Поэзия и смерть

  

Автор монографии давно занимается исследованием предсмертного творчества плеяды русских литераторов. Его публиковавшиеся ранее статьи, собранные теперь под одной обложкой, посвящены анализу символики смерти и бессмертия в поэзии А. Пушкина, Д. Веневитинова, А. Блока, В. Брюсова, В. Хлебникова, В. Маяковского, В. Ходасевича, К. Вагинова, А. Введенского и других. Монография предназначается всем, кто интересуется историей русской литературы, загадками искусства и бытия.

 

«ПРОЩАЙ, ТЕТРАДЬ…»
 
Танатогенез в поэтическом тексте
 
Давно замечено, что поэты на протяжении всей известной нам истории литературы особенно склонны затрагивать в своём творчестве тему смерти, использовать её многообразную символику, а некоторые из них, как, например, Шарль Бодлер, даже выстраивают вокруг неё своеобразный эстетический культ. Поэтические произведения, тематически обращённые к смерти, принято объединять понятием «эсхатологическая лирика».
В чистом виде эсхатология – это тот аспект в любом религиозном учении, в котором поднимаются вопросы о конечных судьбах мира и человека. Принято различать индивидуальную, или «малую» эсхатологию, т. е. учение о загробной жизни единичной человеческой души, и всемирную, или «большую» эсхатологию, т. е. учение о цели космоса и истории и об их конце.
Танатогенез – процесс наступления смерти, динамика умирания. Задача настоящей работы заключается в том, чтобы на нескольких, не самых известных широкому читателю примерах продемонстрировать, как отражается процесс наступления смерти в поэтическом тексте, а также предложить своё истолкование этого феномена.
Исходным пунктом для моих размышлений явилось обнаружение таких параллелей в личной и творческой биографии различных русских поэтов, которые, насколько мне было известно, до тех пор не привлекали пристального внимания, хотя вскользь неоднократно отмечалось, что смерть не от естественных причин, на взлёте жизни и творчества, казалось, заранее предощущалась тем или иным стихотворцем и парадоксальным образом отражалась в его итоговых произведениях.
Не является ли всё это, однако, досужим фантазированием, наподобие поисков квадратуры круга или контакта с внеземными цивилизациями? Суть возражений сводится к тому, что, согласно распространённому мнению, поэтическое, да и вообще любое художественное произведение, переполненное эсхатологической символикой, несёт на себе отпечаток психической патологии, в известной мере якобы свойственной всякой творчески одарённой личности. Эта точка зрения как будто подтверждается впечатляющей статистикой самоубийств среди представителей литературной элиты.
Замечено также, что основные признаки проявления шизофрении чаще всего связаны с нарушением именно речевой функции.
Однако затруднения в определении умственной полноценности, а зачастую и художественной состоятельности какого-нибудь чудаковатого новатора связаны, как мне представляется, не столько с внешними признаками текста или шокирующими биографическими подробностями, но гораздо чаще – с поверхностными суждениями современников, способными подчас зомбировать целые поколения будущих исследователей и читателей. Последним вполне может быть переадресован задиристый пассаж Николая Заболоцкого из манифеста обэриутов: «Поэзия – не манная каша, которую глотают, не жуя, и о которой тотчас забывают» (1) .
 
Русскую литературу, как и русское искусство в целом, формировавшееся под влиянием Православия приблизительно до конца XVII столетия, отличала тяга к рассмотрению вопросов преимущественно всеобщей, всемирной эсхатологии, хотя уже в XV-XVI вв. «малая эсхатология» также получила распространение в виде посланий местных иерархов, житий святых и апокрифических сказаний. Однако за немногочисленными исключениями, вроде вольнодумного «Жития» протопопа Аввакума, литература наша того периода не терпела ярко выраженного авторского индивидуализма. Даже там, где эго выступало на передний план, оно чаще всего затушёвывалось нарочитой самоуничижительной риторикой. «Аз есмь ни ритор, ни философ, дидаскалства и логофетства неискусен, простец человек и зело исполнен неведения» (2) . Последовали десятилетия тяжёлых и далеко не во всём прогрессивных реформ, и, наконец, первым русским литератором, в творчестве которого авторское Я прозвучало отчётливой доминантой, стал Гавриил Романович Державин. «Когда Ломоносов в своих одах говорил “я”, – пишет по этому поводу В.А. Западов, – то это “я” обозначало вовсе не реального М.В. Ломоносова, а “пиита” вообще, некий обобщённый голос нации. А у Державина “я” – это совершенно конкретный живой человек, сам Державин, с его личными горестями и радостями, с его частной жизнью, размышлениями и делами» (3) . Державинская ода «Бог», создававшаяся в 1781–1784 годах, представляет собой наиболее удачную попытку выразить мировоззрение образованного русского человека того времени, открывающего для себя мир Божий путём размышления над загадкой собственной природы:
 
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей ты телесных,
Где начал ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной.
 
Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества,
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь – я раб – я червь – я Бог!
 
Далее идут слова о смерти, обращаемые к Богу:
 
Твоей то правде нужно было,
Чтоб смертну бездну преходило
Моё бессмертно бытиё;
Чтоб дух мой в смертность облачился
И чтоб чрез смерть я возвратился,
Отец! – в бессмертие Твоё.
 
Эти хрестоматийные стихи Державина стали образцом для всей последующей русской поэзии, изменив её коренным образом. Отныне эго не боялось заявлять о себе во весь голос, а наступившая вскоре эпоха романтизма ещё более усилила значимость авторской индивидуальности в тексте.
Упомянув Державина в разговоре о предсмертном творчестве, нельзя не процитировать здесь и его последнее стихотворение – по всей видимости, начало оды, окончить которую он не успел. Написанные поэтом за три дня до кончины, стихи эти (их можно читать и как акростих: «РУИНА ЧТИ…») не содержат личного пророчества в явно выраженной форме, но при всей их досадной незавершённости имеют столь непосредственное отношение к дальнейшему изложению, что есть смысл воспользоваться ими в качестве своеобразного эпиграфа:
 
Река времён в своём стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрётся
И общей не уйдёт судьбы.
 
                                       (6 июля 1816)
 
 
Дмитрий Веневитинов: за чертой
 
Дмитрий Владимирович Веневитинов происходил из старинной дворянской семьи. Краткая биография его не изобилует событиями. Семнадцати лет от роду он вольнослушателем приступил к занятиям в Московском университете. Сдав через два года выпускной экзамен, Веневитинов определился в 1825 году в московский Архив коллегии иностранных дел, намереваясь служить по дипломатической части. В это время юноша серьёзно увлёкся княгиней Зинаидой Волконской, известной свой бурной жизнью. В начале весны 1827 года, возвращаясь легко одетым с бала у Ланских, Веневитинов сильно простудился и 15 марта его не стало. Внезапная смерть «заслонила его творчество», говорил впоследствии Ю. Тынянов.
Подлинно романтическим ореолом окружила фигуру молодого поэта любовь, символом которой стал перстень, найденный при раскопках Геркуланума. Волконская подарила его своему поклоннику в «горький час прощанья», при отъезде того в Петербург. Поэт прикрепил перстень к часам, в виде брелока, объявив, что наденет его только перед смертью или перед свадьбой.
Однако он настойчиво и неоднократно предсказывал себе именно смертельный исход. Много пищи для размышлений вдумчивый читатель найдёт в его элегии-диалоге «Поэт и друг» (1827):
 
Друг
 
Ты в жизни только расцветаешь,
И ясен мир перед тобой, –
Зачем же ты в душе младой
Мечту коварную питаешь?
Кто близок к двери гробовой,
Того уста не пламенеют,
Не так душа его пылка,
В приветах взоры не светлеют,
И так ли жмёт его рука?
 
 
Поэт
 
Мой друг! слова твои напрасны,
Не лгут мне чувства – их язык
Я понимать давно привык,
И их пророчества мне ясны.
Душа сказала мне давно:
Ты в мире молнией промчишься!
Тебе всё чувствовать дано,
Но жизнью ты не насладишься.
 
Скептик заметит, что здесь мы имеем дело с обычной для того времени модой на мрачную эскапическую сентиментальность. Однако именно такому скептику (Друг) Веневитинов (Поэт) отвечает, что предчувствие смерти – удел не тех, кто следует литературной моде, а избранных:
 
Природа не для всех очей
Покров свой тайный подымает:
Мы все равно читаем в ней,
Но кто, читая, понимает?
Лишь тот, кто с юношеских дней
Был пламенным жрецом искусства,
Кто жизни не щадил для чувства,
Венец мученьями купил,
Над суетой вознёсся духом
И сердца трепет жадным слухом,
Как вещий голос, изловил!
Тому, кто жребий довершил,
Потеря жизни не утрата –
Без страха мир покинет он!
Судьба в дарах своих богата,
И не один у ней закон:
Тому – процвесть развитой силой
И смертью жизни след стереть,
Другому – рано умереть,
Но жить за сумрачной могилой!
 
Элегию завершает поразительный постскриптум, отделённый от диалога чертой:
 
Сбылись пророчества поэта,
И друг в слезах с началом лета
Его могилу посетил.
Как знал он жизнь! как мало жил!
 
Последняя строчка была выбита на могильном камне Веневитинова, умершего и похороненного весной, перед «началом лета». Обратите внимание на примечательную черту над финальным четверостишием. Думается, возникновение этой черты было бы недостаточно объяснять только композиционным решением. Её концептуальная роль гораздо более велика. Что же на самом деле она обозначает? Какую границу? Если допустить, что Поэт – это сам Веневитинов, чему нет в тексте никаких противоречащих указаний, то в таком случае возникает закономерный вопрос: кто же скрывается за образом автора элегии, её профетических, пророческих заключительных строк? Вопрос этот, только на первый взгляд могущий показаться простым и не стоящим  внимания, имеет на самом деле первостепенную важность, о которой мы поговорим ниже, а пока отметим случай обращения автора к самому себе в третьем лице. Запомним это.
Положим, однако, что предчувствие смерти выражено здесь в слишком общих словах. Что ж, перейдём к дополнительной конкретике. Вот отрывок из другого предсмертного стихотворения – «К моему перстню» (кон. 1826 или нач. 1827):
 
Ты был отрыт в могиле пыльной,
Любви глашатай вековой,
И снова пыли ты могильной
Завещан будешь, перстень мой
<...>
Когда же я в час смерти буду
Прощаться с тем, что здесь люблю,
Тебя в прощанье не забуду:
Тогда я друга умолю,
Чтоб он с руки моей холодной
Тебя, мой перстень, не снимал,
Чтоб нас и гроб не разлучал.
И просьба будет не бесплодна…
 
В продолжение этого написано ещё одно стихотворение, озаглавленное совершенно недвусмысленно:
 
Завещание
 
Вот час последнего страданья!
Внимайте: воля мертвеца
Страшна, как голос прорицанья.
Внимайте: чтоб сего кольца
С руки холодной не снимали:
Пусть с ним умрут мои печали
И будут с ним схоронены.
Друзьям – привет и утешенье:
Восторгов лучшие мгновенья
Мной были им посвящены.
Внимай и ты, моя богиня:
Теперь души твоей святыня
Мне и доступней, и ясней;
Во мне умолкнул глас страстей,
Любви волшебство позабыто,
Исчезла радужная мгла,
И то, что раем ты звала,
Передо мной теперь открыто.
Приближься! вот могилы дверь!
Мне всё позволено теперь.
<...>
 
В день скоротечной смерти Веневитинова его друг, А.С. Хомяков, знавший о «завещании», надел умирающему на палец перстень Волконской. Поэт на минуту пришёл в себя и спросил: «Разве я венчаюсь?», но тут же обо всём догадался, зарыдал и скоро впал в предсмертное забытьё.
Любопытный факт: в тридцатых годах прошлого века, когда большую часть древнего Симонова монастыря, в некрополе которого покоился прах поэта, снесли (позже на этом месте возвели Дом культуры автозавода ЗИЛ), античный перстень был вновь отрыт в могиле и хранится ныне в столичном Литературном музее.
 
_____________

 [2] Житие протопопа Аввакума им самим написанное и другие его сочинения.–М., Academia, 1934. С.264.

[3] Западов В.А. Поэтический путь Державина //Державин Г.Р. Стихотворения.–М., 1981. С4.

(Продолжение следует)
Последние публикации: 

X
Загрузка