Это место

 

Рассказ

 

 

 

Куда ни пойдешь, это место не миновать. Невозможно целыми днями дома сидеть. Душно. Невозможно жить без движения.

На базар? Со времен незапамятных сам по себе поэма с героем и без, некогда рекой Глубочицей разделенный на две половины, Житний — рынок, значит, и жизнь. Наособицу, в стороне, но улицы к нему сбегаются и, обретя, довольные, назад возвращаются. Добежишь, дотянешься, доплетешься — жить будешь. Там еще катятся последние каракатицы, без ног — после войны. Доска прыгает на булыжниках, колеса-подшипники тарахтят пьяно и злобно, но если  слишком пьяно — разнузданно весело. 

 

Житний рынок на Подоле. 1946 г.
 
 

В синагогу? Ее с разноцветными потускневшими витражами со всех сторон иногда агрессивно, почти никогда благожелательно, чаще всего равнодушно, безразлично, привычно храмы, церкви, церквушки, выросшие круг Житнего, многочисленно обступают. В какой из них, как скажет поэт, «на муки Сына смотрит Богоматерь»? Может, во всех? Или так только в костеле? Но его в округе не было никогда.

С внучкой гулять? Она пока про «муки Сына» не знает еще ничего. Ей  колыбельную слушать, которой Михоэлс еще живой баюкает негритенка. Ей еще далеко до иносказаний, цитат и марок вина, в которых разбираться не будет. Зачем, если муж понимает?

Да хоть выбить ковер. Это во двор, где даже днем крысы иногда пробегают, где играют в войну, снуя между зыблющимся бельем, пораженчески машущим победителям, где орет пацанва, словив Гитлера с хвостом под мостом. Под каким? Мост отсюда весьма далеко.

 

Житний рынок на Подоле. 1952 г.

 

С тех пор, как скверик на перепутье стал этим местом, минули годы. Странно? Но годы минули. Двойное ударение. Двойная мораль. Осуждение глупо. Нельзя к чужому, как к себе, относиться. К чужим — как к своим.

Житнеторжская площадь. 1970-е г.г.

 

Мало что изменилось. Дома не покрасили. Новый асфальт не положили. Деревья не выросли. Атмосфера — такая уж выпала — не способствует росту. Показан простор, свежий воздух, от ломающих ветров защищенность. Баргузин, заметим, явно во вред. И омуль. Иные мелодии: звуки длинней, фразы отчетливей, паузы заметно короче.

Это место не огорожено, не отмечено. Оно только  в памяти, а она — крайне ненадежная вещь. Скверно. Об этом месте должно помнить гекзаметром. Как Гомер об убитых Гекторе и Патрокле. Хотя бы табличку. Как в Вене. Как в Праге. Мимо этого места идут и сейчас. Шли и тогда, когда из открытых окон только начали звенеть телефоны и неслось не одобренное к широкому исполнению:

 

Солдат всегда здоров,
Солдат на всё готов, —
И пыль, как из ковров,
 Мы выбиваем из дорог.

И не остановиться,
И не сменить ноги, —
Сияют наши лица,
Сверкают сапоги!

 

Тем временем нечищеные кирзовые сапоги уже Прагу топтали. Танки гусеницами кромсали асфальт. На Вацлавской площади факел горел. На Красной шепталось промозглое и злобное, как мозг, лозунгами зализанный: день не задался, ночь не задалась.

Рынок напротив этого места. Куры — в кулаке шея зажата — перед смертью беснуются, орут, лапами снуют, от плеска крыльев воздух трепещет. Люди молча, растерянно смерть принимают. Это в фильмах кричат, проклинают. Каждому есть о чем подумать, что вспомнить. Помолиться. О непрошенном попросить. Кто знает, когда еще случится минута. Здесь и сейчас кончаемость жизни, не бесконечная ее протяженность. А думалось: везде и всегда. Только ветер, как носил пыль, так и несет. Сказано ведь:

Движется к югу и к северу кружит,
кружит, кружит, движется ветер,
на круги свои возвращается ветер.
 
Все реки к морю текут, но не переполняется море,
на место, куда реки текут, туда текут они снова.

К этому месту шаги и текут, ушедшее в настоящее возвращая. Сказалось бы — воскресить. Слово прекрасное, но чужое: у них нет воскресения ни из мертвых — никто не умер за них, смертию их смерть поправ, ни дня недели. Есть день первый. Первый после субботы. Первый после Творения. Таким образом, получается: день восьмой — работа, семья, да мало ли что.

Это место — существительное с определенным артиклем — эвфемизм, замещающий имя Всевышнего, который везде. Не мир — место Бога. Он — место мира, Им созданного, а в нем человека, которого люди убили.

В день возвращения всё и узнали. Даже в двери стучаться не довелось: сами открылись. Без лишних эмоций соседи — для них это было давно, по военному счету плюсквамперфект — украдкой крестясь, рассказали, как взяли, отвели в скверик на перепутье, был дождь, нет, слегка моросило, выстрелили, упал, бросили в грузовик, увезли.

Хорошо бы, пока падает капля, воздух вдохнуть. Все это знают. Мало у кого получается. Слова и крик к горлу прилипли, их за молчание принимают.

Не узнали — ошиблись. Не ошиблись —  всё равно был не он.  Не слышали выстрела — значит, другой.  Увезли — выпрыгнул-убежал. Ранили — но не сильно, и выжил. В закоулках Житнего схоронился.

Тихо. Без слов. Это от множества людей, даже если немотствуют, шум и гам. Когда шли в Бабий яр, весь город слышал. А здесь… Никто выстрела не услышал. Большой звук малый звук поглощает. Как реку малую — большая река. Днепр Почайну пожрал, от нее — только название улицы. Многие выстрелы единственный заглушили.

В доме мало кто оставался. Одни ушли на восток. Другие по деревням  разбрелись — прокормиться. Не слышали. К тому же на первом этаже средь бела дня патефон завели. Та, утомленная солнцем, вы ее знаете. Ваш не умел веселиться. Зачем пошел в военкомат? А то без него… Рассказчик выкашливает то, что все знают сами.

Не слишком и прятался. Добрался, как все. Без оружия — немцы не трогали, иди, куда хочешь. Не до вас. Еще выбивать пыль до Москвы. А там Сталина ловить с хвостом под мостом. Что-то менял на еду здесь же, на Житнем. Немцев свои привели. Кому они были своими? Точно не немцам. Для самой грязной работы держали. Но иногда давали и пострелять. Может, и в этот раз?

Обыкновенная история рисовалась по штришку, оставаясь размытой, скверно сработанной фотографией. Впрочем, старые фото четкими нечасто бывают. А такие у редкого профессионала получались отчетливо — если рука не дрожала. Размытым они всё и видели, проходя мимо этого места. Только в редкий сильный туман, когда, казалось, водяной пылью воскресала — русской речи без этого слова никак — Почайна, парадоксально, обретая резкость, отчетливо проступало. Где явь, где вымысел, где сегодня, где то, что, сгинув, не возвратится? Такой туман хорошо бы проспать.

На этом месте деревья наверняка поменяли. Придорожная, уличная растительность выдерживает недолго. Память слегка долговечней. Впрочем, об этом уже говорили. Если мотив настойчив, это к чему? Как по Фрейду? Что в Большой гадательной книге?

Шли врассыпную, ясно какие. Словно продернули сквозь зазубренное ушко, посмотрели и бросили: ни к чему. Армию из этих лепили. Брели по домам, не понимая, в какой те стороне и существуют ли вообще. Не слишком годных не только к войне, но и к миру, в последний час их призвали,  сознавая, что на убой. Не убитые, по случаю выжившие, возвращались, на сапогах — у кого они были  — унося пыль их последней войны.

 

Я давно об этом должен был написать. Ведь сказал, что попробую. Напишу — не говорю никогда. Даже проза и та ведь случается. Пытался, реальности подражая, в разговор ресторанный вложить. И это место. И разговор о меню. И официанту реплику-другую от писательских щедрот подарил. Записал. Всё, что можно, и чуточку больше по обыкновению выбросил. Перечитал. Отложил. Повычеркивал. Ничего не осталось

Втиснуть это в многоголосное пространство — идея была  многообещающей. Что только не кружит, об это место вдребезги  разбиваясь. От утеса брызги летят. Искры от наковальни отскакивают. Но — не случилось. Не хватило бабелевской наглости слышать то, что слышать не стоит? Может, не вино было заказывать? Может, ресторан неудачный? Итальянский, кьянти-спагетти, которые ни при чем. Итальянцы воевали  мало и плохо. Хотя Светлову и удалось набрести на молодого уроженца Неаполя. Уроженца Екатеринослава южноевропейский климат манил.

Я реальности подражал. Она же в слишком прямую речь никак не укладывалась. Так что, пусть будет кьянти.

В пожухлой траве шевеление-копошение. На этом месте голуби-воробьи-и-вороны суетливо хлопочут. А может, они его инстинктивно обходят, не зная почему, облетают?

Сосед говорил, а они это видели. Вначале голос виденное опережал, а потом звук поспевать перестал, навсегда умирая, замирая в тиши — всё в немое кино превращалось. И вокруг знобко дрожали торопкие тени — домов, деревьев, людей.

Лето кончилось. Теперь оно было бабьим, не настоящим. Тепло и дождливо. Подгнившие желтые листья, чернеющие по краям, прилипли к асфальту. Если там была кровь, ее не было видно. Поднялся ветер, унося прочь иронию современного города, без которой ему прожить никак не возможно.

Свет выключили. И забыли включить. За пределы неровно обрезанной фотографии выходя, в немой темноте едва узнаваемый он появился. За ним — то ли витраж, то ли икона.

Лама савахфани?! Зачем оставил меня?! Не тогда, но сейчас. Сын — отцу? Сыну — отец? Почему по-арамейски? Вот, ведь оригинал:

 

Боже мой, Бог мой, за что оставил меня?
Слова в крике моем от спасения далеки.
 
Боже мой, днем взываю — не отвечаешь,
и ночью не умолкаю.

 

Иерусалим. Август 2018

X
Загрузка