабушка перебивает и не замечает меня, говорит все отцу в воспитательных целях, которые, как любая забота, занимают всю ее голову. – Побойся Бога!

– Бога нет, – хмуро роняет отец, при этом весь сникает, словно сливается цветом лица и спецовки с иссиня-серым шлаком, рассыпанным по берегу.

– Кто все смог связать вместе? – я перекрикиваю бабушку от нестерпимости одиночества.

– Умные люди тебе потом все объяснят, – отец, наконец, повернул глаза ко мне, и при этом в них еще секунду царствовала тоска, и я понимаю, что он мои впечатления от реки воспринял как радостный и бессмысленный детский лепет, от которого его тоска исчезает медленно-медленно. Он обратился к бабушке и сказал словно нам обоим:

–  Коллектив, сынок, большая сила, бабушка этого понимать не хочет.

– Какой коллектив, где? – допытывался я.

– Разум, сынок, у коллектива, в одиночестве человек ни на что не способен, – терпеливо объяснял отец. –  Все сделано коллективным умом и руками людей: баржи, катера, дамба вон на другом берегу, мост. Вырастешь – пойдешь работать, тоже будешь в коллективе хорошем.

Наконец-то, ликую я мысленно, мне ответили. Отец позволил словам выйти из заточения, из темницы, что в его голове.

– Дай отцу отдохнуть, – бабушка неумолима при достижении целей.  – Иван, спорить не будем – я этого, ты знаешь, не стерплю. Дома дел по горло.

Она перечисляла, что нужно срочно починить в хлеву, подполе, квартире – и отец веселел. Заботы он любит. Он вел меня за руку, которая, я догадывался, от его прикосновений промаслилась, запахла нефтью, а бабушка всю дорогу была занята наполнением до отказа его головы собственными хозяйственными идеями. Трезвый отец горы способен свернуть.

Я шел и думал о коллективе. В него объединены все люди. Коллектив – а не они по отдельности – имеет то, что отец назвал разумом. Это важное слово. Разум объединяет, видимо, людские умы. Чем они сильнее, тем он объемнее. И вместе люди понимают смысл вещей, а по отдельности нет. Я тоже пригожусь. Я смогу увеличить общий разум. Мне надо накопить только побольше связей между частями реальности: между наклейками и звуками на патефонных пластинках, между плывущими судами и берегами реки, например. А чтобы видеть связи, надо читать и читать. Будучи одиноким, я все равно пригожусь людям.

Бабушка не видит тех связей. Значит, общий разум увеличится – от моего ума. Пока  я не сделал ему прибавку, он  – недостаточно большой.

 Дома я взял в руки книгу Толстого и стал читать: «Рыбы живут в воде, а люди в воздухе. Рыбам не слышно и не видно воды, пока сами рыбы не шевелятся или пока вода не шевелится. И нам также не слышно воздуха, пока мы не шевелимся или воздух не шевелится. Но как только мы побежим, мы слышим воздух — нам дует в лицо…» Вдруг в черноте коридора раздалось причмокивание и на стене нарисовался дымчатый прямоугольник – открылась входная дверь. После некоторой паузы холодный, но вежливый мужской голос произнес: «Можно Ивана?» Я узнал: это сосед с нашего этажа. Мелехин. Никогда он к нам еще не заглядывал! «Происходит что-то важное», – вдруг подумалось мне. От этого внезапного предчувствия я отложил книгу на диван и замер, выжидая и наблюдая.

 

Вопреки своим привычкам, отец тут же оторвался от ужина, вышел из кухни, в коридоре  надел галоши и вместе с позвавшим его соседом отправился в самый дальний угол общего двора – в правый. Я видел это в окно. Я обратил внимание, что в том углу, рядом с забором, стоял сарай. Может, он появился еще до моего рождения. Но, скорее всего, он построен недавно: ведь остальные сараи уже потемнели от времени, а этот был в ярких желтых и коричневых пятнах, новенький. Между сараями – прогалы одной и той же ширины. Я заметил все это только потому, что там возник отец: с кислым лицом он слушал объяснения соседа, показывавшему ему что-то на земле. Потом сосед скрылся в новеньком сарае, а отец вернулся на кухню. Я – за ним.

Лицо у отца еще кривилось от недовольства. «Сосед завалил двор тесом, убирать ему неохота, вот нам на дрова и предлагает», – глаза отца смотрели зло сквозь прищур, рот скалился так, словно он злодея раскусил только что.

«Не бери, Вань! – воскликнула сидевшая рядом с ним за столом мама. – Толку от теса никакого, тепла в печке не будет!»

«А вы сами говорили: старый наш сарай тесноват, – обернул к ней ухмылку отец. – Чтобы дрова под крышу заложить, надо новый строить».

«Не бери, Вань, не бери, – гнула свое мама, не обращая внимания на гримасы мужа. – Чтобы сарай сделать, одного теса мало. Будет валяться – нас всех соседи изругают. Одурачивает сосед тебя».

«Чтобы сарай построить, нужны хорошие столбы, лаги на крышу, жерди, толя много» – встряла со своей хорошей памятью бабушка.

«Я сказал – буду строить! – раздраженно накинулся на женщин отец. – Идите отсюда, дайте мне хотя бы спокойно ужин доесть».

«Баламут!» – с этим восклицанием мама поднялась из-за стола, и они с бабушкой пошли во двор смотреть тес.

Я – к книге. Взял в руки, а читать не могу. Мне жалко отца! Он со своим замыслом о сарае на кухне один-одинешенек. Обижается, наверное.

Вскоре на кухню вернулась бабушка. Она моего отца тоже очень сильно жалела.

«Жерди, Иван, я вспомнила, можно из леса принести, – сказала. – В бурю сосенки еще весной повалило, они уже подсохли, годятся».

«Весной? – накинулся на нее отец, перестав есть. – Да их уворовали уже!»

«Вот тебе крест, нет! – бабушка осенила себя крестным знаменем. – Я сегодня утром их видела – на месте они».

«Дай поесть, я подумаю» – отмахнулся отец.

Мы с бабушкой сидели в зале и ждали. Мама во дворе играла в песочнице с моей сестрой.

Вскоре, не приглашая нас, отец выбежал во двор и скрылся в нашем старом сарае. Бабушка поднялась и принесла мне сандалии: «Обуйся!» Выйдя на крыльцо, мы увидели, что отец нас ждет с холщовой сумкой в руках.

«Она зачем тебе?» – поинтересовался я.

«Грибы пойду собирать», – буркнул он и посмотрел в сторону леса.

«Отец шутит, – строго внушала мне бабушка. – Это чтобы ты языком не молол!»

Чем ближе к лесу, тем слышнее карканье. Так же звенят в ушах сигналы автомобилей, скрипы тормозов, когда подходишь к оживленной трассе. Молча мы втроем прошли сквозь ряды крошечных сосенок. Ростом с меня, они были пушистыми, одетыми в одинаковую, как у солдат, форму, неотличимыми одна от другой. Сразу за ними на нас сверху стали кричать птицы. Вороны садились на толстые сосновые сучья и раскрывали клювы, грачи то бороздили воздух, то прятались в пузатых чугунках – гнездах. Деревьям в бору было просторно, нам – тоже. Кроны сосен я сразу стал воспринимать как многоэтажные дома: с отдельными квартирами  для грачей и коммуналками для ворон. Остававшаяся сзади часть тропинки казалась сто лет знакомой, и я, прыгая на одной ноге или  двигаясь гусиным шагом, то отставал от взрослых, то догонял их.

 

«Пришли», – крикнул мне отец. Мне сначала показалось, что мы уткнулись в забор. На дороге поднялась темная стена. Но это была густая сосновая посадка. Там, где бор к ней подступал, молодые деревья доставали  верхушками до его крон. В посадке змеилась тропинка. Я побежал было по ее зигзагам, но она стала падать, и я удивился. «Забор» был необыкновенным: толщиной во весь склон холма. Буря наделала в нем прорех: сломанные «колья» лежали на сучьях сосенок-соседок или черными пятнами выделяли на земле среди бурого иглишника.  

 

Мне уже весь лес казался давно знакомым, близким – ведь там был отец. Вскоре я понял, что домашнее предчувствие меня не обмануло. Происходило и впрямь нечто важное. Действия отца – вот что завораживало меня.

Отец двигался неслышно, змеиными извивами. Увидев годную для сарая древесину, заранее вынимал из сумки топорик, ножевку. Останавливался. Затем обрубал сучья – каждый с одного удара! – сдвигал их, с шумом и шелестом, в кучу, клал на нее сосенку и отпиливал ей вершину.

«Как умно он поступает!» – думал я. Жерди готовятся одна за другой. Правда, он нас с бабушкой держит на дистанции, бросил на тропинке. Но это легко объяснить: он сливается в труде с тем коллективным разумом, о котором поведал мне на берегу реки. Мы не должны мешать его общению с высшими силами.

Как упоенно он действует, как стремительно! Труд его самого захватывал. Быть вместе с коллективным разумом – это, по-моему, должно быть потолком человеческой радости, божественным восторгом. Как мне хотелось приблизиться, чтобы он, не откладывая дело в долгий ящик, мне об общении с высшими силами рассказал!

Однако он поворачивал в мою сторону лицо, и я опять замирал на месте.

На лице его была злость: прищуренные глаза смотрели на цель неподвижно, как щели, а рот приоткрывался словно бы для того, чтобы выпустить жало. Так и оказалось.

Закончив делать змеиные петли по посадке, отец вернулся на тропинку и начал ругаться:

– Скоро хворосту будет больше, чем деревьев. Непролазная чаща. Сосны на корню, небось, уже гниют. Захламили посадку так, что немного походишь – рук-ног не чувствуешь. За что деньги-то лесникам платят – дармоедам?

Ругань стегала меня бичом. Не о том он!

– А сам-то доволен своими действиями? – мне хотелось побыстрее перевести разговор на его общение с коллективным разумом.

– Все тело изломал себе, сынок, – авторитетным тоном, как всегда, обратился он ко мне. – Сучки рубил – руки чуть ли не отваливаются от боли, спина уже не гнется, чуть глаза не выколол себе о всякие прутья. Разве это хорошее дело? Глупости, сынок, нечего тебе спрашивать.

И ни одного сообщения о своем уме. А я своими глазами видел, какой он дельный! И ни звука о том, как он его в лесу получил, этот ум, от кого. И ни слова – о воображаемой мною радости. Что же это?

– Небось, устал, Иван, – жалостливо произнесла первые в лесу слова бабушка. – Отдохнул бы.

Отец сделал в разговоре паузу, роясь зачем-то в сумке. Ну, конечно! Сигналы от уставших кусочков тела у отца намного сильнее сейчас, чем от его ясного ума. Они оккупировали все сознание. Не вовремя я спросил. Надо подождать.

– Некогда нам отдыхать, – с этими словами отец властно передал ей комок тесемок, достал из сумки и ворох веревок, уронил его на землю около тропинки, и они сразу стали подниматься вверх, извиваясь, как клочья дыма, и падать полукружиями.

Жерди были быстро перенесены на тропинку – отец при этом держался за тяжелые комли, бабушка за легкие верхние концы. Пригодились и веревки. Сложив несколько жердей, отец обвязывал их с двух концов. Затем натягивал тесемку между веревками и нес, как чемодан за ручку, всю эту деревянную конструкцию до опушки леса. Спрятав ее между рядами сосенок-малышей, говорил обязательно: «Авось, не догадаются соседи своровать-то!» И шел за следующей ношей. А мы с бабушкой – сторожили предыдущую.

– Все, отмучился! – притащив последние жерди, отец достал из сумки чистую тряпку и вытер ею пот со лба. – Здесь все до ночи полежит!

– Украдут, Вань! – вздумала подать голос бабушка.

– А тебе хочется меня в тюрьму засадить? – накинулся на нее отец. – Соседи заявят в милицию, если меня с древесиной увидят. Мне это не надо. Пусть все здесь остается, авось, не украдут.

Грязные, просмоленные рукавицы он, подумав, спрятал глубоко под жерди. В сумке у него остались только топорик, ножевка и тряпка. С сумкой в руках он выбрался на тропинку и двинулся в сторону дома. Бабушка осталась караулить лес. Поколебавшись, я пустился вдогонку за отцом.

– Как ты догадался взять в лес инструмент, веревки – ведь нам с бабушкой это и в голову не приходило? – допытывался я.

– А ты сам подумай: без топора и пилы я себе бы всю спину убил – разве можно сосну вместе с хвоей домой тащить? Ты глупости-то не говори, сынок.

– Я хочу стать таким же умным, как ты, – прямота характера не давала мне возможности скрыть свое любопытство. – Буду заранее знать, какую задачу решать сначала, а какую потом. Где мне эти знания взять?

– Хватит тебе лезть не в свои дела, сынок, мал ты еще! – с той же прямотой отрезал отец. – Какие тебе-то нужны знания? Дай хотя бы душой отдохнуть, чепуху не мели.

Молча мы дошли до сарая – того, что достался семье при вселении в дом. Отец положил сумку на землю и стал отпирать замок на двери. Я вынул топорик, уронил его  и потянулся за пилой.

– Ай-яй! – испуганно закричал отец. – Топор тебе зачем – ногу хочешь себе отрубить?

– А пилу можно взять?

– Даже не думай! Руку отрежешь себе – опять с тобой по больницам скитаться? Топор вот изгваздал. Кто его от грязи будет очищать, Пушкин?

Тряпкой отец протер и обух, и лопасть. Я удивился: лезвие топорика засверкало, как звезды на небе загораются. В глубине же сарая мое удивление возросло стократ: снежно белели зубья пил, развешанных по задней стенке, а пластины их чернели и маслились от смазки. Опрятные, разного размера топоры были аккуратно уложены на отдельной полчке. На верстаке чередовались чистенькие точила, молотки, тисочки, плоскогубцы…

– Нас на войне приучали: оружие всегда должно быть готово к бою, – проследив за моим взглядом, проронил отец. – А ты топор на землю  бросил – разве так можно? Ты помолчи немного, а я буду столбы и лаги считать, заранее их запасал, сложил вон  у стены да забыл, сколько их. Жердей-то нам теперь хватит.

Пока он считал, во мне росла ошеломительная догадка. Одиночество стало непривычным, невозможным, и я выпалил:

– А ведь ты заранее знал, что сарай будешь строить. Ты понял это еще тогда, когда сосед Мелехин завез тес для себя. Вот и начал запасаться древесиной впрок. А  его ты обругал: он у тебя и бездельник, который мусор убирать не хочет, и навязывающий нам негодные дрова плохой человек. За что же ты его обругал?

Отец взбеленился:

– Ты мне мешаешь и мешаешь! Ты как вообще со мной разговариваешь? Первый и последний раз предупреждаю: если будешь умничать, то ко мне и близко не подходи! Иди быстрей домой, у меня дел по горло.

Догадка моя выросла окончательно. Отец у меня – с раздвоенным сознанием. Туда извне – наверняка с помощью коллективного разума! – попадают настоящие интеллектуальные сокровища, заставляющие отца планировать и совершать добрые дела и поступки – заготовку жердей, например. Но сам он ведет себя, как хулиган на чистой и опрятной городской улице: все в своем сознании охаивал, портил, пачкал грязью. Они попадают – он их норовит уничтожить. Они опять попадают и попадают – и я их не могу выкинуть из своей головы.

С этой раздвоенностью отца, догадался я, наконец, примириться мне будет невозможно никогда. Пусть он бунтует против самого себя в одиночестве!

 

«Когда на дворе дует ветер, то он дует целые дни и ночи, иногда в одну сторону, иногда в другую. Это бывает оттого, что где-нибудь на земле воздух очень разогреется, а в другом месте остынет, — тогда и начинается ветер, и низом идет холодный дух, а верхом — теплый, так же как с надворья в избу. И до тех пор дует, пока не согреется там, где было холодно, и не остынет там, где было жарко,» – с большими паузами я читал книгу Толстого.

Во время них вставал перед глазами наш бор с качающейся хвоей, вилась безлюдная тропинка – и вдруг в нее стали впиваться летящие в крон сосновые шишки, похожие на угли на ее белоснежном фоне; понесло по воздуху бурые, в смеси с пылью и трухой, иглы. Мне казалось, что я могу мысленно рассмотреть каждое дерево, страдающее от ветра. Если воображение притуплялось, а картина останавливалась, будто мертвела, то я опять переключал внимание на книгу. Фразу прочту – и перед глазами сгущается полутьма сосновой посадки. Деревья стоят близко друг к другу, их кроны переплетаются, образуя своего рода полог. «Так занавеской прикрывается от солнца окно!» – приходит в голову образ. Какая же приятная над землей в посадках полутьма – глубокая, домашняя.

 

Это занятие не помешало мне заметить вернувшуюся из лесу бабушку и сообразить, что настала ночь, в ее угольной черноте отец перенес «чемоданы» – связки жердей – внутрь сарая. Любопытство погнало меня на кухню. Мама, встав на табуретку, достала с полки керосиновую лампу. Бабушка ее зажгла, резко ударив по всей квартире вонью фитиля, и понесла за дверь, сказав нам:

– Жерди-то еще ошкуривать надо – чтоб прежде времени не сгнили.

 

Я было среагировал на эти слова. Но нет, книга было мне интереснее отцовских дел, и я остался дома. В течение нескольких дней я не приближался к отцу.

Встречать его ходила на берег реки одна бабушка. Видя, что она туда собирается, я убегал в лес. И там проходил отрезок за отрезком – от опушки до посадки и обратно – по той же сахарной тропинке. Потом я шел знакомой уже дорогой на реку. Берег был пуст. На безлюдном мосту зажигались фонари, и он мне напоминал проспект – самый большой в городе. Я дожидался, когда приблизится первое судно, разведут  половинки моста. Посмотрев на волны, которые долго-долго увеличиваются в размере, а потом быстро сходят на нет, я возвращался домой и брал в руки книгу.

– Погулял? Ну, читай, читака, – отрываясь от вязанья, бабушка произносила это как ни в чем не бывало.

Отец делал сарай. Вкапывал восемь столбов, предварительно обработав их специальной жидкостью; на следующий день обвязывал столбы по бокам жердями, а сверху – лагами; обшивал все это тесом – с учетом того, что стены справа и слева уже стояли – в их качестве выступали соседские строения; мастерил дверь и вешал ее на загодя запасенные петли; наконец, в воскресенье утром положил на крышу черный, едва разгибаемый его руками толь – и труд был окончен.

Все эти основные действия я намертво запомнил. Их названия мгновенно оседали в моем сознании, как только он их произносил ближе к ночи, когда мама обязательно наливала ему, говоря, что это «с устатку», строграммовый стаканчик водки, садилась напротив за столом на кухне, глядя, как он ужинает и слушая, что говорит его громкий, доносившийся до всех уголков квартиры голос. Но действия эти казались мне фантастически сложными и непостижимыми. Каждое – как отельный шедевр плотницкого искусства.

Если бы отец хотя бы раз за столом упомянул, что эти, основные, действия  совершаются благодаря  вспомогательным (например, умению наточить пилу, топор, нож, очистить любое дерево от коры так, чтобы оно выглядело голеньким и мокрым, как младенец в ванне, выровнять его поверхность рубанком),  то мой интерес к плотницкому ремеслу стал бы оживляться. Но, возможно, для отца эти навыки были элементарными, бросовыми. Он говорил маме только об опасности и враждебности этих основных действий: они могли нанести ему раны, увечья, болячки, искалечить, изуродовать, сломать позвоночник, от них способны появиться грыжа, паралич. Я же запоминал действия – вопреки этому его охаиванию их. Я запоминал только разумное.

Мог бы отец хотя бы раз, хотя бы в воспитательных целях, добавить, что объем умений огромен, но конечен. Мол, на овладение этими сотнями вспомогательных действий требуется столько-то дней и часов –  времени, когда человек молчит, сопит, потеет, нервничает и методом проб и ошибок, с болью от ушибленного пальца, от порезов на коже, учится и учится правильно держать молоток при забивании гвоздей, ножовку при самом начале ее вгрызания в плоть дерева. Все это, мол, должно вызывать уважение – и обязательно будет освоено. Но целей таких отец ставить не мог. В семье был свой принцип: воспитанием себя должны заниматься сами дети – тогда, когда они буквально напрашиваются на общение со взрослыми или на совместный труд. Но я не хотел идти на поклон к бунтарю, воюющему с самим собой.  Максимализм мой детский заставлял смотреть на вещи просто: если занятие, такое, как чтение книг, приносит мне немедленное счастье, то оно полезно; если от плотницкого ремесла отцу одни муки, то мне-то оно зачем? Коллективный разум и его дары, решил я, придется искать вне этого труда.

Между тем, интерес к плотницкому ремеслу мне могла бы вернуть и мама – косвенным образом, с помощью похвал отцу. Льстила бы ему за знания, называла бы с гордостью навыки: никто, мол, в семье их не знает, а он – владеет. Я бы и ее слова запомнил, связал между собой, включилась бы моя воля, пусть еще детская, стал бы я потихоньку учиться у отца.

Но мама за столом проявляла только то, что я потом всю жизнь считал женской сущностью. Она играла с отцом в особые прятки: демонстрировала, что ее сознание – во тьме кромешной, ничего не хочет знать и понимать. Догони, мол, меня в этой тьме, любимый человек!

Сначала она безмолвно его слушала. Ее будто на свете уже не было – окуклившейся, неподвижной. Затем голос отца начинал заплетаться – его развозило, несмотря на сытую еду, даже со ста граммов. Мама тут же превращалась в небывало активную, начинала его высмеивать, причем беспощадно: руки-то у тебя трясутся, до закуски не достанут никак; да и вообще они не из того места растут, стакан вон пустой опрокидываешь; голос у тебя стал противный – двух слов не можешь связать. Перестав хохотать, она, явно в пику нашему новому сараю, долго повествовала о богатых амбарах, которые ее родственники ставили и в деревне, и в Старгороде – о сколько там простора, полезных закутков, полок, вещей. На фоне ее восторгов постройка отца выглядела убогой. Покончив с этим, мама давала самые убийственные отзывы и о самом труде отца: возишься, калечишься, а толку будет мало да и сейчас еще ничего не сделал, никак не закончишь простой сарай. В общем, во второй половине застолья слышался только ее голос. Наконец, она  уводила оробевшего от ее звуковой мощи, с потускневшими глазами, словно увидевшего свои неисправимые недостатки отца в кровать, как пленника.

Мне эта игра в прятки тоже не нравилась. Отец был мамой совсем уничтожен. Но я-то не мог выкинуть из головы уверенности, что он – умный.

Сознание мое наполнялось делами отца словно бы помимо моей воли. Я был убежден, что он обо мне не помнит: ни разу не взглянул в мою сторону, не издал ни звука в мой адрес. И вдруг в воскресенье в полдень бабушка мне приказала:

– Обувайся! Отец велит тебе сарай готовый посмотреть.

Я открыл новенькую дверь – прямо за ней дорогу перегораживала этажерка.

– Настоящая, на которой держат книги соседи Мелехины, – сказал мне отец. – Доволен?

Я онемел от неожиданности.

Как он смог догадаться о самой затаенной моей боли – от мамы?

Зачем нужна мама, я не понимал. Декоративное создание – наподобие белой грубой кошки у нас или плетеной кадки, из которой вытягивались, изгибаясь от собственного веса, длинные зеленые ножевые лезвия – фикуса у Беловых. Мама была хрупкой и светловолосой. Красивое и бесполезное существо. Впрочем, в городских квартирах полно безделушек. Они гордо высились  на комодах, тумбочках, сервантах, столах, подоконниках, тумбочках. Ими дорожили. Я должен был их обходить стороной.

Вот и от мамы я держался на дистанции. Я был для нее опасен так же, как для безделушек. Понять это легко. Приближаясь ко мне, мама изменялась: в снежных глазах таился грозный синий свет, лицо вмиг темнело и застывало, будто оловянное. «Я опять испортил безделушку!» - сердце мое сжималось рядом с мамой.

А приближаться она считала необходимым. По вечерам, когда возвращалась с работы. То и дело меняла мне одежду на чистую, недавно ею же выстиранную, умывала мне лицо, проводя по нему холодной от воды ладонью, как наждаком, причем кожу мою саднило потом всю дорогу до кухонного стола, где мама приказывала нам с сестрой ужинать. Там я с помощью ее каркающего голоса вспоминал, что у меня «руки крюки»: не умею держать ни ложку, ни вилку. Понимал сначала, что нужно пищу жевать быстрее («ведь все остынет – разогревать не буду!»), а потом сразу – что медленнее: если подавлюсь, то лечить меня будет некому. Если я, как всегда, говорил, упершись в стену этого противоречия, что есть не хочу, сыт, то тут же мама приводила мне в пример сестру, которая, сидя и за столом напротив и с грозным синим огнем в глазах косясь на меня, уплетала ужин за обе щеки. Сестра, добавляла мама, уважает чужой труд и знает, как трудно ставить на ноги детей, особенно таких, как ты, грязнуль и нерях.

Но я вставал из-за стола, ни слова не говоря. Я был тверд: противоречие в ее словах о жевании прозвучало – значит, ритуал ужина окончен. Я спокойно уходил в другую комнату. В случае чего мне отец разрешит держаться от мамы на дистанции. Если она ему пожалуется, то я расплачусь: не знаю, в каком темпе есть. Он ее упрекнет: «Сама не понимаешь, что несешь». Она смолчит. Он мне скажет: «Не плачь, лучше отойди от мамы в сторонку пока». Прорепетировав мысленно эту сцену, я брался за книгу – ту, что в дальнем углу зала, на полу между комодом и стеной положил. Я спрятал ее специально. Раз мама вернулась с работы, то книги не должны быть ее несчастьем: я, мол, разбрасываю их то на столе, то на кровати, то на полу, то на подоконнике – мол, так нельзя, со мною сладу нет!

И вот отец этажерку смастерил. Будет куда книги от мамы прятать!

Наверное, отец хотел именно мне облегчить жизнь. А может, маме? 

В сарае я долго молчал. Мне хотелось и плакать и радоваться одновременно. Отец стоял рядом и хохотал над моим параличом.

– Теперь дома порядок будет, – сказал он, наконец. – Нечего тебе книги где попало разбрасывать.

– Ты ее где взял-то, Иван? – изумилась, наконец, и бабушка.

– Детали ее под лагами валялись в старом сарае, – пояснил отец. – Мебель в конторе всю поменяли на новую, а ножки фигурные от старых шкафов я отвинтил и принес домой. Собрать – руки не доходили. А вчера, когда отдыхал, дырки просверлил, на палки сосновые эти ножки нанизал и полки к ним приделал. Красота! И деньги на покупку этажерки теперь не надо тратить. Ну, как сам-то сарай тебе, мать?

– А чего – высокий, широкий! – хмуро и деловито заговорила бабушка, и я вдруг подметил, что они с отцом похожи. – Ты, Иван, главное, не забудь: березовых дров надо тебе заранее в лесничестве купить.

– Ну, заладила приказывать, командирша, – отец тоже стал хмурым и деловитым. – Несите этажерку домой, а я инструмент в порядок приведу.

«Я не все понял в делах отца» – вот что удивляло меня дома до ночи. Ведь его взаимодействие с высшими разумными силами коснулось меня непосредственно – этажерка-то для меня. Или для мамы? Мне хотелось еще раз поговорить с отцом о коллективном разуме.

В обед приехала мама от Беловых. Отец, по ее заданию, выточил разделочную доску. Пока он это делал, настало время ужина. Спросить отца – случая до ночи не представилось.

На следующий день я увязался за бабушкой на реку, долго смотрел на мост. Отец показался, наконец. Отставая от общей группы заводчан, двое рабочих несли его, в стельку пьяного.

 

X
Загрузка