Из книги «Седьмой день Сизифа». Библейский импульс

 

 

 

Антонио де Переда (1608-1678) Vanitas -Флоренция, Уффици.
 
 
***
 
Можно ли связать Библию и греческий миф? Что общего между библейскими персонажами и Сизифом? Что общего, как любят говорить русские философы, между Афинами и Иерусалимом?
Связь не просто есть, она поразительна. Две культуры – ветхозаветная и греческая, независимо друг от друга выразили одинаковое мирочувствие относительно человеческого удела. Разные образы, разные символы, разные языки, разные веры, но дух един. Культура, породившая идею Сизифа, не менее «богодухновенна», чем та, которая прямо вещает о Боге и творении мира. И в Библии есть очень значимый пласт, который непосредственно отсылает к Сизифу.
Если забыть о вековечных прениях между многобожием и единобожием, то возможно постичь нечто существенное, которое было закрыто человеческим страхом перед истиной. Ведь людям нужна не истина, а «вечный покой». А истина как раз и не дает успокоиться, побуждая к вечному поиску истины
          
 
***
 
Большинство думающих людей всегда обращали свои взоры на Библию, пытаясь отыскать в ней сокровенные истины бытия. Библейская мудрость ужасает своей очевидной простотой, по сравнению с которой иная простота не более, чем наивность. Сказав, что этот текст «божественный»,  мы ничего не прибавим к его «мудрости», сказав, что это творение рук человеческих, мы ничего от этой мудрости не убавим.     
Притягательность Библии абсолютна, как абсолютна тайна ее происхождения. Библиистика, пытаясь дешифровать энигматические слои Библии средствами текстологического анализа, как правило, не может объяснить духовного могущества тех посланий, которые просвечивают сквозь любой перевод библейского текста. Эти послания может освоить и усвоить любой человек, любой эпохи и культуры, любого уровня образованности. Ведь этот текст не для изучения, а для прояснения своего положения в бытии. И кто здесь может выступить в роли учителя?
Философское прочтение Библии по сравнению с научно-богословским обладает одним несомненным преимуществом: оно не требует от человека никаких специальных знаний, поскольку речь здесь вовсе не о знаниях. Когда наука берется изучать Библию, то все священное и таинственное просто исчезает. А когда богословие трактует Библию, то возникает ощущение, что это только для особо посвященных или «верующих»; так далеки от живых запросов живого человека теологические построения. А философия лишь удивляется, поражается, благоговеет. И недоумевает…
  
 
***
 
Не смотря на признание сакральности всей Библии, при соприкосновении с этим текстом всегда возникает вопрос, что же в нем главное. Рассказ о том, как Бог сотворил мир и человека со всеми последующими событиями? Или значимы лирические интонации, пронизывающие существование, безотносительно к тому, каким образом это существование произошло? Или может быть важна история еврейского народа как духовная ось мировой истории? Или ветхозаветные пророчества о приходе Мессии?  
Всегда нужно видеть различие между разными частями библейского текста и, прежде всего, между Ветхим и Новым Заветом. Если Новый Завет – это книга, обращенная, прежде всего к людям, уже пришедших к «вере», то Ветхий Завет обладает более универсальным духовным содержанием, которое приемлемо и для верующих, и для неверующих. Но это духовное содержание в высшей степени парадоксально и противоречиво. Однако оно в большей мере отвечает человеческой ситуации, нежели та «непротиворечивость», которая эту ситуацию не замечает.
Философское прочтение Библии разрешает в ней видеть то, что запрещает здравый смысл и ортодоксальное богословие, а именно – совершенно иррациональную основу жизни, чуждую для всякого рационального мышления, и слишком вольнодумные (даже богохульные) интонации, не приемлемые для религиозного благочестия. Философия, не имеющая никаких авторитетов, кроме авторитета истины, свободна от догматических ограничений науки и религии и может свободно проникать в самые потаенные и запретные зоны.
В свете этого становится понятно, что та часть библейского повествования, которая говорит о человеческой ситуации в мире, представляется гораздо более весомой и заслуживающей внимания и доверия, чем та, которая говорит о происхождении мира. Какое нам дело до того, как мир произошел, если мы уже в нем есть? Неизбежность существования заставляет нас думать не об отвлеченных вещах как, например, о «начале» мира и о его «конце», а о нашей собственной судьбе, о нашей жизни и смерти. 
 
 
***
 
Библия – это книга о невозможности нашего существования. А значит о его чуде. Как бы мы ни пытались узнать или поверить в то, как же все произошло, мы не узнаем ничего. И вера окажется в конечном итоге верой в призраков, которую рождает наш страх и  незнание. Библия хранит эту тайну бытия, и в этом ее главный священный смысл. Священный не в том смысле, что, как полагает богословие, там речь идет о Боге как о действующем лице, Создателе, но в том, что в ней происходит прикасание к священному, то есть таинственному.
Священное и есть таинственное в самом первичном изначальном и глубоком значении. И как это ни парадоксально, Библия – не книга о Боге, а книга о Тайне. Религия как практика рационализации чудесного должна была бы оставить эту книгу в покое. Библия не для религии, Библия для человека,  вдруг осознавшего странность и чудесность своего положения в мире. Для человека, увидевшего ужас и чудо существования. То есть просто для человека.
И в Библии человек не может и не должен искать ответы на свои вопросы. Он их там не найдет. Сам факт существования этой книги дает возможность почувствовать невыразимое, непостижимое. От тайны рождается надежда, придающая смысл. Но не тот смысл, который навязан человеку историей и культурой, не социальный смысл, который никогда не может удовлетворить и успокоить. Но не спокойствия ищет человек. И не того смысла, чтобы все понять и наконец сделаться счастливым. Он ищет смысла своей бессмысленности и не находит его. И Библия здесь ему самый верный помощник.  
 
 
***
 
Глубина ночной бездны начинает струиться с первых страниц этого невообразимого текста. Тишина и возникшее смятение; тишина и нарастающая тревога, тишина и вдруг прорвавшийся свет как внезапная  молния. И погружение в бесконечные потоки неведомого, где все так не похоже на тот мир, в котором мы привыкли жить, и который мы не перестаем проклинать, моля у небес хоть капли покоя и счастья, хоть капли смысла и добра.
Но Библия не успокаивает, она распахивает двери в новое смятение, в непреходящую муку исканий. Муки и блаженства. Ибо поистине блажен тот, кто ищет. 
     
 
***
   
    Самые гнетущие, и в то же время самые волнующие, обжигающие какой-то запредельной солнечной мудростью, от которой так же страшно, как и от вечности, такие слова мы находим в книге Экклезиаста. В ней темный сгусток невероятной трансцендентной истины, которая ошарашивает всякого своей разящей правдой. Откуда эта струящаяся горечь, из каких адских обителей она просочилась в нашу земную беспечность, навсегда отравив ее ядом непреходящей скорби?
Уже первые строчки этой книги пронизывают всякого своей нестерпимой истиной:  
 
«Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, – все суета! Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои. Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь» (1; 2-7).
 
Более достоверного описания человеческого бытия просто не существует. Здесь нельзя быть «за» или «против», всяческие аргументы тонут в океане этой черной истины человеческого существования. Разве каждый из живущих не чествовал хотя бы раз в жизни угнетающую правдивость этих строк? Не читая этого текста? Эти слова вписаны в человеческие сердца, и первое опознание их происходит в самом раннем детстве, наиболее благодатной поре. Как только сознание увидело свет и солнце, оно  тут же соприкоснулось с неистребимой горечью существования. 
Остается лишь смиренно склонить голову. Здесь в равной мере бессильны и атеизм и постмодернизм, и пессимизм и оптимизм, и рационализм и экзистенциализм. Перед этими страшными словами равны все; и нет такой силы в мире, которая могла бы их превозмочь. Ужасы всех войн, катастроф, эпидемий, смертельных болезней и просто смертей, ужас Освенцима и прочие «ужасы жизни», коими переполнено человеческое существование, не могут сравниться с ужасной правдой этих строк.
Гнетущее чувство далее еще больше усиливается:
 
«Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. … Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все – суета и томление духа!» (1; 9, 14).
 
«Суета сует» обнажает предельную истину, истину человеческого несчастия, похожую на проклятие. Но кто проклял человека? За что? На это нет и не может быть дан никакой ответ. Лишь непроходящее чувство тоски, которое гложет как смертный червь.     
Безвыходность распространяется на все дела человеческие, даже на самые достойные:
 
«И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость: узнал, что и это – томление духа; потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь» (1; 17-18).
 
Истина человеческой ситуации описана предельно просто, и главное – понятно. Не понятно только, что делать в такой ситуации. Люди, конечно, стараются никогда не замечать этого, делая вид, что все идет своим чередом. Так оно и есть, но до поры до времени. Истина Экклезиаста в том, что она всегда оказывается победителем, что бы мы ни делали, и что бы мы ни думали. Ничего иного не остается, как только более глубоко всмотреться в обжигающее ужасом страшное шуршание этих вечных слов. 
Автор предпринимает испытание самого себя различными жизненными благами, чтобы понять, «что хорошо для сынов человеческих, что должны были бы они делать под небом в немногие дни жизни своей» (2; 3). Это одна из первых формулировок вопроса о смысле жизни, который, естественно, переходит в практическую сферу: а что я должен делать?
Понятно, что человеку надо выжить, ну а дальше что? Что делать еще? Какое главное дело человека на земле?
 
«Много таких вещей, которые умножают суету: что же для человека лучше? Ибо кто знает, что хорошо для человека в жизни, во все дни суетной жизни его, которые он проводит как тень? И кто скажет человеку, что будет после него под солнцем?» (6; 11-12).
 
Дел, занятий много, но что предпочтительнее, или все они равно бессмысленны перед пепелящей истиной Экклезиаста?
И вот после того, как им был достигнут предел достижимости земного благополучия, исконное чувство не оставляет его: 
 
«И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их: и вот, все – суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!» (2; 11).
 
Отчаяние и ненависть охватывают Экклезиаста, когда он охватывает своим взором жизнь во всей ее целостности, во временном потоке прошлого, настоящего и будущего:
 
«И возненавидел я жизнь, потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо все – суета и томление духа! И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем, потому что должен оставить его человеку, который будет после меня. И кто знает: мудрый ли будет он, или глупый? А он будет распоряжаться всем трудом моим, которым я трудился и которым показал себя мудрым под солнцем. И это – суета!» (2; 17-19).
 
Такое мироощущение очень близко тому, которое должен был бы испытывать Сизиф, совершая свою тяжкую бессмысленную работу. А вместе с ним и весь род людской: 
 
«Ибо что будет иметь человек от всего труда своего и заботы сердца своего, что трудится он под солнцем? Потому что все дни его – скорби, и его труды – беспокойство; даже и ночью сердце его не знает покоя. И это –  суета!» (2; 22-23).
 
Суета – все, и нет ни в чем утешения и успокоения. Такой порядок вещей не должен был бы иметь никакого оправдания. Он просто не должен был бы появиться. И, однако, он есть. Вопреки всем желаниям и стремлениям человека, именно такой порядок вещей и представляет собой наиболее глубокую основу нашего бытия.  
В этой точке повествование достигает своей кульминации; дальше человеку существовать незачем. И здесь происходит существенный поворот: автор, сын Давидов, взобравшись на вершину отчаяния, то ли из-за страха, то ли из-за малодушия, то ли еще по какой-то причине вдруг отдает бразды правления появившемуся Богу. Текст меняет свою интонацию: уходит жгучая острота бессмысленности, безысходности и ужаса вечного повторения одного и того же. В конце второй главы текст по-преимуществу становится религиозно-морализаторским:
 
«Не во власти человека и то благо, чтобы есть и пить и услаждать душу свою от труда своего. Я увидел, что и это – от руки Божией; потому что кто может есть и кто может наслаждаться без Него? Ибо человеку, который добр пред лицем Его, Он дает мудрость и знание и радость; а грешнику дает заботу собирать и копить, чтобы после отдать доброму пред лицем Божиим. И это – суета и томление духа!» (2; 24-26).
 
Здесь все сплошное противоречие. До этого, автор убеждает нас, что все, абсолютно все, включая и мудрость и глупость – суета, равно безразличная на фоне безразличного солнца, а теперь он говорит, что все «от руки Божией», и что мудрость и добро явно лучше глупости и греха. Но при этом не забывает почему-то повторять, как будет делать и дальше, что «и это – суета и томление духа».
До этого он говорил, что «не возбранял сердцу моему никакого веселья», но это совершенно не работало, поскольку всепобеждающее чувство «суеты сует» не давало никакого преимущества веселью, то теперь веселье, помноженное на добрый труд и соблюдение заповедей, и есть искомое счастье для человека, отведенное в рамках его земного бытия:
 
«Познал я, что нет для них ничего лучшего, как веселиться и делать доброе в жизни своей. И если какой человек ест и пьет, и видит доброе во всяком труде своем, то это – дар Божий» (3; 12-13).
«Итак увидел я, что нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими» (3; 22).
«Вот еще, что я нашел доброго и приятного: есть и пить и наслаждаться добром во всех трудах своих, какими кто трудится под солнцем во все дни жизни своей, которые дал ему Бог; потому что это его доля» (4; 17).
«Во дни благополучия пользуйся благом, а во дни несчастья размышляй: то и другое соделал Бог для того, чтобы человек ничего не мог сказать против Него» (7; 14).
«Соблюдающий заповедь не испытает никакого зла: сердце мудрого знает и время и устав» (8; 5).
 
Как будто это пишет уже другой человек. Или тот же человек, резко поменявший свое мировидение? Но разве так бывает? Вместо грозного устрашения абсолютной тщетностью всех дел, здесь конкретно прописывается, что нужно человеку, что есть лучшее для него.
Но это противоречивость мнимая. Во-первых, как уже было сказано, несмотря на сильное внедрения Бога как смыслового центра бытия, в соблюдении заповедей которого и свершается единственно возможная человеческая жизнь, рефреном через остальной текст проходят слова о суете сует. Почти уже в самом конце всей книги, в двенадцатой главе читаем: 
 
 «И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратился к Богу, Который дал его. Суета сует, сказал Екклесиаст, все – суета!» (12; 7-8).
 
Снова откат в изначальную интонацию тщетности, несмотря на то, что дух возвращается к Богу. Это ведь тоже суета. И, во-вторых, здесь все же Бог не тот привычный, ставший домашним Бог традиционной религии. О нем сказано:
 
«Когда я обратил сердце мое на то, чтобы постигнуть мудрость и обозреть дела, которые делаются на земле, и среди которых человек ни днем, ни ночью не знает сна, – тогда я увидел все дела Божии и нашел, что человек не может постигнуть дел, которые делаются под солнцем. Сколько бы человек ни трудился в исследовании, он все-таки не постигнет этого; и если бы какой мудрец сказал, что он знает, он не может постигнуть этого» (8; 16-17).
 
И далее:
 
«На все это я обратил сердце мое для исследования, что праведные и мудрые и деяния их – в руке Божией, и что человек ни любви, ни ненависти не знает во всем том, что перед ним. Всему и всем – одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы; как добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы. Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они отходят к умершим» (9; 1-3).
 
Это важнейший фрагмент всего повествования, поскольку, с одной стороны, человек не может постичь того, что делается под солнцем, то есть всех дел Божьих, а с другой, плохо все, что делается под солнцем, поскольку одна участь всем. Эти слова: «это-то и худо во всем» вносят такой смысловой диссонанс в весь текст, что не дают никакой возможности осмыслить его с привычных рациональных позиций. Все от Бога и все непостижимо, но в то же время это и худо, но худо не от того, что непостижимо, а от того,  что от Бога, поскольку у всех равная участь. И в результате такой призыв:
 
 «Выслушаем сущность всего: бойся Бога и заповеди Его соблюдай, потому что в этом все для человека; ибо всякое дело Бог приведет на суд, и все тайное, хорошо ли оно, или худо» (12; 13-14).
 
 В этих словах вообще нет никакого смысла. Они отменяют всю сказанное ранее. Если стоять на позиции строго морализма и совершенно не думать, то можно, конечно, сказать так:  вот, мол, какой итог всему: без Бога плохо, суета и грех, а с Богом хорошо. Надо лишь соблюдать заповеди, ибо наказание за грехи неотвратимо.
Однако, это слишком слабая точка зрения, которую усвоила себе конфессиональная религиозность. Но вот есть еще один пассаж в этом тексте, возможно, самый главный:
 
 «Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное; время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать; время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить; время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру» (3; 1-8).
 
Эти слова как гром среди ясного неба. Они настолько посторонни всему тому, что было сказано до них и будет сказано после, что создается впечатление, что они произнесены кем-то еще. Это словно свалившаяся кубарем с небес истина, которая указывает на таинственную предопределенность человеческого бытия. Это круг, за который нельзя  вырваться, ибо всему свое время, и время это, увы, человеку неизвестно.
 
 
***
 
Нет смысла подвергать анализу весь текст, находя в нем противоречия. Каждый пусть ищет в нем то, что может найти, что ему по силу вынести из этого текста. Но его скорбный лейтмотив будет сопровождать все известное существование человечества, которое есть существование sub specie Ecclesiastes. Эти слова ворвались в нашу реальность словно из другого мира, из-какого-то абсолютного ужаса. Откуда бы ни пришли эти слова, они и только они описывают человеческую ситуацию наиболее подлинным и достоверным образом. Существование погружено в бездну нескончаемой горечи; это и есть вечность, вечность в своем чудовищном обнаружении бесконечной бессмысленности протекания одного и того же.  
И человек, пугаясь этой вечной бесконечности или бесконечной вечности, в которой лишь солнце, день и скука алчет смерти как спасения, как избавления его от адских мук вечного существования. Это и есть точка соприкосновения Библии и греческого мифа, место встречи Экклезиаста и Сизифа.         

 

X
Загрузка