Комментарий | 0

Томас Стернз Элиот "Пруфрок и другие наблюдения" (1917)

 

Перевод с английского Ильи Имазина

 

 

 

От переводчика

Дебютный поэтический сборник Томаса Стернза Элиота (1888 – 1965), опубликованный в 1917 г., не только завершил ранний период его творчества, начатый еще во время обучения в Гарварде так наз. гарвардскими стихами, но и стал важнейшей вехой в истории всей англоязычной поэзии, предвосхитив одну из ее наиболее ярких и плодотворных революций. Посвященная памяти друга, павшего при Дарданеллах, эта лирическая сюита представляет собой и едва ли не первый манифест «потерянного поколения». В год выхода «Пруфрока» Элиот сделался банковским клерком в Lloyds Bank Ltd. и приступил к собиранию из множества осколков ключевой поэмы XX в., в окончательном варианте известной, как «Бесплодная земля» (1922). Сочетая проникновенную исповедальность и едкую иронию, поэт уже в «Пруфроке и других наблюдениях» добивается поразительной цельности и вырабатывает неповторимый стиль, подражать которому бессмысленно.

 

Посвящается Jean Verdenal, 1889 – 1915

mort aux Dardanelles[1]

 

…la quantitate
Puote veder del amor che a te mi scalda,
Quando dismento nostra vanitate
Trattando l’ombre come cosa salda.[2]

 

Некоторые из этих стихотворений

впервые опубликованы в «Poetry» и «Others»

London: The Egoist, 1917

 

 
Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока
 
S’io credesse che mia risposta fosse
A persona che mai tornasse al mondo,
Questa fiamma staria senza piu scosse.
Ma però che giammai di questo fondo
Non torno vivo alcun s’i’odo il vero,
Senza tema d’infamia ti rispondo.[3]
 
Пойдём же вместе – ты и я,
Покуда вечер распростёрт под небом забытья,
Как пациент, что усыплён эфиром.
Пойдём же сквозь полупустыни неких улиц –
Где в ресторанах створки устриц
Среди опилок на полу, ночей бессонных
Глухое бормотание в притонах:
Вдоль улиц, что цепочкой аргументов нудных
Тебя ведут подспудно
К тому невыносимому вопросу…
О, нет, не спрашивай: «О чём?»
Ну, так пойдём туда вдвоём.
 
В гостиной женщины, расхаживая,
Беседуют о Микеланджело.
 
Этот жёлтый туман, что трётся спиной об оконные стёкла,
Этот жёлтый дым, что тычется мордой в оконные стёкла
И языком вылизывает тёмные углы,
И клубится над лужей, зловонной и тёплой,
Копотью вымазав спину, скользит на террасу,
Внезапным прыжком позади суету оставляет,
Видит тихий и мягкий октябрьский вечер
И, окутав весь дом, обретает покой, засыпает.
 
И, действительно, наступит время
Дыму жёлтому скользить вдоль улиц бесконечных
И тереться спиной об оконные стёкла.
Да, будет время, будет время
Лицо готовить к встрече с теми, кто бредет навстречу.
Время придёт убивать и творить,
Дни трудов и рук, невзначай норовящих
Тот вопрос в тарелку твою уронить.
 
Свой час для каждого из нас пробьёт,
И будет время долгих колебаний,
Иллюзий и ревизий, разочарований,
И просто время съесть за чаем бутерброд…
 
В гостиной женщины, расхаживая,
Беседуют о Микеланджело.
 
И, действительно, наступит время
Дивиться: «Как я смею?», «КАК я смею?!»,
Сбегать по лестнице, свернуть рискуя шею,
И, плешь зачёсывая, бормотать: «Лысею…»
(И слышать за спиной: «Он облысеет скоро!»)
Строг мой пиджак, твёрд как ошейник ворот,
А галстук дорогой – простой булавкою подколот.
(Они же скажут: «Как он тощ!» – не без укора).
И как посмею я
Вселенную побеспокоить?
 
Еще минута – и наступит время
Принять решенье, все пересмотреть и перестроить.
 
Ведь я познал уже всё, что привычно им,
Рассвет, закат и полдень – всё познал,
Ведь эту жизнь я чайной ложкой измерял
И видел Смерть сквозь сигаретный дым,
И стон предсмертный слышал в музыке салонной…
Осмелюсь ли на шаг или ответ определённый?
 
О, да, они давно знакомы мне
Глаза, что вас на каждой фразе ловят
И сверлят, отследив сомненье и неловкость.
Пришпилен ими, извиваюсь на стене.
И как же я начну, осилив робость,
Выплёвывать все недомолвки, точно сгустки крови?
И как же, в самом деле, я осмелюсь?
 
И эти руки мне знакомы, да, давно знакомы:
Оголены, белее бивня, а на них – браслеты
(И волоски порой видны при ярком свете!)
Должно быть, вспомнив аромат духов,
Я углубился в описанье пустяков:
Рук, что бесчувственно лежали на столе
и в шаль закутались в истоме…
И как же я начну?
И как осмелюсь?
…………………
 
Смогу ли поведать, как в сумерках брел я по улицам узким,
Как в окнах мерещились мне одиноких мужчин силуэты –
Задумчивы были они, и дымили их трубки?
 
Не лучше ли сделаться парой корявых клешней
И ползать бесцельно по дну молчаливого моря?
 
……………………………
 
И этот вечер… утомлён ли, занемог,
Или, мнимый больной, просто спит, безмятежен,
Тонких пальцев игрой убаюкан, изнежен
И на гладком полу растянулся у ног.
Дерзну ли после чая, кексов и мороженого
Приблизить миг развязки, что и так не раз отложена?
Но хоть я плакал и постился, плакал и молился,
Хоть видел я, как голову мою внесли (с проплешиной!) на блюде,
Я не пророк и не поведаю о чуде.
Лишь мерцанье величье моё. И когда первый сполох взметнулся,
Взяв пальто у меня, Вездесущий Лакей про себя усмехнулся…
Что говорить, я не осмелился, смутился.
 
И стоит ли, после всего, что было,
После чашечки кофе, чая и мармелада,
Посреди беседы, прежде не знавшей разлада,
Стоит ли, в самом деле,
С улыбкой прервав рассужденье, тянувшееся уныло,
Шар земной покатить к неведомой цели –
К сокрушительному вопросу катить его неотвратимо,
Восклицая: «Я – Лазарь, пришедший из мира теней,
Я вернулся сказать обо всём, назвать цену всему!»
И зачем обращаться с такими воззваньями к ней?
Ведь ответит, поправив подушку: «О, нет, ни к чему.
Это всё ни к чему…»
 
И стоит ли, после всего, что было,
Стоит ли, в самом деле,
После улиц промозглых, закатов, привратников и коридоров,
После всех чаепитий, прочитанных книг,
после юбок, шуршащих по полу, и разговоров,
После этих, мелькающих в калейдоскопе, случайных узоров –
Да, едва ли возможно поведать об этом в романе,
И волшебный фонарь не покажет сплетение нервов моих на экране:
Так стоит ли, в самом деле?
Ведь, поправив подушку или шаль отбросив небрежно
И к окну отвернувшись, она ответит: «Не нужно,
Это всё ни к чему,
О, нет, ни к чему».
 
……………………
 
Нет! Я не Гамлет и не стану им.
Я лишь орудие, я человек из свиты.
Услужливость – вот плоть моя и суть.
Предназначение – интригу подтолкнуть,
И – прочь со сцены. С виду безобидный,
Предусмотрительный и дальновидный,
В иных делах – расчетливый, проворный,
А иногда – несносно глупый, смехотворный,
Притворно-приторный придворный, плут и шут.
 
Я старею… да, старею…
И мои брюки протираются быстрее.
 
Съем ли персик? Иль редкие пряди заглажу?
В брюках фланелевых щеголем я прогуляюсь по пляжу.
Я сирен подстерег: они пели, одна другой краше.
Но не думаю, что для меня звучало их пенье.
 
И русалки мерещились мне в лазоревой пене:
Кудри волн расчесать пытались невидимым гребнем
И в поднявшемся шторме исчезали бесследно…
 
Заворожённые чарами их, все мы пленники царства морского,
И людей голоса, что нас будят, звучат приглушённо.
Лишь на миг пробуждаемся мы и на дно погружаемся снова…
                                                                                   
 
Впервые опубликовано: Poetry, vol. VI, No. III, июнь 1915.
 
 
 
Портрет Леди
 
Ты в блуде уличён,
Но всё свершилось на чужбине,
К тому же, потаскухи нет в живых.
 
«Мальтийский еврей»
 
I. Декабрьский полдень, смешавший туман и смог,
Всю сцену выстроив разом, сказали вы, не таясь,
Что-то вроде: «Сей полдень приберегла я для вас»;
И четыре свечи в этом мраке, и тени, упавшие на потолок,
Трепеща и сплетаясь, казалось, воссоздают атмосферу
Склепа, где поджидал Джульетту безжалостный рок,
А все реплики и умолчания лишь подкрепляли химеру.
Музыкальное сопровожденье подобных сцен –
Из «Прелюдий», что в наших вихрах и кончиках пальцев.
«Для меня так интимен, так проникновенен Шопен,
Что отнюдь не в концертном зале, где кто только не отирается,
Но в кругу друзей воскрешён может быть его дух, –
Самых близких, не более трёх, а лучше бы двух».
– И так неспешно разговор скользит
Меж вялых упований, острожных замечаний,
Сквозь звуки скрипок и корнетов, что цедит
Оркестр, и вновь вернуться норовит
К началу.
 
«Вы не представляете, как много они значат для меня, мои друзья,
И как же, как же редко, даже странно, посылает нам фортуна
В этой жизни, где все приблизительно, ни на кого положиться нельзя
(Вам-то это знакомо… ведь вы не слепец, нет, вы умный!
И проницательность, безусловно, Ваш дар!)
Посылает друга, достойного, равного вам во всём,
Наделённого лучшими качествами, причём,
Те из них, без коих не склеится дружба, – тоже при нём.
Для меня это так много значит, хочу Вам сказать –
Ведь без дружбы вся наша жизнь – непрерывный cauchemar
 
Меж скрипичных извивов
И ариетт,
Что гнусаво выводит корнет,
В мозгу моём – там-там – тупых мотивов
Обрывки сложились в абсурдную прелюдию
Монотонного словоблудия,
Где одна «фальшивая нота» влечёт за собою другую.
Выйдем на воздух, в табачном трансе
Будем памятниками любоваться,
Обсуждать еще свежую информацию,
Сверять наручные часы с часами башенными.
 
А затем посидим с полчаса, допивая оставшееся.
 
 
II. Ныне, когда сирень вошла в пору цветенья,
В своей комнате она ставит вазу с сиренью
И одну ее ветвь выхватывая, рассуждает:
«Ах, мой друг, вы не знаете, вы совершенно не знаете
Эту жизнь, что пока ещё в ваших руках»;
(И рука её ветку сирени неспешно вращает)
«Вы же сами её упускаете, на самотёк пускаете,
Юность насмешлива, неприкаянна и бессердечна,
Ей неведом страх, она действует по наитию».
Я улыбаюсь, конечно,
И продолжаю чаепитие.
 
«Апрельские эти закаты как будто зовут из могилы
Мою жизнь, что, сама уж не помню, когда схоронила.
И нисходит покой несказанный; недавно унылый,
Мир чудесен и юн, как весенний Париж, сердцу милый».
 
В её голосе фальшь дребезжанием скрипки расстроенной
Вновь напомнила о себе, зазвенела с силой удвоенной:
«Я уверена почему-то и не сомневаюсь ничуть,
Что чувства мои и понятны вам и знакомы,
Что, и стоя над пропастью, руку готовы вы протянуть.
 
Вы найдёте ответ, столь многими тщетно искомый,
Вы неуязвимы, и вашей пяты ахиллесовой не отыскать,
«Я выстоял там, где другие обрушились» – так вы могли бы сказать.
Но Я, что могу Я вам дать, о, мой друг,
И что можете вы получить от общенья со мной?
Лишь симпатий взаимность да дружбу той, чей земной
Путь подходит к концу, описав положенный круг.
 
Что могу Я? – Созвать на чай друзей и подруг…»
 
Я шляпу беру, воздержавшись от жалких потуг
Оспаривать то, что в смущенье услышано мной.
Меня без труда вы найдете в утреннем парке
Читающим комиксы и репортажи о состязаньях
Или такие вот новости, не нуждающиеся в ремарке:
Графиня прославилась как актриса в кругах театральных.
Поданный Греции в польском танцзале убит,
В злостных хищеньях сознался служитель банка.
Я умею придать лицу уверенный вид,
Я подтянут и собран, слежу за осанкой,
Но не тогда, когда уличное пианино, устало и механически,
Вновь и вновь прокручивает затасканный популярный куплет,
А из сада доносится гиацинтовый аромат,
Напоминая о том, чем другие грезят периодически.
Прав ли я, рассуждая так, или нет?
 
 
III. Октябрьский вечер спустился с небес и былые вернул
Ощущенья, добавив нервозности. Я, сосчитав ступеньки,
На площадке лестничной замер и ручку двери повернул
С таким чувством, будто сюда забрался на четвереньках.
«Итак за границу вы отправляетесь; когда думаете вернуться?
Впрочем, бессмысленно спрашивать вас об этом,
У вас нет, конечно, и быть не может ответа.
Предстоит вам учиться многому и в другую жизнь окунуться…»
Улыбка моя приземлилась на антикварную ветошь.
 
«Быть может, письмо вам удастся мне написать».
Я вспыхиваю, на секунду контроль потеряв,
Я ведь это предвидел и вот оказался прав.
«Я не раз размышляла, дивясь, в пустой след
(Начинанья наши не ведают им уготованного финала)
Почему мы не стали друзьями, что этому помешало?»
Я себя почувствовал совершенно нелепо, так,
Словно, расплывшись в улыбке, в зеркало вдруг заглянул.
Вновь меня покинула выдержка. Воцарился кромешный мрак.
 
«Все наши друзья, как один, весь наш круг,
Все были уверены, что неизбежно наше сближенье!
Почему же всё так? Не постигнет моё разуменье.
Видно вмешалась судьба, мастерица разлук.
Пишите же мне, когда будет досуг.
Быть может, у нашей истории есть продолженье.
Я буду и впредь на чай созывать друзей и подруг».
И приходится мне личины менять непрестанно,
В риторике упражняться, подбирать и одалживать фразы,
Танцевать, как медведь,
Попугаем орать, верещать обезьяной.
Всё! На воздух пора, в табачном разгуливать трансе.
 
А что, если в полдень однажды она вдруг возьмёт и умрёт,
В полдень ли дымный и серый, под вечер ли розово-жёлтый,
Уйдёт, оставив меня с пером в руке в полумраке,
И смог, загустевший, отяжелевший, нависнет над крышей,
И сомненья вернутся,
И не буду я знать, что мне следует чувствовать, как мне
Всё себе объяснить: глупость, опыт, поспешность, просчёт…
И, быть может, реваншем окажется этот уход,
Ведь в «симфонии смерти» значителен каждый аккорд.
И, коль скоро о смерти зашёл разговор, –
Допустимо ли, вспомнив о ней, улыбнуться?
 
Комментарий
 
Заглавие стихотворения восходит к одноименному роману Генри Джеймса. Эпиграф заимствован из драмы Кристофера Марло, где процитированные слова обращены к убийце с подтекстом: «Прелюбодеяние – не самое страшное из твоих преступлений». Исследователи творчества Элиота полагают, что «Портрет Леди» и «Любовную песнь Дж. Альфреда Пруфрока» нужно рассматривать как взаимосвязанные и парные произведения.
 
 
 
           Томас Стернз Элиот, 1910
 
                                                                                 
 
Прелюды
 
I
 
Вот зимний вечер водворился,
И дух бифштекса в переулке.
Шесть часов.
Кратких дымных дней окурки.
Вдруг ливень, шквал – и вот под вашим каблуком
Намокший грязный ком
Опавших листьев да газет с пустых лотков.
Стучится в ставни ветер, делая обход,
И в двери, запертые на засов.
Бьёт по щиту, что закрывает дымоход.
Вот одинокий экипаж без седоков,
И лошадь топчется, пар валит из ноздрей.
И тут же вспыхивают грозди фонарей.
 
 
II
 
Вот утро проступает сквозь беспамятство
Несвежим тусклым ароматом пива –
Им тянет с улиц, устланных опилками,
Где ноги многих спешно устремляются
К кофейням, что откроются чуть свет.
Вчерашний подытожен маскарад,
И в этот час
Одна лишь мысль – о тех бесчисленных руках,
Что сдвинут шторы пыльные в дешёвых номерах,
Внезапно посещает вас.
 
 
III
 
Ты сбросила с кровати шерстяное покрывало,
Ты на спине лежала и ждала;
Ты, задремав, узрела всё, что ночь явила:
О, мириады гнусных низменных видений,
Из коих соткана твоя душа;
Их сеть трепещущая потолок покрыла.
И вот, круг замыкая, мир вернулся,
И свет тайком проник сюда сквозь ставни,
Донёсся щебет – воробьи в канаве,
И пред тобой такою улица предстала,
Какой себя ей трудно было бы принять.
Ты, примостившись на краю постели, принялась
Из волос извлекать папильотки или, втирая грязь,
Свои жёлтые пятки тупо и вяло
Греть в ладонях, сжимать и мять.
 
 
IV
 
Его душа распята в небесах,
Что блекнут за громадами домов,
Или затоптана нахлынувшим потоком башмаков
В четыре, в пять и в шесть часов.
И короткие пальцы, пропахшие табаком,
И ворох газет, и глаза, убеждённые в том,
Что очевидней самой очевидности.
Совесть темнеющей улицы,
Не приемлющей этот мир.
 
Мною движит воображенье, что вьётся
Вокруг образов этих, цепляясь за них:
С мыслью о ком-то безмерно кротком,
Безмерно страдающем в мире живых.
 
Проведи же рукой по губам и засмейся:
Мир ходит кругами, как дряхлая женщина,
Собирающая уголь в загородной пустоши.
 
 
 
 
Рапсодия ветреной ночи
 
Двенадцать бьёт.
Вдоль излучин улицы
Следуя законам лунного синтеза,
Нашёптывая лунные магические заклинания,
Замечаешь, как стираются ступени памяти,
Все её чёткие соотношения и сочетания,
Её разграничения, связи, уточнения,
Каждый уличный фонарь, мимо которого бредёшь,
Сокрушает, точно судьба ударяет в барабан,
А когда проходишь сквозь непроглядную темь,
Полночь память встряхивает, сотрясает,
Как безумец – увядшую герань.
 
Половина первого,
Уличный фонарь ворчал,
Уличный фонарь бессвязно бормотал,
Уличный фонарь сказал:
«Взгляни на ту женщину,
Что, помешкав, обернулась к тебе в свете распахнутой двери,
Всё вместе походит на ухмылку.
Погляди, подол её платья
Порван и выпачкан песком,
И ещё, присмотрись: уголок её глаза
Скошен и напоминает искривлённую шпильку».
 
Память подбрасывает сухую ветошь,
Ворох отжатых вещиц:
Искривлённую ветвь над песчаным пляжем,
Изглоданную и отполированную до глянца,
Точно мир в ней явил
Тайну своего скелета,
Негнущегося и белого.
Обломок пружины во дворе фабрики,
Проржавевший, вцепившийся в форму утраченной силы,
Огрызнувшийся и готовый цапнуть.
 
Половина третьего
Уличный фонарь сказал:
«Погляди на кошку в сточной канаве: облезлая, грязная,
Она ощупывает ловким языком
И жадно глотает комок прогорклого масла».
Так рука ребенка неосознанно
Отправляет в карман игрушку, что покатилась по набережной.
Ничего не могу я увидеть по ту сторону детских глаз.
Я видел пару глаз на улице,
Пытавшихся заглянуть за ставни и шторы,
А как-то намедни видел краба в заводи,
Престарелого краба, напялившего очки
И клешнёй вцепившегося в конец моей трости, поддевшей его.
 
Половина четвёртого
Уличный фонарь ворчал,
Уличный фонарь бессвязно бормотал во тьме.
 
Фонарь мямлил:
«Взгляни на луну,
La lune ne garde aucune rancune,[4]
Она подмигивает сонным глазом,
Она улыбается тёмным углам.
Она гладит кудри травы.
 
Луна пребывает в беспамятстве.
Размытыми оспинами покрыто её лицо,
Рука её вертит бумажную розу,
Что пахнет пылью и старыми духами,
Она одинока,
При ней все древние ночные ароматы,
Что в мозгу её перепутались, перемешались.
Настигает воспоминанье
О засохшей без солнца герани,
О пыли, забившейся в щели,
О запахе жареных каштанов на улицах,
О женских ароматах в зашторенных комнатах,
И о дымке сигарет в коридорах
И о запахе коктейлей, распиваемых в барах».
 
Фонарь сказал:
«Четыре часа,
Вот и номер на двери.
Память!
Ключ при тебе,
Маленькая лампочка отвоевала у тьмы круг света на ступенях,
Поднимайся.
Постель расстелена; на стене зубная щётка болтается,
Брось ботинки за дверью, усни, приготовься к тому, что грядёт».
 
Напоследок – ножа поворот.
 
 
 
 
Утром у окна
 
После завтрака звон тарелок в подвалах кухонь,
А на улице, вдоль протоптанной кромки тротуара,
Примечаю я горничных унылые тени,
У ворот их призраки безрадостно толпятся.
 
Бурые волны тумана выносят ко мне
Кружащиеся лица с самого дна улицы.
И вырывают у прохожей в забрызганной грязью юбке
Бессмысленную улыбку, что парит в воздухе
И исчезает на уровне крыш.
 
 
 
 
The Boston Evening Transcript”
 
Читатели “The Boston Evening Transcript”
То и дело колеблются, точно колосья спелые в поле.
Когда улицу вечер заполнить спешит,
В одних пробуждая вкус к жизни и аппетит,
Другим, принося свежий номер “The Boston Evening Transcript”,
Я поднимаюсь по ступенькам, звоню и устало
Оборачиваюсь, словно посылая прощальный поклон Ларошфуко,
Как будто улица – это время, и он в самом конце её стоит,
И говорю: «Кузина Гарриэт, вот “The Boston Evening Transcript”». 
 
 
 
 
Тётушка Хелен
 
Мисс Хелен Слингзби была не замужем, приходилась мне тётей
И проживала в маленьком доме неподалёку от фешенебельной площади,
Содержа прислугу: их четверо было при ней.
В день, когда она умерла, в небесах воцарилось молчанье,
Тишина стояла и в том конце улицы, где обитала она.
Ставни закрыли, и гробовщик вытирал на пороге ноги,
На его веку подобные вещи и прежде случались не раз.
Собак, как всегда, накормили досыта,
Но попугай в скором времени тоже скончался.
На камине дрезденские часы продолжали тикать,
И лакей восседал на обеденном столе в гостиной,
Держа на коленях младшую горничную,
Что всегда была так скромна при жизни хозяйки.
 
 
 
 
Кузина Нэнси
 
Мисс Нэнси Элликот
Шагала по холмам и сокрушала их
Скакала по холмам и сокрушала их –
По пустошам и холмам Новой Англии
Проносилась со сворою гончих
Над выгоном коровьим.
 
Мисс Нэнси Элликот как дымоход
Вечно дымила, плясала все модные танцы;
И её тётушки даже не знали, что можно на это сказать,
Но знали, что это и есть современность.
 
А на полках стояли, точно дозорные,
Мэттью и Уолдо, рыцари веры,
Непреложного закона воинство.
 
 
 
 
 
Мистер Аполлинакс
 
 
                                          E.P.[5]
 
Когда мистер Аполлинакс посещал Соединённые Штаты,
Меж чайных сервизов разносились его смеха раскаты.
Мне вспомнились Фрагильон, что робко бродил средь берёз,
Да Приап, засевший в кустах
И глазевший на даму на качелях.
Во дворце миссис Флаккус и у профессора Чаннинг-Читха
Он хохотал, безответственный, словно зародыш.
Смех его, казалось, звучал глубоко под водой,
Как будто, усмехаясь, старец восседал
На острове в сени кораллов,
И в тишине наблюдал, как всплывают окутанные тиной утопленники,
Выскальзывая из пальцев прибоя.
Я ожидал увидеть голову мистера Аполлинакса катающейся под стулом
Или ухмыляющейся и глумящейся на экране
С водорослями в шевелюре.
Что я слышал? Как будто кентавр копытами бил о твердь,
Так сокрушала послеполуденную праздность его сухая и страстная речь.
«Он мил и весьма» – «Но что всё это значило?» –
«Какая настороженность… Он явно неуравновешен» –
«Он что-то такое сказал, с чем хотелось поспорить».
Из бесед с вдовой Флаккус, профессором Читха и миссис Читха
Мне запомнились только ломтик лимона да недоеденные макароны.
 
 
 
 
 
Истерия
 
Когда она рассмеялась, я понял, что сам вовлекаюсь в воронку её
Истеричного хохота, зубы её были точно вспышки сигнальных ракет
На учениях новобранцев. Отпрянув, я кое-как справился с приступом
удушья,
Пришёл на мгновенье в себя и тут же сгинул в тёмной пещере её глотки,
Сбитый с ног сокращеньем невидимых мышц. Престарелый официант
Трясущимися руками торопливо разглаживал скатерть
в белую и розовую клетку
На проржавевшем железном столике, бормоча: «Не желают ли леди и
Джентльмен выпить чаю в саду, не желают ли леди и
Джентльмен выпить чаю в саду…» Я решил, что, если
Удастся  унять колыхание этих грудей, то некоторые осколки
Уходящего дня можно вместе собрать, и внимание сосредоточил
С предельной чуткостью на решении этой задачи.
 
 
 
 
 
Галантная беседа
 
Я заметил: «Месяц, наш сентиментальный знакомый,
Или, возможно (хотя, признаю, нереально),
Престера Джона[6] аэростат, почти невесомый,
Или старый разбитый фонарь, здесь подвешенный, чтобы
Путь освещать всем, кто ныне бродит печально…»
А она в ответ: «Вы рассеяны чрезвычайно!»
 
И опять я: «Клавиш, как будто, касается кто-то,
И сияние льётся с небес сонатою лунной
В оправдание ночи; вот так же пустоты
Душа оскуделая музыкой заполняет».
А она: «Неужто мой друг на меня намекает?»
«О, нет, я о жизни своей, пустой и бездумной».
 
«Вы, мадам, как одна сплошная острота,
Вечный и лютый враг абсолютного духа,
Вам бы всё флиртовать и кокетничать, вам неохота
Рассуждать, вам плевать на ночное небо и звёзды,
И поэзия невыносима для вашего слуха…»
А в ответ: «Вы всё это серьёзно?»
 
 
 
 
 
La figlia che piange[7]
 
O quam te memorem virgo…[8]
 
Взойди на верхнюю ступень, присядь на парапет,
К садовой урне прислонись
И в локон вплети этот луч, этот солнечный свет.
В объятье внезапно-болезненном стисни охапку цветов,
На землю швырни их и оглянись,
И да будет твой взгляд мимолётный суров:
Но в локон вплети этот луч, этот солнечный свет.
 
Итак, не дано мне уход его предотвратить,
Итак, не дано мне от грусти её оградить,
Итак, придётся ему уйти
Ибо душа покидает тело, истерзанное и изношенное,
Ибо разум оставляет тело, им же опустошённое.
Я должен найти
Некий светлый и лёгкий путь, что не будет петлять,
Некий путь, на котором можно друг друга понять
Так же просто, как улыбнуться и руку пожать.
 
Отвернулась она и ушла, но в осеннюю пору
Владела воображеньем моим много дней,
Много дней и много часов:
Под завесой волос её руки, в руках же – охапка цветов.
Что связало их вместе, пойму я, как видно, не скоро!
И, увы, каждый жест, каждый ракурс уже не припомню.
Но опять, изумляя, врываются мысли о ней
В полуночное бденье моё и в полдневную дрёму.

 

 

[1] Жану Вёрдиналю (1889 – 1915), опочившему при Дарданеллах.

[2] «Смотри, как знойно, – молвил тот, вставая, –
Моя любовь меня к тебе влекла,
Когда, ничтожность нашу забывая,
Я тени принимаю за тела».
Слова Публия Папиния Стация, обращенные к Вергилию

(Данте: Чистилище, XXI, 133 – 136. Перевод М. Лозинского).

[3]…Когда б я знал, что моему рассказу
Внимает тот, кто вновь увидит свет,
То мой огонь не дрогнул бы ни разу,
Но так как в мир от нас возврата нет,
И я такого не слыхал примера,
Я, не страшась позора, дам ответ.  
(Данте: Ад, XXVII, 61 – 66. Перевод М. Лозинского)
 

[4] Луна не помнит зла (франц.). Трансформация двух строк из стихотворения Ж. Лафорга «Жалоба прелестной Луны»: «Взгляни, вон девица Луна, и не будем желать друг другу зла».

[5] Посвящение Эзре Паунду, отличавшемуся эксцентричным поведением.

[6] Престер Джон (Prester John или Джон-священник) – легендарный средневековый король и священник, согласно преданию, правивший на ближнем Востоке или в Эфиопии. Впервые упоминается в хрониках XII в. как Johannes Presbyter, победитель персов. Prester происходит от латинского presbyter и английского priest (священник).

[7] Плачущая дочь (итал.).

[8] «О, дева, как тебя мне называть?» (лат.), цитата из Вергилия: Энеида, I, 326.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка