Гипс. Рассказ юноши 1960-х

 

(Начало)

(Окончание)

 

 

Отъезд

Нас познакомил с Таблером Андрюша – его внук.  Случайно встретились в лесу, разговорились, и сразу он потащил меня к деду. Мы закончили тогда четвертый класс, я – здесь, Андрюша – в Москве. Он сказал, что дед – ученый. Увидев Таблера, я поверил: открыв стеклянные дверцы шкафов, дед дал мне рассмотреть, как следует, разноцветные нарядные книги. Я почувствовал себя, как в библиотеке – туда я ходил раз в неделю.

  От Таблера я узнал, что родители Андрюши получили новую квартиру. Андрюша исчез: не приезжал в Татаровск, не отвечал на мои письма, даже не прислал новый адрес.

  А меня Таблер приучил слушать раз в неделю, по выходным, рассказы об Андрюше.  Эти рассказы выветривались из моей памяти сразу за дверью Таблера. В них ничего конкретного!

  Таблер был отшельником. Даже загорал на балконе – однажды я его застал в плавках. Открыв мне дверь, он пошел на балкон за одеждой, а потом мы беседовали в кабинете. Об Андрюше. По утрам Таблер один-одинешенек вдоль реки ходил на службу и обратно, а потом на улицу носа не показывал. Я представлял: тишина, как в библиотеке, книги, покой…

Кстати, во многих кинофильмах ученые работали в своих кабинетах в таком покое. Таблер, как и они, даже в магазин посылал работника. Психически больного Васю. Пациента.

Однажды Таблер сказал мне:

– Не дело быть, как я, врачом тебе. Сходи к моей родственнице Ане.

На кружке в соседней школе учительница математики Анна Осиповна решала со старшеклассниками задачи для вступительных экзаменов в вуз. От кружковцев я впервые услышал о своих способностях. Несмотря на это, Таблер советовал и советовал:

– Учись только по школьной программе и не дури с вузом. Готовься, как Андрюша, к делу практическому: тот   будет капитаном, как отец.

Как отец? Но мои родители – он забывал все время – рабочие. В остроге они, кажется, навечно. И я ходил и ходил на кружок. И, несмотря на советы, рассказывал и рассказывал Таблеру о своих успехах.

Книг Таблер не любил давать чужим. И вообще он не любил отвлекаться от внука. Мы шесть лет (сидя в креслах спиной к книгам и лицом к белой, как в больницах, закрытой двери в другую комнату) говорили об Андрюше. Но теперь я сказал, что еду в Москву поступать в институт на физмат.

– Решил быть отшельником, как вы, – пошутил я. – Ты упрямый, – искренне сказал Таблер. – А жизни не знаешь.

И он замолчал. Я пригласил его прогуляться на реку перед моим отъездом.

– В хорошую погоду зайди, – сказал он на это. – Не дело это: заниматься наукой в одиночестве. Не дело – быть, как я.

Я решил все про свою жизнь объяснить ему на реке. Первому вТатаровске.

И вот я – дома.

Здесь тихо.  Я постепенно перестаю думать о неотвратимом: об отъезде, объяснении с родителями, первом в жизни, о дороге, о хлопотах по устройству в Москве. Перестаю думать и о советах, которые мог дать Таблер. В окно видно накрапывающий дождь, блестящие листья в палисаднике, и сквозь чистую белоснежную тюль можно даже различить, как вдали, в луже около беседки с играющими в домино шевелится мягкий ком бумаги.  Серые скучные фигуры доминошников почти неподвижны, как статуи в горпарке, грязные, опостылевшие.    

Из форточки свежо пахнет, в комнате сумерки. Мама сидит за столом у окна и пишет письмо Гале, моей сестре, то и дело встряхивает авторучкой над постеленной на столе газетой – ведь чернила засыхают. Сидит и тетка на диване в глубине комнаты, одетая в платок, и непонятно, уходит она или нет.

Она проводила меня взглядом, когда я прошел за перегородку. Дверь моя открыта, как всегда днем. Пока тетка ничего не говорит, я сижу и смотрю в задачник.

– Ну, как там живет-то, пишет? – Я слышу голос тетки.

– Пишет! Я уж, Насть, не знаю, что делать. Неслух какая-то! – Отвечает мама ей.          

– Поди, некогда Гале, – и тетка замолкает. Мама опять пишет. Тетка смотрит на стену – на коврик, на котором охотник и белые олени – и переводит взгляд на окно. В окошко, сквозь тюль, видно, как вдали мимо беседки бежит женщина, покрытая брезентовым дождевиком. Мама тоже туда, оказывается, смотрит:    

– Ой! Вот ведь сыпет, дождь-то.

     – И не говори. А ваш за грибами поехал в такой дождь, – это тетка, я понимаю, ведет речь о моем отце. – И где сейчас они? Поди, сидят под грузовиком… Ты чего пишешь-то?
     – Чего пишу, так чего-то… Ты не спрашивай, я не люблю.

– Ну-ну, пиши, пиши.

Гудит машина около дома, плещутся лужи под колесами, шумят.

Женщины прислоняются к окну, отодвинув тюль.    Потом мать обувает тапки и выходит на крыльцо нашего двухэтажного дома. Спрыгивают отец и два его друга на песок, им из кузова подают корзинки, и машина  сразу отъезжает.  В кузове полно народу.
     – Набрали что ль? – Кричит мать с крыльца. Я слышу это через форточку.
     – Скорей пойдем домой, набрали! – Смеясь, отвечает ей отец.

Мать пропускает его и сердитых мокрых друзей вперед, кричит опять:    

– Вы чего не уехали-то раньше?    

– Чего не уехали, – говорит ей отец. – Там заплутались!    

– Вы? – кричит она. – Вы что ль заплутались?

– Да погоди ты, дай отдохнуть! – Отвечает ей отец уже в нашем коридоре.  Я вижу через свою открытую дверь, как он с друзьями переглядывается, а потом они уходят в кухню. Мама прячет письмо и авторучку в комод, а оттуда достает чистые брюки.

– Ой! Ой, Господи, Господи, вы бы там хоть накрылись чем, – слышу я ее голос из кухни.

– Ага, накроешься и сидишь до вечера там, сказала тоже, – отвечает ей отец.

– Ой,  все ведь мокрущее!

–  Я хочу гулять, – говорю я, когда мама приходит в зал. Но мой голос не слышит ни одна из женщин. Тетка смотрит на маму. Та  из комода вынимает сухое теплое белье и подает  подбежавшему отцовскому другу.

– Зато грибов привезли, мокрущие-то, – резонно отвечает маме этот друг. – Жарить будешь, хоть стакан налей, мужу-то  надо согреться…

– Умник, дай мое! – Кричит ему отец.

– Чего? – друг поворачивает голову  ко мне. Но я молчу.

 – Мое дай, вот чего, – передразнивает его отец.

 – На-на, возьми, – слышу я голос друга из кухни.

      – Ну, переодевайся, переодевайся быстрее. Есть где будете, в зале? – Мама  вынимает, наконец, из глубины ящика свежую рубаху отцу.

      – Где … Иди в магазин, - отвечает ей отец из кухни.

  – Куда? – Переполошившись, мама  встает, думает и вдруг улыбается. – А-а…

  И несет ему рубаху.

  – Давай, давай, иди, - слышу я голос отца из кухни.  

   Мама приходит в зал, за ней - отец, расчесывая слипшиеся мокрые волосы.  Отец глядит на тетку, а та говорит маме:

     – Иди, иди. Пусть выпьют. С устатку купить надо.

    Мама бежит в магазин. Лужи шумят под ее ногами.

     Пока друзья греются на кухне у плиты, отец садится на диван к тетке:

     – Ну, как дела, Настя?

     – Дела как сажа бела, какие у нас дела? Ты вот детей растишь, а нам, вдовам, что? –Тетка говорит так, будто хочет побыстрее отделаться от него. Впрочем, мне отец почти всегда кажется нетрезвым.  Обе женщины за глаза называют его слабаком: выпив немножко, он засыпает прямо за столом. Я думаю о неотвратимом: об отъезде, дороге…

     – Опять гулять пойдешь? – Спрашивает вдруг меня отец. – Не хочешь посидеть с мужиками, с одними слабаками разговариваешь, брезгуешь нами, ну, иди, иди.

     – А ты чего не работаешь? – Тетка тоже смотрит на меня. К счастью, отвечает ей отец:

      – Хотел учиться – учился. Захочет работать – пойдет работать. Отдыхай, слабак.

    – Да, отдыхай, – говорит тетка мне.

– Скучаешь по мужу-то, Насть? – Спрашивает ее отец.

– Кто ее знает … Грибов набрали? 

– Есть грибы в лесу, есть. Насть, ты бы собрала пока закусить на стол.

Тетка идет на кухню, а оттуда   появляется второй друг, тот, что пониже и сразу ко мне:
      – А ты, лодырь, чего не поможешь тетке?

  К счастью, он тут же отворачивается в сторону двери: за ней – шаги. Мамины? Хорошо, что он отвернулся: ведь я не отвечаю дома взрослым. Я робею дома. В дверь забежала мама.

Потом, усевшись вокруг стола в зале, они смотрят, как мама достает из сумки бутылку.

Я выхожу на крыльцо. Четко видно дома вокруг. Чернеют доски сараев, и на их фоне видно, как, тонкие-тонкие, еще падают струи дождя. Из беседки доносятся слабые щелчки от домино. Там около играющих появился Слепой. Белые волосы, белая голова, белыми веками закрыты глаза – будто  гипсовая голова высится над серыми фигурами. Слепой – самый говорливый человек в нашем доме. Он не видит ничего, нищенствует на паперти.

– Не пили еще? – меня обдает запахом перегара, я поворачиваюсь на голос. Это Коля, однокашник. Он стоит на крыльце, смотрит на доминошников. У меня застревают где-то в горле слова.  Я не знаю, почему это происходит: рядом с пьяными я немею, как статуя. Впрочем, он меня и не видит. Я это соображаю не сразу, только когда подходит Сашка-сосед. Тихий, смотрящий в землю Сашка тоже дохнул на меня перегаром.

– Кинул меня утром? – Бросается на него Коля, но тут же хватается за перила крыльца – ноги его не слушаются. – Кинул?    

– Заткнись, – останавливается Сашка рядом с ним.

– Чего орешь, сволочь!

     – Заткнись, – повторяет Сашка и бьет Колю в плечо. – Добавить?

– Иди к тем, с кем жрал водку утром, - орет Коля. Сашка тыкает кулаком в затылок ему и, шатаясь, идет домой.  Попытавшись догнать его, Коля, падая, опирается на меня. Я и впрямь  похож на статую. Коля сначала смотрит мне в лицо, дышит перегаром, но, к счастью, слышит шум проходящей компании и, описывая зигзаги, мчится к этим ребятам. Пить, конечно.      

Я иду к доминошникам.  Мне навстречу усиливаются  их голоса.

– Лев Борисович, мою-то ставь. Жду, жду, когда ты догадаешься.    

– Я не знаю, которая  костяшка твоя.   

Слепой комментирует громко:

 – Он, Лев Борисович, спокойно играет. Как будто бы отчет на заводе своем составляет. Ха, ха! Отчет как будто бы за полугодие или за квартал. Ха, ха!

– У Цедиловых ругаются, – говорит Лев Борисович, бухгалтер. Он говорит о семье Сашки.
     – Да ведь как не ругаться, - комментирует Слепой. – Он, Сашка, скажем,  доймет, ха, ха!

– Он, отец Сашки,  знал, на что шел, когда сына спаивал, знал, – рассуждает партнер бухгалтера. 
    – Споил сына, – добавляет Лев Борисович.

     – Сашка с Колькой теперь шакалят, – комментирует Слепой. – Не столько на горе в машинах водку берут, сколько у меня.    

– Да хватит вам, – предостерегает Лев Борисович. – Вон он  вышел уже, Александр Иванович.
     – Без сына, без Сашки? – Спрашивает Слепой и, услышав шаги по лужам, меняет комментарий. – Вон Цедилов идет. Александр Иваныч Цедилов. Теперь вам всем каюк. Он, Цедилов, мастер играть. Тут поединок со Львом Борисовичем будет.     

– Ну, что ты, кто его, Цедилова, высадит, тот дня не проживет, – примирительно заявляет Лев Борисович.

Цедилов отводит Слепого в сторону. Прямо ко мне.

– Ты, Александр Иваныч? – смеется Слепой. – Как ты, Александр Иваныч, мыслишь, дождь сегодня кончится?  Что-то он притих, а?    

– Ты работал сегодня на паперти, Николай? – Смеется и Цедилов.    

– Да, Александр Иваныч, с перевыполнением плана поздравь, – говорит Слепой. – Плана два, а то и три, ха,ха!

– Ну-ну, давай, неси  сверхплановую бутылку. Сын Сашка потом тебе вернет долг. А если сделает на горе два плана, то и две вернет. Неси две.

Слепой уверенно доходит до крыльца, поднимается твердо по ступенькам, потом возвращается  со свертками.    

– А я вот в четвертом доме играл, – начинает издалека  разговор партнер Льва Борисовича. – Так там на водку играют: кто проиграет, стаканчик берет и пьет.

– Ты хотел сказать, кто выиграет, - поправляет партнера бухгалтер.    

– Теперь и мы так будем, -  говорит  Цедилов, взяв у Слепого сверток с самогонкой. Я  дохожу до крыльца, поднимаюсь твердо по ступенькам. Я иду домой.

Отец спит на диване, тетка и мама смотрят в окно.

– Слабак пришел, –  оглушает меня голос в темном коридоре.  Тот друг, что пониже, тащит к выходу высокого друга, как дерево, навалившееся  и стволом и ветками на  носильщика. Тащит из уборной, я сторонюсь, они вываливаются  на лестничную клетку.     

–  Кто пришел? – Спохватывается тетка. – Лодырь. Помоги матери убрать со стола.

Там объедки. Они мне омерзительны. Они напоминают руины людей – остающиеся  после пьянок руины. Я ухожу за перегородку. Я сижу у  окна. Я ничего не вижу, не говорю, я  как будто гипсовый -  немой, замерший. Во всем городе пьют в этот день, всюду хамы-алкаши – главные, как главным был Колька на крыльце, Цедилов у доминошников, носильщик-друг в коридоре. А тетка – в зале.  Во всем городе в этот день идет работа по забвению самих себя. Главные в ней хамы-алкаши. Она превращает людей в руины. Я в этой работе не участвую.

– Лодырь, ты где есть-то будешь? – Спрашивает меня мама. – Все ушли. Не дуйся.

Я молча иду на кухню. Мама садится писать Гале письмо. Я ем и ухожу на реку.
     В следующий выходной погода отличная. Коричневая, будто из сосновой коры, перевозная лодка дежурит у берега.  Это своего рода рейсовый автобус, но  пассажиров переправляющий через реку.

Мы с Таблером садимся.

– Оттолкни-ка, эй, парень! – говорит женщина-перевозчица из кабины лодки.

Я еле сдвинул лодку с песка и запрыгнул, тяжело дыша. Заведенный перевозчицей мотор оглушил, а потом утих … нет, он просто заработал ровно.    

- Ну, вот, Вова, – говорит мне Таблер. – Андрюша уже в Москве. Да, прислали письмецо, описывают все эти ужасы дорожные – с юга  домой.  Мальчишка плохо переносит самолет, всегда с ним приключения.

Я, как всегда при упоминании Андрюши, смущенно улыбнулся.    

– Ну-ну… давай о тебе поговорим, – продолжил Таблер.  – Как успехи дома?

– Древние и мудрые, – начинаю я, – они, знаете, учат: сосредоточивайтесь на одном. Я это из книг говорю. Кибернетик Винер в театре над задачами думал – кибернетическими, конечно. А вот Ньютон говорил: « Я приучил себя долго думать об одном и том же». Это и ведет к открытиям. Многие математики говорят то же самое.  Создается впечатление: способность к открытиям – это всего лишь умение принести себя в жертву математике, быть отшельником.   Это великие люди – ученые, и смотреть на них нужно …ну, как на героев  что ли.

– Ну-ну, дружок, не увлекайся, – говорит Таблер. – Говори без глупостей.

– Я вот про что: плохо со мной, Иван Константинович, – при этом я не смотрю на Таблера, да и никуда не смотрю, я волнуюсь. – Ну, кто я? В городе – лодырь. Я ведь речку, лес люблю, но мысли, понятно, о смысле жизни.  Кто я? Решаю так: как сверстники говорят, человек должен заниматься тем, что у него лучше всего получается. А я математик или нет?

– Ты, я вижу, колеблешься,  начинает объяснять Таблер. –  Да-да, кто убеждает, тот колеблется. Тут еще вариант: если есть в душе крепь, двигай наперекор всему – тебе это легко достанется. Но ведь в тебе крепости нет. Признайся, нет. Ты же слабый мальчик.  В одиночестве, отшельничестве ты сначала от скуки сдохнешь, но науку грызть не будешь, лодырь. Ты же слабый мальчик, разволнуешься, засомневаешься.

– Ну, да-да-да, – тороплю я его.

– Да и какого черта ты всех слушаешь? –  Таблер  обернулся, посмотрел на наши дома. – Сказали дети на кружке тебе: «Звезда» – и они правы, да? Так они оттого сказали, что дружить хотели.    

– Да нет тут никакой дружбы! – Удивляюсь я. 

– Не дружба, так доброта. – Ставит точку Таблер и смотрит на меня, а глаза как железные: волевой, насмешливый взгляд. – Пустая доброта.

– Ну, может, и пустая, – отвернувшись от него, я вспоминаю  сверстников: уходивших после кружка  без меня и попивавших. – Во мне это сложилось.

– Я понимаю, что сложилось, – Таблер смотрит теми же железными глазами, а я опять отворачиваюсь. – Впрочем, чертовщина какая-то, зря я стал с тобой спорить. Ты через себя убедишь, что ты – звезда, и поедешь поступать в вуз.

– А если не поеду, то что здесь делать: пить со сверстниками? – спрашиваю я, не глядя на него.

– Хорошо, Вова, хорошо, – слышу я прежний, притихший голос словно бы  ушедшего в себя Таблера. –  Ты жизни не знаешь... Смотри, какой окунь. Ай-яй-яй, видимо, винтом парохода его по хвосту …как думаешь?

Я смотрю на воду и не отвечаю. Утро ясное, легкий ветерок холодит кожу, лодка подходит к мосткам, мы выпрыгиваем на доски, не оборачиваясь.  Берег крутой, поросший резко пахнущей травой. В траве белеет много камней, по ним, как по ступенькам, поднимаемся наверх.  Я беру доктора за руку и помогаю влезть на очередной камень. За этой дамбой – завод. Там в выходной тихо. Я ни о чем не думаю. Наверху Таблер вынимает носовой платок из кармана пижамы и вытирает лоб:    

– Вот еще альпинизм еще, понимаешь. Устроили бы лесенку, чтобы люди по ней ходили. Приходится, понимаешь, как козлу … ну, продолжай, братец, это очень интересно, что тебя занимает, продолжай.

Шагая по узкой тропинке среди травы и стараясь не обидеть ушедшего в себя доктора, я говорю:
     – Вы извините за жалобы на лодке. Это так, минутное. Работать вот стану, и все будет хорошо. Получится из меня кто-нибудь, конечно.

– Это у тебя, братец, восприимчивость излишняя.

– Знаю, мне это говорили сверстники. Но, может, вы посоветуете, ехать поступать или нет?

–  Дело-то такое … братец, будешь спешить,  заклинит тебя. Гете, знаешь, говорил: «Всякий человек  должен выполнять свой долг, а долг есть требование дня» -  не спеши из дому. Ну, понимаешь, небось…

– Иван Константинович, - смотрю я на  мягкого, ушедшего в себя Таблера, на привычного старика. – Если уеду, то буду скучать я по вас очень… Нет, я серьезно!

– Ну, будет, будет, – бормочет  Таблер.    

– Как вы живете, Иван Константинович?   

–Так вот, знаешь, бегаю от службы до дома и обратно. Книги читаю. Фотографировать думаю начать.

Дамба кончилась. Берег опускается.  Река – справа. Мы выходим на лужайку, березовая роща  слева. Припекает. На другом берегу наши домики, кажется, маслятся от солнца.

– Давай, братец, – продолжает Таблер тем же тихим голосом, – раздеваться да загорать. Сейчас самое полезное для здоровья время, а после одиннадцати мы в тень деревьев пойдем, ты не проспи, братец. Да, знаешь, я вот к молодым медикам ходил в больницу, и упало у меня там настроение. Вот, кажется, техники много стало, рентгены всякие, а врачи плохие.     

Тем временем, мы разделись и, положив одежду на песок, легли на нее сами.

Припекает. Я рад слушать и виню себя за бестолковые речи в лодке. Объяснил я свою жизнь, называется! Впрочем, и это забывается на песке.  Главная приятность, по моему мнению, в этом вот лежании,  в чувстве беззаботности, присущему утру и только утру. Тихо кругом. Таблер тоже молчит, уткнув нос в песок. Мне уже кажется, что нет иного ощущения счастья, кроме  нынешнего:  лежать на боку, смотреть на темно-зеленые луга, на блестящие пески на другом берегу, на милую фигуру доктора. Я ведь с ним рядом вырос!

– Иван Константинович, а где вы учились?

Он поднимает голову,  смотрит на меня тем же, что и в лодке,  железным волевым взглядом и словно бы насмешливо начинает говорить:

–  Сначала в реальном, в Сибири, потом я понравился нашей учительнице там, она и говорит: « Ваня, езжай-ка ты учиться, дружок, дальше».  Сдал я экзамены в Томске на врача, а потом в Москву перевелся. До революции ведь лучше было, свободнее, ну, я и философией, и историей, и литературой интересовался, к  университетским профессорам даже на лекции ходил. А сейчас делают реформы такие практичные, не знаю, что будет, не знаю. Медики плохие сейчас.

Я отворачиваюсь, и он ложится опять носом в песок.  Коровы выходят на песок на другом берегу и ложатся на животы у воды. Вокруг  бегает собачонка и лает.

– Я вас слушаю, Иван Константинович, и думаю. – смотрю я опять на Таблера. –  Буду скучать по городу.    

– По городу? – Таблер смотрит опять волевым взглядом. – Да ты шутишь, я вижу, братец, надуваешь старика.  Нехорошо…

Я отворачиваюсь, я молчу, я знаю, что буду скучать.    

– Это приятно, когда в твоей голове много философии, – голос Таблера опять притихший. – А я вот внука воспитать не могу, Андрюшу. Злой, по телефону огрызается, а я не авторитет уже. С тех пор, как  он отдельную комнату получил. Вот уже год. Балует его мать, а потом, видите ли, плачется. Просто удивительно: умная, а так поступает. Просто удивительно! Никакие философии в голову не приходят. Ты, может, повлияешь? Да, впрочем, где нам с тобой… Андрюшу нам не видно. Чисто бандит растет …И еще… сдаю я…

Он поднимается, трет ноги, идет к воде. Я  плыву. Я окунаю голову в воду, открываю там глаза. Вода светло-зеленая от солнца,  в ней тихо, спокойно. Я ни о чем не думаю. Я доплываю до середины реки.

Когда возвращаюсь, вижу, как Таблер неумело, будто ребенок, крутится и крутится, стараясь поудобнее лечь на бок. Я смеюсь. Я рос рядом с ним.  Хороший старик, добрый, не любит никуда ходить, что я знаю еще?  Были прогулки вдвоем с его внуком. И … все. Я выхожу на песок и почти мгновенно обсыхаю. Говорю Таблеру:

– Жарко. Пора и в тень.

Мы обуваем сандалии и идем в березняк с одеждой в  руках.  Иван Константинович идет на коротких тонких ногах, грузный, беловолосый.

«Хороший человек». – Думаю я.

– Так ты помоги, братец, с Андреем, – говорит Таблер тихо. – Напиши ему. Сегодня же.

–  Хорошо-хорошо, Иван Константинович, – отвечаю я, хотя понимаю, что это невозможно: я уже дважды объяснял, что не знаю нового адреса Андрея, а Таблер это пропускал мимо ушей.

– Чувствуешь, как приятно пахнет лесом? – Говорит он.

Я молчу, а он продолжает:    

– Вот ходи здесь, и дыши, и не занимайся абстракциями, думай только о конкретных, как Андрюша, насущных вещах, философски к ним относись. Раз тебе дается философия… это разнообразит жизнь. Оденусь я, пожалуй. Тебе не холодно? Ну, это я, старик…

Я молчал. Коровы поднялись и пошли в реку. Собака за ними. Я думал о том, где же начинается жизнь.

– Ладно, братец, погуляли мы с тобой, пора и честь знать. – Тихо сказал Таблер.

Я одеваюсь. Мы идем.  Очень жарко, березы, кажется, очень хотят пошевелить листьями, будто пальчиками. Пахнет, действительно, очень хорошо. Лодка стоит рядом с мостками, на берегу.

– Пришли, гулены, – высовывается из кабины перевозчица. – Толкайте, а то час битый здесь стою, нет никого. Толкай, парень!

Детство
 

В студенческие каникулы я приехал в Татаровск. Зима была бесснежной.

Я шел по лугам. Меня обогнали бабки в черных плюшевых жакетках. Они прошли, неся через плечо сумки и бидоны и разговаривая о Марье-дуре и родне. Я заторопился за ними и слушал. Но они, спохватившись, заоглядывались, и я отстал, и решил смотреть на реку. Она не замерзла. Вода там была черной. Я глядел с обрыва. Внизу были кусты и вязы. Вспоминалось лето.
     Оттого, что я, по-прежнему, как говорят в Татаровске, ничего не делаю, я грустил и философствовал, но больше слушал, как гремят кусты при ветре, и смотрел, как с вязов сыплется шелуха и падает в черную воду реки, и зеленеет там. Потом смотрел вдаль: пашня казалась жесткой, как черствый хлеб, и дальний дым летел под прямым углом к трубам, и окна деревенских домиков там переливались разноцветно, как нефтяные пятна на реке. Рощи на другом берегу синели. Мне становилось радостно на душе от простора, от запаха влаги.

Потом, озябнув на ветру, брел домой и мечтал стать великим стариком, и приехать сюда, и жить здесь. Жить – и ходить по холмам, и вдоль реки.

X
Загрузка