Одиссит из Петербурга

 

эссе

 

 

 

Родись и живи Сергей Донатович Довлатов в городе Одессе, его бы, конечно, печатали! Сразу! Под шум черноморских волн и под запах жареных каштанов. Его цитировали бы на 5-й станции Большого Фонтана, на Дерибасовской и на Привозе, его шутки переходили бы из уст в уста в трамваях, кофейнях и на пляжах. Газеты с его рассказами сметались бы с прилавков киосков на раз.
Книгами зачитывались бы доктора наук и продавщицы обувных магазинов.
Но…
Судьба предложила ему литературную Одиссею по Севера́м.
 
                                                     …Где, может быть, родились вы
                                                     Или блистали, мой читатель,
                                                     Там некогда гулял и я,
                                                     Но вреден Север для меня.
 
Александр Сергеевич Пушкин не лукавил. Его самого всю жизнь манил юг. Литература родилась там, где было тепло. Если теплом окутано тело, особенно по ночам, можно одарить пылкой нежностью свою возлюбленную.
Пылкость влюблённых всегда связана с игрой. Сначала она, эта игра, случайна и бессознательна. Дитя гормонального взрыва, вроде брызг шампанского. Но со временем она преобразуется в шахматную партию с дебютами, миттельшпилями и эндшпилями.
Довлатовские эндшпили всегда построены на непредсказуемости. Вместо исчезнувших ладьи или слона на игровом поле вдруг появляются одесские фраера.  
  
«— Тут всё живёт и дышит Пушки­ным, — сказала Галя, — буквально каждая веточка, каждая травинка. Так и ждёшь, что он выйдет сейчас из-за поворота... Цилиндр, крылатка, знако­мый профиль...
Между тем из-за поворота вышел Лёня Гурьянов, бывший университет­ский стукач».
 
Такими розыгрышами-эндшпилями щедра повесть «Заповедник».
 
В другом случае непредсказуема реакция персонажей на происходящее. Во время съёмок любительского кинофильма рослый Довлатов в костюме Петра Первого встаёт в очередь за пивом. Ожидается, что выпивохи «пройдутся» по императору.  
 
«Смотрю — Шлиппенбах из подворотни машет кулаками, отдаёт распоряжения. Вид­но, хочет, чтобы я действовал сооб­разно замыслу. То есть надеется, что меня ударят кружкой по голове».
 
Но эндшпиль данного рассказа «Шофёрские перчатки» опять непредсказуем и великолепен.
 
«Стою, Тихонько двигаюсь к при­лавку. Слышу — железнодорожник кому-то объясняет: — Я стою за лысым. Царь за мной. А ты уж будешь за царём...»
 
Разве нет в этом одесского шарма?  
 
Так и видишь писателя Сергея Довлатова, идущего тёплым и сухим вечером по черноморскому побережью в весёлой компании знаменитых одесситов. Вот иллюминаторы-очки Исаака Бабеля, вот скалообразный подбородок Юрия Олеши, тут же клиновидные носы Ильи Ильфа и Евгения Петрова, рядом хитрющее лицо Валентина Катаева с клоунскими бровями и улыбкой в пол-лица.
 
Карминовое солнце тонет в море, лопочет прибой, шуршит галька под ногами. Идущие берегом моря мужчины говорят «за жизнь». Довлатов выше всех и вроде бы печальнее. Его лицо подобно близкому и роковому удару грома. Недаром был боксёром. А ещё студентом филфака Ленинградского государственного университета. Потом три года служил в охране в исправительных колониях в Республике Коми недалеко от Ухты.  Когда вернулся - вновь ЛГУ, факультет журналистики. А далее газетчик в Ленинграде, Таллине, потом занесло в Пушкинский заповедник под Псковом, зарабатывал на жизнь экскурсоводом…
 
Тут я, конечно, спешу и путаюсь. Во время прогулки вдоль моря этого не было. Было потом, в далёкой реальности. В наше время. Но так хочется, говоря о Довлатове, по-довлатовски смешивать реальность и вымысел.
 
«Затем появилась некрасивая женщина лет тридцати – методист. Звали её Марианна Петровна…
- Вы любите Пушкина?
Я испытал глухое раздражение.
- Люблю.
Так, думаю, и разлюбить недолго.
- А можно спросить – за что?..
- То есть как? – спрашиваю.
- За что вы любите Пушкина?
- Давайте, - не выдержал я, - прекратим этот идиотский экзамен…»
 
Это опять «Заповедник», точка в северной Одиссее Довлатова.
 
«- Пушкин – наша гордость! – выговорила она. – Это не только великий поэт, но и великий гражданин…
По-видимому, это и был заведомо готовый ответ на её дурацкий вопрос.
Только и всего, думаю?»      
 
Тем временем на берегу темнеет. Мужчины продолжают не торопясь прогуливаться. Фигура Довлатова возвышается над всеми дозорной башней.
 
- Несмотря на ваш скептицизм, - говорит кто-то, - женщины вас любят.
- Ходят слухи, что у вас было 200 женщин, - добавляет ещё один. – Болтают?
- У меня было две жены и сейчас от них четверо детей, - объясняет Довлатов.
- И всё?
- И фокстерьер Глаша.
- Это главное.
 
Сергей Донатович прав. Его жизнь тривиальна. Жёны, дети, собака. Тогда откуда такое буйство красок в его коротких произведениях?
История любого писателя наполнена его воображением, а не километрами исхоженных дорог. Каждый рассказ Довлатова очевиден буквальностью и фантазией, которая её преображает, как влюблённый – наделяя крыльями предмет своей любви. Это особенный вид Одиссеи. С листом бумаги, за письменным столом, над пишущей машинкой. Путешествуя со своими героями, писатель открывает то, что не было видно его соседям и друзьям. Не «море чёрное, витийствуя, шумит», а листаются страницы книг, пусть даже и не изданных.
 
- Вы одИссит из Петербурга, - смеётся один из писателей. – Через букву «и», от слова Одиссей. А мы просто одесситы. Жаль, что вы родом не отсюда!
 
Он прав, наш невидимый одессит. Довлатовская проза – не северная. И вообще не проза. «Всю свою жизнь я рассказываю ис­тории, которые я либо где-то слышал, либо выдумал, либо преобразил», — сказал Сергей Довлатов в одном интервью.
Думаю, что в СССР 60-х-70-х его произведения не печатали в первую очередь потому, что они были слишком коротки и слишком ясны, как анекдоты. На юге, в каком-нибудь одесском «Большевистском знамени» или «Моряке», они бы печатались. Знаете, почему? Там работали весёлые люди, а весёлый человек не боится ошибиться. Анекдот – это нерв жизни. Его точность – ход времени. Ошибка сразу выкидывает анекдот из времени, и он больше никому не нужен. А Довлатовские «Компромисс», «Чемодан», «Ремесло» работают, словно часы. И они не ошибаются, потому что собраны великим мастером.
 
Лоботрясы из КПСС стремились жить по выдуманному, несуществующему времени и, ошибаясь, в конце концов просчитались.
Теперь, наговорив кучу подобного вздора, вернёмся к началу.
 
Одиссея писателя Довлатова началась в городе Уфе в 1941 году. Здесь в местном театре работали его папа и мама, эвакуированные из Ленинграда. И началась «Одесса-мама», нашпигованная художественным воображением нашего героя. Он родился в Уфе и тут же, когда мама везла его в колясочке по улице, был крещён во литературу никем иным как гениальным Андреем Платоновым. Дескать, Платонов шёл тогда по той же улице, попросил достать малыша из коляски и приласкал его. Довлатов на полном серьёзе утверждает, что поскольку писатель Платонов именно в это время тоже пребывал в Уфе, так оно и было. Или могло быть. А если даже не могло, добавим мы с восхищением, то что нам стоит поверить в самую что ни на есть правдивость такого случая? Ведь в конце концов и с Одиссеем не так всё чисто. Был ли, не был такой царь Итаки – пусть сиё остаётся переливом граней алмаза литературы. Мифом. Так почему не подшить к нему Андрея Платонова с малышом Довлатовым? Ещё одна грань, ещё один алмаз, ещё один миф. Красиво!
После войны семья вернулась в Ленинград. Папа подал на развод и ушёл, мама осталась с маленьким Серёжей, стала работать корректором в издательстве. То есть литература Серёжу уже не отпускала. Ну а потом он, как мы говорили, студент ЛГУ, охранник в зоне, корреспондент газеты и так далее и тому подобное. «Я список кораблей прочёл до половины…» Но главное – началось писательство. То самое, Довлатовское. Короткая фраза, вывернутый наизнанку случай, искромётные характеры героев. Неважно, кто они. Солдаты вохры или зеки, спекулянты или милиционеры, работники театра или таксисты. Главным действующим лицом становится стиль. Поэт Иосиф Бродский, приятель Довлатова по ленинградской жизни 60-х-70-х, напишет так:
«Серёжа был прежде всего замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы; на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи. Это скорее пение, чем повествование (…) Рано или поздно человек в писателе впадает в зависимость от писателя в человеке, не от сюжета, но от стиля».
 
Кроме Довлатова литературный Ленинград знает множество других писателей-стилистов. Добавим тут слова одного из них, Валерия Попова:
«Если ему не хватало жизни, он создавал искусственное поле напряжения, переживания. Проклятье писателя в том, что лоб себе разобьёт, но историю расскажет. Осторожность тут неуместна. Кровь — и есть чернила. Он кровью писал. Своей и чужой тоже, потому что чужая кровь тоже на нём, он «вырезал» образы из окружающих. (…) В его руках всё становилось ярче, интереснее, литературнее — и страшней. И с этим приходится смириться».
 
Но советская цензура 60-х смириться с этими «полями напряжения» не хотела. Сергей Довлатов рассылает свои рассказы по журналам, но те их не печатают. Без объяснений. Он ходит по редакциям и не может взять в толк, что происходит. А всё просто. Слишком ярко, слишком сочно, слишком правдиво – и страшней. Как, кстати, и у многих других, так и не вписавшихся в советскую - скажем здесь образно – «северную»  строгость. На самом деле это были рамки дозволенного. Довлатов всё время их разрушал. Какая власть с этим смириться?
 
В поисках литературного счастья тридцатиоднолетний Довлатов перебрался в Эстонию. Северо-западная Одиссея длилась три года. Опять газетчина и опять попытки издаваться. И вот она, удача, совсем рядом! Его первая книга «Пять углов» готовится к выпуску в издательстве «Ээсти Раамат».
 
Но…
Вмешался КГБ Эстонской ССР. Рукописи нескольких рассказов и повести «Зона» практически выкрали. Набор готовой книги рассыпали. После нелепой и безрезультатной переписки с местным ЦК Довлатов понял, что советские органы ничего не объяснят, но задуманное выполнят и книгу убьют. Надо прощаться со «свободолюбивой Прибалтикой» и возвращаться в родной Ленинград. Нашего Одиссея ждал путь домой после трёхлетнего сновидения в царстве эстонской Цирцеи.
 
«Один мой приятель сказал:
- Чем ты недоволен, если разобраться? Тебя не печатают? А Христа печатали?!.. Не печатают, зато ты жив… Они тебя не печатают! Подумаешь!.. Да ты бы их в автобус не пустил! А тебя всего лишь не печатают…
Перспективы были самые туманные. Раньше мы хоть в Союз писателей имели доступ. Читали свои произведения. Теперь и этого не было.
Вообще я заметил, что упадок гораздо стремительнее прогресса. Мало того, прогресс имеет границы. Упадок же – беспределен…»
 
Так эта катастрофа описана в повести «Ремесло». С одной стороны - смешно. Но по сути своей – страшно.
 
И вот он опять живёт в Ленинграде на улице Рубинштейна и пишет о том, о чём писать нельзя. То есть о безумной и выпадающей из всех человеческих норм жизни той нашей страны. Да, она навсегда наша. И её пароксизмы мысли и чувства – тоже наши. Мы можем этого не признавать даже наедине с собой. Но наедине с книгами Довлатова признавать вынуждены. Нам также не повезло в те 60-е. Тогда мы этого не понимали, зато теперь поняли. А то мы не знали про Новочеркасск или остров Дальний? Знали – но не ведали. А он всё писал и писал, несмотря на наше «неведение».   
 
И нашу странную любовь к той цензуре, которая заварена на этом «неведении».
 
Не повезло, понимаете? Нам всем тогда не повезло!
 
Повторяю, живи Довлатов чуть раньше и намного южнее, его бы печатали. Проклятье пишущих – это не только время, но и место обитания.
 
Сейчас жизнь и творчество этого неповторимого и несвоевременного ленинградца разложено по полочкам архивов и по страницам чужих воспоминаний.  И всё понятно.
 
Прочитайте эти строки из того же «Ремесла». Дикие до ошеломительности.
 
«В журнале «Нева» служил мой близкий приятель – Лерман. Давно мне советовал:
- Напиши о заводе. Ты же работал в многотиражке.                
И вот я сел. Разложил свои газетные вырезки. Перечитал их. Решил на время забыть о чести. И быстро написал рассказ «По заданию» - два авторских листа тошнотворной елейной халтуры.
 
(…)
 
В «Неве» мой рассказ прочитали и отвергли.
 
Лерман объяснил:
- Слишком хорошо для нас.
- Хуже не бывает, - говорю.
- Бывает. Редко, но бывает. Хочешь убедиться – раскрой журнал «Нева»…
 
Я был озадачен. Я решился продать душу сатане, а что вышло? Вышло, что я душу сатане – подарил.
 
Что может быть позорнее?..»
 
Впрочем, дело не в «Неве» и не в любом другом питерском (ленинградском) журнале. Каждому времени, как и месту, соответствуют свои журналы. Они отражают литературную и общественно-политическую ситуацию в государстве. В них работают грамотные профессионалы. Графоманские поделки они печатать не будут. Дорого имя фирмы.  
 
Тем более кто-то самый главный всё равно ставит своё «добро». И он тоже профессионал.  Он тоже хочет быть со временем в ладу. Вопрос, короче говоря, тонкий. А Довлатов его всё утоньшал и утоньшал, доводил до микронного, едва ощутимого волоска. Читать такое всегда приятно, но и опасно. Читатель наивен, вот в чём штука! Он смеётся там, где смешно, и плачет там, где сердце навылет. Проза Довлатова в этом смысле – острейшая бритва. Недаром писатель Валерий Попов говорит о том, что Сергей «вырезал» свои образы и писал рассказы кровью. С точки северян – сказано сильно. С точки южан – так себе сравнение. У Бабеля или Олеши было и посильней!
 
По происхождению Сергей Донатович был евреем с примесью армянской крови. Или нет. Папа еврей, мама армянка – так точнее. Но главное – что эта та самая взрывоопасная смесь, которая на юге, в той же Одессе, пришлась бы к месту. Дело не в том, что Питер его не принял. Армян и евреев там тоже хватало. Дело в том – моё мнение неизменно – он сам и его литература были слишком «горячи», «пожароопасны» не только для Питера, но и для всего СССР в целом. «Кровь», - как говорят в «Мастере и Маргарите» Михаила Булгакова.
А кровь всегда требует жизни, а не её кисленького подобия.
В повести «Наши» Сергей Довлатов доказал это сверхубедительно.
 
«Наши» - это как бы летопись рода в современном исполнении.
 
Начало – прадед Моисей и дед Исаак, фигуры богатырские и мифологичные. Дед отправляется на японскую войну, где его сразу замечает государь. «Росту дед был около семи футов», - пишет Довлатов. То есть, уточним, 2 метра 10 сантиметров. «Он мог положить в рот целое яблоко. Усы его достигали погон». Ну и далее повествование раскручивается в самых гулливеровских масштабах. Дед то загораживает своей спиной позиции неприятеля для своей артиллерии, то рвёт десятки американских раскладушек, выставленных на продажу, то разворачивает руками грузовик и размещает его поперёк дороги.
 
Дед с материнской линии, армянин - то есть с Кавказа - был красив и экспрессивен. «Вся семья ему беспрекословно подчинялась. Он же – никому. Включая небесные силы». Во время Тифлисского землетрясения все покидают дома, но дед остаётся в комнате, в своём кресле. Когда по окончании катастрофы люди возвращаются, то видят следующее: «Посреди руин сидел в глубоком кресле мой дед. Он дремал. На коленях его лежала газета. У ног стояла бутылка вина». Первыми его словами была команда: «Завтракать!» Дальше Довлатов рассказывает о дяде Романе Степановиче, бывшем тифлисским кинто, о дяде Леопольде, в котором было что-то «от героев Майн Рида и Купера». Тётка Мара, армянка, работала секретарём редакции. «Тётка редактировала книги многих замечательных писателей. Например, Тынянова, Зощенко, Форш…» Естественно, и тут Сергей Довлатов смешивает серьёз и необходимый комизм.
 
Поэт Корнилов отказался дать Тихонову для альманаха свои стихи, сказав, что он клал на Тихонова с прибором.
 
«Тётка вернулась и сообщает главному редактору:
- Корнилов стихов не даёт. Клал, говорит, я на вас с ПРОБОРОМ…
- С прибором, - раздражённо исправил Тихонов, - с прибором. Неужели трудно запомнить?..»
 
Потом следует рассказ о тёткином муже Аароне, всю жизнь менявшем свою политическую окраску вместе с ситуацией в стране. Потом – об отце и маме.
 
И тут вдруг читаем:
«Родилась мама в Тбилиси. (…) Жить было весело. Во-первых - юг. К тому же – четверо детей в семье».
И далее вновь об отце, дяде Аароне, брате Борисе, жене Елене, дочке Кате, фокстерьере Глаше. Заканчивая повесть рождением своего сына, американца Николаса Доули, признаётся:
 
«Это то, к чему пришла моя семья и наша родина».
 
Но мне лично очень ценно, что у писателя вырвались слова, смыкавшие юг и веселье. Поэтому я и утверждаю, что «Наши» есть самая одесская повесть Довлатова. В ней невозможными пируэтами крутятся сюжеты и люди, в них участвующие. Тут всё правда – и нет ни слова правды. Тут кипит кровь, которую пытались отжать и превратить в дистиллированную водичку закодированные словом КПСС условные «северяне». Не удалось! Дух, как известно, бродит, где хочет. Куда им было против такого рослого и темнобрового духа с таким пылавшим сердцем.
 
Давайте допустим, что Довлатов жил-таки не тем географическим измерением, где его застала судьба. Тогда всё объяснимо!
 
           Хорошо написал об этом Пётр Вайль в предисловии к своей книге «Гений места». «На линиях органического пересечения художника с местом его жизни и творчества возникает новая, неведомая прежде, реальность, которая не проходит ни по ведомству искусства, ни по ведомству географии».
 
                     Именно она живёт в произведениях Довлатова.
 
         Имя ей – стиль. Тот самый, о котором упоминал Бродский.  Стиль и есть та реальность, в которой обитают любимые нами персонажи Довлатовских фантасмагорий-анекдотов. Потому что ему самому в реальном мире скучно и тесно.
Вот как характеризует это Довлатовское письмо-выдумку его друг, питерский поэт Анатолий Найман:
 
«Он был ранимый человек и своими книгами защищался, как ширмой. Но жить ему было настолько же неуютно, как тем из нас, кто пользуется любой возможностью эту неуютность подчеркнуть и свою позицию отчужденности, то есть другую ширму, продемонстрировать».
 
В августе 1978 года ширма, наконец, упала. Сергей Довлатов, гонимый властями и подстрекаемый изнутри писательской страстью переделывать – переписывать! – мир под себя, перелетел Атлантику и высадился на Американском континенте. Фактически – он эмигрировал. Последовал за женой и дочерью, улетевшими в Америку ранее.
 
Но…
 
Внутренне – а для писателя внутренний мир всегда более настоящ, чем внешний – он всё-таки осуществил, возможно, самый главный этап своей Одиссеи. И смотрите, что вышло. Да, Сергей Донатович покинул свою северную родину, СССР и Ленинград. Оказался от них за 10 000 километров. Обогнул наполовину земной шарик. Сменил день на ночь, мир друга на мир врага, несвободу на свободу и русский язык на английский. Если Одиссей в конце концов прибыл на Итаку, где его ждала Пенелопа, к себе домой, то наш «одиссит» оказался чёрте где, приношу извинения за обсценную лексику! Но в странном стремлении искать свою судьбу и своё воплощение в виде книжек, он оказался-таки на юге. Понимаете? Теперь писатель жил в Нью-Йорке в районе Форест-Хилс. А это южнее самой Одессы! Она-то расположена на 46-м градусе северной широты, а Нью-Йорк – на 40-м. Представьте, насколько там жарче и, следовательно, фантазийней. Умора, но как присвистнули от удивления его спутники в той прогулке вдоль Чёрного моря, те писатели-одесситы Катаев, Олеша, Бабель и другие. Отколол парень – так откол! Они-то в поисках писательского счастья дотянулись лишь до северной Москвы, а Довлатов – аж до Нью-Йорка. Решил попариться на славу!
 
Скорее всего, сам Сергей Донатович был бы со мной не согласен. Но в данном случае я – пишу моё эссе и, следовательно, чужое мнение мне не так уж и важно. Даже мнение того, кого я выбрал героем своего текста. 
(Вы и сами регулярно так поступали, Сергей Донатович! Так что – позвольте и простите!)
 
Ну а сюжет настоящего мифа всегда типичен. Гомер вернул Одиссея на Итаку, где ему лучше, чем с этими циклопами, сиренами и прочими чудесами. Ну а «одисситу» из Петербурга, значит, стало лучше на 108-й улице Нью-Йорка. В той мере, разумеется, в какой его можно считать несостоявшимся писателем из Одессы.
 
В образной мере и художественном смысле, конечно. Чтобы не надулись обиженно, чего доброго, в нынешней, заграничной Одессе…
Сам Довлатов писал: «Основа всех моих занятий - любовь к порядку. Страсть к порядку. Иными словами — ненависть к хаосу».
Теперь он был в упорядоченном царстве. То есть описанию хаоса жизни мог предаться без остатка. Хлестать этот хаос и в хвост, и в гриву. Перегревшийся мир на 40-й параллели был весь в его власти. И он начал раскалять его ещё больше.
 
Только за это теперь не гнобили, а печатали и даже платили.
 
А чудесная «Одесса-мама»-прим кипела прямо перед глазами.
 
«108-я улица – наша центральная магистраль.
У нас есть русские магазины, детские сады, фотоателье и парикмахерские. Есть русское бюро путешествий. Есть русские адвокаты, писатели, врачи и торговцы недвижимостью. Есть русские гангстеры, сумасшедшие и проститутки. Есть даже русский слепой музыкант.
Местных жителей у нас считают чем-то вроде иностранцев. Если мы слышим английскую речь, то настораживаемся. В таких случаях мы убедительно просим:
– Говорите по-русски!
В результате отдельные местные жители заговорили по-нашему».
 
Это из повести Сергея Довлатова «Иностранка», написанной в 1985 году в Нью-Йорке и вышедшей там же в издательстве «Russica Publishers» в 1986 году. Главная героиня повести – Маруся Татарович, уехавшая с маленьким сыном из СССР. Маруся – дочь номенклатурных родителей, не диссидентка и не пострадавшая от власти, а уехавшая только потому, что «всё уже было». То есть по странному женскому необъяснимому желанию. Довлатов, присутствующий в повести как знакомый героини Долматов, описывает мир, её окружающий. Писатель Александр Генис назвал этот мир «галереей эмигрантских типов, написанных углём и желчью».
Но по-моему, это просто раскалённая любовь. Если писать иначе, то выйдет скисшее молоко.
 
Довлатов любуется персонажами своей «Иностранки» и улыбается, но не жжёт и не поливает их желчью. Следуя мифологии, он попал «домой» и теперь пытается разгадать и по-человечески принять своих соседей. Таксисты Лёва Баранов, Перцович, Еселевский, косая Фрида, издатель Друкер, хозяин магазина «Днепр» Зяма Пивоваров, публицист Зарецкий – тоже «одисситы». Они двинулись в долгий путь через океан и приплыли в свою условную Одессу. В их разговорах много горечи и юмора. Все они – прошедшие Сциллу и Харибду искатели счастья. Что они нашли? Как и сам Довлатов – родину наизнанку. Над этим можно посмеяться, но Довлатов советует просто этими людьми полюбоваться вместе с ним и, возможно, им посочувствовать.
 
Его литература была горька на севере. На юге она – десерт.
 
Я не о кулинарии, конечно, а о тех высших смыслах, который каждый из нас познаёт через свою жизнь и литературу.
 
Сергей Донатович Довлатов скончался в Нью-Йорке летом 1990 года. Стояла жара в 30 градусов Цельсия.  А как иначе? «Одиссит» доплыл до…
 
Ставлю многоточие. Оно снимает гнев и вопросы. И оно чем-то напоминает улыбку. Южной ночью, у гуляющих вдоль тёплого моря людей, под лепет прибоя и запах жареных каштанов. 
 
Самая северная улица в России названа именем Сергея Довлатова в городе Ухта. Памятник писателю стоит у дома 23 на улице Рубинштейна в Санкт-Петербурге. Есть мемориальные доски в Таллине и Уфе, дом музей в Пушкиногорье. Но самый южный памятник Довлатову – улица его имени в том же Нью-Йорке.
 
Куда она ведёт?
 
В закоулки нашей памяти, где живут все русские писатели-северяне и писатели-южане. Да, они путешествуют, но всегда возвращаются к нам.  Им не уйти от нас, путешествующих вслед за ними. Неважно где, а важно с чем и как.
 
Итак, Сергей Довлатов несмотря ни на что и тем более на то, что написано здесь мною, считается петербуржцем. А тут читаю в одном литературном справочнике: «Сергей Довлатов, русский и американский писатель». Американский! Понимаете?
То есть ещё один повод для эссе.
 
Но…
Последние публикации: 

X
Загрузка