Комментарий |

Лауреат

Наум Брод

Начало

Продолжение

3.

Есть целый набор манипуляций, которые я выполняю автоматически.
Здесь ничего оригинального: встал, оделся, умылся, позавтракал.
Но у меня лично в каждом из этих эпизодов уже давно присутствует
второй смысл. Не знаю, по какой причине – может, у всех пожилых
уже так. А может, потому, что я драматург. Вторая версия меня
больше устраивает: она косвенно подтверждает, что мой талант не
случаен.

Например, убирая постель, я мысленно контролирую каждое действие,
считая, что это заменяет мне зарядку. Гимнастику я не делаю уже
много лет. Убеждаю себя, что «пока». То пока что-то не закончу,
то пока не добьюсь каких-то видимых проявлений признания. Я знаю,
что если я сделаю утром гимнастику, то потом буду долго гордиться
своими физическими кондициями. И мышцами поиграю перед зеркалом,
и ручками помашу вдруг ни с того, ни с сего. Могу и попрыгать.
Так и полдня пройдет, а там и обедать пора.

Постель я стелю, не ленясь делать полные махи с одеялом и простынями.
За ночь матрас сползает с дивана. Если не лень, я мобилизуюсь
на «полный комплекс» – отодвигаю диван от стены, поправляю матрас,
задвигаю диван. Таким образом закладываю с утра уверенность в
своих силах. Я давно мечтаю сменить ложе – на этом у меня каждое
утро что-то болит: то голова, то плечи, то спина. У меня диван-тахта.
Если его не раскладывать – узко, я рискую свалиться на пол; если
разложить – соединение между половинами напоминает о себе моему
телу в любом его положении. Мы много раз прикидывали с Анжелой,
чем было бы неплохо заменить диван. Но так пока ни на чем не остановились.
Все модные рекламируемые штучки кажутся таким же временными и
ненадежными, как знаменитая швабра с еще одной в подарок, – на
второй день ломаются и швабра и подарок. На что-то дорогое и основательное
никак не угадаем с деньгами.

(Небольшая ремарка. Человечество среди прочего разделено на разные
представления о важном. От интриг среди олимпийских богов до проблем
с эректильной функцией отдельно взятого органа. Кого-то волнуют
темы глобальные, кого-то – то, что первые отнесли бы к «мелкотемью».
Но если вы заметили, т.н. мелкотемье в течение всего развития
литературы завоевывает себе равные права с глобальным. Это меня
в какой-то степени поддерживает, когда я останавливаю ваше драгоценное
внимание на таких мелочах, как уборка моей постели. Кто знает,
пройдет немного времени, и этому будут посвящены тома серьезных
исследований. Человеку ведь все рано или поздно надоедает, поэтому
он постоянно кидается из одной крайности в другую)

Бывает и такое: вдруг на меня что-то находит, и я начинаю возиться
с постелью так, как будто готовлю ее на творческий конкурс: заглаживаю
все складки, выкладываю простыню с одеялом в какую-нибудь интересную
геометрическую фигуру, чтобы потом не забыть показать это Анжеле
и заслужить ее удивления и похвалы. (Как правило, ни того, ни
другого не добиваюсь). К постели, убранной таким художественным
образом, я могу неоднократно возвращаться и наслаждаться, как
удачным произведением. Что освобождает меня от мучений над тем,
что дожидается меня на столе. Так что я этим стараюсь не увлекаться

Трусы я натягиваю двумя руками, четко подымая колени (насколько
позволяет живот) и обязательно держа равновесие. Иногда приходится
ловить его, на что уходит несколько неудачных попыток, но я настаиваю
на своем: раз наметил надеть без помощи кресла, я надену. А то
где же моя пресловутая воля? Следующими идут треники. Надевать
их стараюсь выпрямившись, как гимнастка перед последним в своей
жизни выходом к снаряду. Все это я проделываю, нарочито подчеркивая
каждое движение. Вряд ли какая-то стандартная гимнастика дала
бы мне что-то большее. Говорят, при сидячей работе повышается
риск заработать склеротические бляшки, но я почти не сижу. Просидеть
за работой я могу от силы минут десять. Потом вскакиваю. Если
пришла удачная мысль или фраза или слово – «пошла строчка», –
меня аж подбрасывает от удовольствия, и я начинаю носится по квартире,
смакуя удачу. Если ничего не идет, тоже вскакиваю: тогда чего
ради корячиться за столом, – резонно думаю я. Так что можно сказать,
понятие «активный образ жизни» к моей жизни подходит ничуть не
меньше, чем к тем, кто его ведет.

Время от времени Анжела призывает меня «убрать все вещи, навести
у себя порядок». За неделю у меня на кресле и вокруг него накапливается
все, что я успел поносить и отложить, включая то, что приговорено
к стирке. Я отбиваюсь: «Все мужчины не аккуратные», – в том смысле,
что нельзя от мужчины требовать женских достоинств. Последнее
слово оставляет за собой Анжела: «Ты – известная еврейская грязнуля.
И не спорь со мной». Намек на якобы одну из национальных особенностей.
Если судить по мне – что-то есть. Человек я не аккуратный, это
правда, особенно на фоне чистюли Анжелы. Если судить по щепетильности
евреев в еде (это с этим нельзя, это с этим – можно) – это смахивает
на дезу антисемитов. Мой дальний родственник настолько чистюля,
что его офис похож на реанимационную палату, а служащие офиса
ходят чуть ли не с растопыренными пальцами, как хирурги перед
операцией. Я, когда вошел, невольно вытянулся в струнку, испугавшись,
что своей сутулостью нарушу идеальный порядок. Наверно, это помогло
ему сделать свои миллионы, подумал я тогда. На премьере моего
спектакля он был единственным миллионером. Мне хотелось, чтобы
ему понравилось и тогда он даст мне денег на мое творчество. Но
на середине спектакле он заснул. Я расстроился. Позже подумал:
может, эти два таланта – делать миллионы и понимать хорошую драматургию,
– противоречат друг другу.

Я распахиваю окно.

Анжела говорит: «Ты не любишь свежий воздух». Это неправда: и
в прямом и в переносном, обобщающем смысле. Она может после ванны
выйти на балкон зимой и – никаких последствий. К простудам она
склонна не меньше, чем я, но как женщина больше подставляет себя
природному воздействию, не заботясь о последствиях. А я, наоборот,
боюсь сквозняков. Или вбил себе в голову, что боюсь сквозняков.
На самом деле, свежий воздух мне нравится, – мне не нравится,
когда в комнате холодно. Для рабочего состояния мне нужно, чтобы
в комнате было тепло. Какая-то обязательная доля уюта. На улице
холод, сыро, а в комнате тепло. То ли это признак близнеца – этакий
дуализм, то ли – творческой натуры: мы же во всем стараемся словить
контрапункт.

Но в это утро я распахиваю окно с удовольствием, как бы приобщая
себя к общепринятому ритуалу, и иду в ванную.

В ванной я подхожу пружинящей походкой к рукомойнику, и, прежде,
чем посмотреть на себя в зеркало, быстренько смачиваю волосы,
привожу их в относительный порядок. А то: случайно глянешь в зеркало,
а на тебя оттуда вдруг выпялится незнакомый старик. Отвратительное
впечатление. В своем воображении ты себя видишь совсем другим!

Чаще всего в зеркале я себе не нравлюсь. Все говорят, что я кино-фото-видеогеничен.
За редким исключением, я этого не вижу. Фото на обложке моей книги
прозы мне нравится. Я, правда, не убежден, что я так и смотрюсь
в жизни, но до сих пор никому в этом не признавался. Во-первых,
чтобы не лишать себя приятного заблуждения. Во-вторых, многие
(разумеется, женщины) говорили мне при очном знакомстве: «Ой,
в жизни вы намного интересней». Хотя последнее может свидетельствовать
о том, что я им совсем не понравился на фото.

В отражениях витрин, в затемненном варианте, я тоже доволен собой.
А в большинстве чужих зеркал я себе отвратителен. Домашнее зеркало
получше. Как будто у него уже свое отношение ко мне, помимо внешности.
Как у Анжелы – эта вообще считает меня красавцем. Ну, так и положено.
Меня этим не купить, я на свой счет не обольщаюсь. Может, еще
и поэтому мое ухо ловит все комплименты относительно моей внешности.
Они меня поддерживают, как инсулин диабетика. Об истоках моего
комплекса я догадался и без подсказки психоаналитика. Для этого
достаточно взглянуть на любую мою подростковую фотографию: огромный
нос на фоне несформировавшегося лица, вьющиеся волосы, которые
я всячески выпрямлял, чтобы скрыть свою еврейскую очевидность;
взгляд исподлобья – вид злобного звереныша. Маленький, дохлый,
вечно шмыгающий носом. Дырка в ухе, слабое обоняние, неровно работающий
желудок – набор, с которым я входил во взрослую жизнь. В юности
страдал по поводу своего подбородка: мне хотелось иметь такой
же выдающийся, как у Джека Лондона. Мой, круглый лишал меня мужественности.
Кто-то из приятелей подсказал мне: если подолгу подпирать подбородок
кулаком, он станет таким, о каком я мечтаю. При всяком удобном
случае я фиксировал себя в положении Роденовского «Мыслителя».
Пока не поумнел.

С тех пор, как я начал бриться, я завидую мужикам, у кого синие
щеки и кучерявая грудь. Индийцы считают, что редкая растительность
на теле – особая отметина совершенства, люди будущего. Так, если
оглянуться назад, на наших далеких пращуров, может, в этом что-то
есть – шерсть на теле явный атавизм. Я мог бы считать себя важным
звеном эволюции, если бы не знал, что все мои физические недостатки
– последствия дистрофии во время войны, когда ей и положено быть.
Я заметил, что у многих обладателей редкой растительности хорошая
речь. И вообще их немало в искусстве. Что тут первично – или искусство
прибежище нестандартных, или дефицит растительности автоматически
покрывается талантом, – не знаю. Но все равно это меня не успокаивает.
Странно только, что среди обладателей мужественных лиц почему-то
много педерастов, подкаблучников и узкоплечих. По всем трем пунктам
у меня все наоборот. Правда, не знаю, зачем природа наградила
меня широкими плечами. Грузчиком я не стал, штангистом тоже, так
что можно считать этот дар явно расточительным.

С годами появились и сопутствующие возрасту недостатки: округлость
в районе живота и третий подбородок. Когда я перестаю следить
за собой, я раздуваюсь. Анжела это называет «у тебя выкатился
шарик». Подойдет ко мне, облокотится на выпяченное брюхо. «Да,
слушаю вас внимательно». Тогда я втягиваю живот, бегу на весы:
90 и выше – легкая паника, мобилизующая на диету. Диета у меня
проще простого: я перестаю есть хлеб. Хлеб я не ем – я его жру.
Как это ни странно, через пару недель мне удается сбросить вес:
88 – вес поблажки, отпущения воли, 86 – момент торжества. Опять
застегиваются брюки, я чувствую прилив сил и гордости за свою
моложавость. Анжела не ленится на комплименты: «Видишь, как тебе
хорошо, когда ты чуть похудеешь. Больше не надо. Даня, посмотри
как шикарно выглядит наш Наумчик».

Все недостатки я научился довольно ловко скрывать. Сажусь так,
чтобы правое ухо было направлено на собеседника (проблемы случаются,
когда я оказываюсь на пассажирском кресле в машине). Весьма привлекательные
для дам усы вполне замещают необходимый минимум мужественности
лица.. А отсутствие обоняния я компенсирую разными уловками. Если
мне оно требуется в прикладных целях – что-то понюхать, то я прошу
кого-нибудь: «Понюхай, что-то подозрительно…» Что именно подозрительно
я никогда не уточняю. Это обычная между людьми норма общения,
так что никого такими просьбами не удивляю. А если наоборот, обращаются
ко мне – «Как тебе запах?», я, пошмыгав для достоверности носом,
отвечаю: «Нормально». В худшем случае могу напороться на упрек
в не достаточной эмоциональности.

Мой туалет занимает не более трех минут: полминуты – зубы, полминуты
– ополаскиваю лицо, две минуты на организацию прически и разглядывание
себя.

Зубы я чищу «истерично» – так определила Анжела яростное трение
щеткой по оскалу. Какой при этом я пользуюсь пастой, я не знаю.
В нашей семье за всеми этим штучками следит только Анжела. Иногда
я замечаю, что название совпадает с очередным рекламным предложением.
Тогда я думаю о расточительности рекламодателей. Какие миллиарды
тратятся! А на что? Лично я, подходя к прилавку магазина, никогда
не вспомню, что мне только что рекламировали. Таких, как я, немало.
К тому же я не внушаем. Не внушаемых не так много, но зато много
недоверчивых, осторожных, невнимательных, злобных – набирается
бОльшая часть населения. В рекламную паузу нормальный человек
делает все, кроме того, что смотрит рекламу. Я сразу прикидываю:
сколько потрачено денег впустую! Сколько на нее можно было бы
поставить спектаклей! Сколько бы очистилось душ с не меньшей пользой
для здоровья, чем чистка зубов! И пасту бы покупали в нужном количестве.

Хотя, возможно, что-то я в этом не понимаю…

4.

Веселиться по поводу завтрашнего юбилея не хочется еще и по тому,
что на это просто нет денег. За двадцать с чем-то лет нашей совместной
жизни у нас было три тяжелых периода. Про себя я их так и называю:
Первый тяжелый период, Второй тяжелый период. Сейчас идет Третий.
(Про первые два я еще расскажу). Периоды я разделяю не только
хронологически, но даже зрительно, на пространства с довольно
четкими границами: вот пространство, в котором мы что-то можем
себе позволить, вот – ничего, еле перебиваемся. Промежутки между
тяжелыми периодами тоже были не ахти какие легкие, но все-таки…
Могли даже дать повод для зависти какой-нибудь неожиданной тратой:
смотаться на Домбай в середине зимы (Анжела) или в Ниццу (я).

Последний гонорар за спектакль я получил больше года назад. Хорошо,
я кое-что откладывал, на «черный день», из расчета ежемесячно
давать «на семью» по 300 (триста) долларов. Сколько продлится
«черный день» ведь не знаешь, но я рассудил так: надолго не напасешься
и с большими деньгами, год протянем, а там – как будет, так будет.
При каждом случайном моем заработке Анжела уточняет: «Это на семью,
или я могу потратиться на себя?» Я на нее то злюсь («Сама, что
ли, не понимает, в каком мы положении!»), то готов разрыдаться
от того, что «моя бедная девочка не может себя побаловать лишней
косметикой».

На сегодня остались последние триста долларов. Пока никаких поступлений
не предвидится. Кроме пенсии. Да, у меня уже пенсия, как это ни
противно звучит – и потому, что уже пенсия, и потому что такая
– 30 долларов. Самая маленькая в доме. Может, и в районе, специально
не уточнял. Я это понял по выражению лица почтальонши, когда она
первый раз принесла мне пенсию: такой молодой (внешне), а уже
пенсия. Наверно, решила: летчик или метростроевец. Но тогда почему
такая маленькая? (Как будто есть разница между маленькой пенсией
в 30 долларов и в 130, самой большой). Из-за ее плеча тянулась
разглядеть странного пенсионера еще одна тетка – охрана. На второй
приход почтальонша не выдержала и спросила: «У вас пенсия по инвалидности?»
Я ответил: «Да» – «А-а…» – Женщины понимающе переглянулись. В
следующий раз почтальонша пришла без охраны, но с выражением легкого
неуважения на лице. Я перевел пенсию на сберкнижку.

Когда у меня еще шли гонорары, мы обшучивали ее: «на кота». Теперь
мы относимся к ней уже с бОльшим уважением. А чтобы усилить впечатление
от пенсии, я ее выбираю только раз в три-четыре месяца. Тогда
из груди чуть ли не вырывается благодарность к государству, так
кстати выручающему нас.

С одной стороны, моя пенсия показательна для отношений нашего
государства с гражданином. Оно же у нас специфическое. По логике
не может быть государства без гражданина. Чем лучше гражданин,
тем лучше само государство. А у нас нет – вот гражданин, а вот
государство. И как-то они умудряются существовать каждый сам по
себе. Поэтому качество гражданина государству до лампочки.

С другой стороны, надо признать, что это еще и прямое следствие
моей беспечности. Я всегда был небрежен в документах. Любой документ
действовал на меня угнетающе, даже безобидный билет члена профсоюза.
Документ – это напоминание о принадлежности к какому-то сообществу,
что такого индивидуалиста, как я, всегда тяготило.

До ухода «на вольные хлеба» я сменил мест двадцать. Таких тогда
называли «летунами» Но у меня это было не потому, что я такой
легкомысленный. Так получалось. Например, однажды я утроился на
работу и за два дня сделал то, что должен был делать месяц, –
такой спустили план моему начальнику. Остальные 22 рабочих дня
я обязан был сидеть в отделе, ничего не делая. Я решил, что мне
очень повезло: будущему писателю для зарабатывания на жизнь лучшего
места не найти. Я пошел домой и 22 дня писал и пил водку, а как
человек добросовестный, время от времени позванивал на работу:
вдруг появилось новое задание, если с предыдущим оказалось так
легко справиться. Но в плановой экономике ничего неожиданного
не могло случиться и мой начальник, смущаясь, посоветовал мне
уволиться. И т.д.

А когда перестал «служить», отпала необходимость в трудовой книжке.
Все мои эпизодические заработки оформлялись каким-то иным способом
или вообще никак не оформлялись. Что мне нравилось больше, потому
что, как я уже сказал, с любыми документами я себя чувствую скованно.
Я все ждал, что наступят такие времена, когда мое благосостояние
позволит мне не думать о какой-то там жалкой государственной подачке,
под названием «пенсия». Денежные квитанции – гонорары, случайные
заработки – я выбрасывал. Казалось, унизительным готовить себя
к такому существованию, когда даже такая маленькая сумма может
тебя обрадовать.

В итоге в пенсионном отделе с трудом нашли статью оформить мне
пенсию. Кажется, по возрасту. Или еще по какой-то статье, – не
удивляюсь, если что-то близкое к слабоумию.

Время от времени я придумываю «выход из положения». Я всегда честно
пытаюсь «куда-нибудь устроиться», но так, чтобы оставалось свободное
время. Писателям, музыкантам это знакомо. Но в советское время
мне по каким-то непонятным причинам это не удавалось. Ни кочегаром
не брали, ни грузчиком на вокзал – никуда не брали. Чем-то я сразу
не подходил кадровикам этих привлекательных мест. В одних случаях,
видимо, не доверяли еврею ответственное дело – например, такое,
как кочегарка; в других не верили в интеллигента, что ему будет
под силу таскать чемоданы. Однажды уже в Москве я узнал, что в
доме, где живут писатели, нужен лифтер. Я вошел – в подъезде консьержка,
телефон, на журнальном столике газеты. Обалдеть! Такого подъезда,
небезразличного к своим жильцам, до сих пор я не видел. Мне тем
более захотелось сюда на работу. Правда, я плохо представлял себе,
что должен делать лифтер – распахивать двери лифта перед писателями?
Курьезность была еще в том, что одной из моих курсовых работ в
институте были тормозные системы лифта. В отделе кадров ЖЭКа я
не удержался от заискивающих подробностей: сказал, что диплом
защищал по безопасности лифтов, а теперь собираюсь стать писателем.
Какие чудесные совпадения! Эта должность предназначена мне самой
судьбой. Мое профессиональное соответствие не оценили, в работе
отказали: высшее образование, не имеют право брать таких.

«Устроиться» удалось только один раз – сторожем на автостоянке,
и то этого места добивался два года. Только-только началась перестройка,
чуть-чуть забрезжила, и, как скоро выяснилось, заканчивался наш
Первый тяжелый период. Данька, проезжая в автобусе вместе с бабушкой,
моей тещей, всегда кричал: «А здесь мой папа работает – пишет
пьесы». Пассажиры, сбитые с толку, приникали к окну. Я действительно
приходил туда с кучей бумаг, но работать не удавалось. Днем –
понятно, почему: все время люди; ночью – боролся со сном. Не столько
из-за добросовестного отношения к служебным обязанностям, сколько
из-за страха перед угонщиками. Тогда ходило много слухов об угонах
со стоянок; сторожей убивали, как нечего делать. Страшно было.

Один известный драматург занялся строительным бизнесом и, говорят,
преуспел. Несколько раз я его видел в телепрограммах, где он был
представлен зрителям, как известный драматург, который, тем не
менее, стал успешным строителем. Мол, талантливый человек во всем
талантлив, и если серьезно возьмется за дело, то его не сломают
никакие перестройки. То, что его пьесы сегодня никому не нужны,
а на другие он вряд ли способен, это опускалось. И то, что известный
драматург, так верно послуживший государству, должен спасать себя
в строительном деле, тоже опускалось. Хотя это не очень хорошо
характеризует государство. А один малоизвестный… совсем никому
неизвестный режиссер стал банкиром и хозяином крупного медиа холдинга.
Драматург был не только известным, но и интересным, хотя пьесы
писал конъюнктурные. А режиссер, насколько я наслышан от сведущих
людей (с одним из них он учился, вы с ним чуть позже познакомитесь,
но я не скажу, кто именно, чтобы не навредить ему; но вы сами
догадаетесь), – был режиссером бездарным. Когда он появлялся на
экране (сейчас уже не появляется), он скорее производил впечатление
плохого режиссера, чем успешного бизнесмена.

Это я к тому, что в жизни случаются разные повороты, иногда очень
неожиданные (по сути, все повороты неожиданные, иначе это не повороты)
и что-то такое может случиться у меня. Но я совершенно не представляю,
что смогу заняться чем-то, кроме литературы. Может быть, временно.
Кратковременно. Но чем дальше, тем меньше на это шансов. Потому
что времени будет оставаться все меньше. Соответственно уменьшаются
и мои шансы чего-то добиться в своей основной деятельности. Поэтому
меня все чаще достает мысль, что я уже никому не нужен и не буду
нужен. Умом я понимаю, что жизнь – бесконечно разнообразна и неожиданна.
Мало ли, что может вдруг свалиться на человеку замечательного,
даже на ее исходе. Но тело уже этих доводов не принимает – я просто
физически ощущаю свою безысходность. Как будто попал в комнату,
потолок и стены которой обиты пробкой. В нее не проникнуть ни
звуку, ни шансу вырваться. Анжела от таких моих настроений всегда
отмахивается: «Мы еще не умираем с голода, и, надеюсь, это не
случится. Ты все время забываешь, как живет большинство людей»
Из уст Анжелы аргумент серьезный: я сразу вспоминаю, что она работает
в детской больнице педагогом у детей с врожденными или посттравматическими
дефектами. «Когда я смотрю на страдания детей, – говорит Анжела,
– на их родителей, которые обречены всю жизнь...» (Умолкает. Тихо
плачет). Вслед за Анжелой у меня тоже наворачиваются слезы на
глаза.

– А ты что плачешь? – спрашивает она и смех начинает пробивать
сквозь ее слезы.

Это меня освобождает, как отгородка у гончих на старте, и я плачу
почти навзрыд.

Честно, отрезвляет. Без дураков.

5.

В Первый тяжелый период я как раз женился.

У жениха на тот период не было ни денег, ни связей, ни работы.
Была квартира, с альковом. Мне очень нравилось слово «альков»
и само место – они выделяли мою квартиру из стандарта «хрущевок».
В квартире были книжные полки, забитые книгами, диван, телевизор,
кресло и холодильник – с помойки. Телевизор «Рекорд» работал от
удара, но еще нужно было точно попасть и точным усилием. То, что
он был черно-белым, когда весь мир, включая его самые отдаленные
неосвоенные уголки, уже пользовался цветным, меня не смущало.
Видимо, для моего подсознания цвет моего телевизора соответствовал
цвету нашей жизни, которую и без того разукрашивали средства массовой
информации.

В «алькове» стоял диван, который я привез еще из Риги. Тоже с
помойки. Утром, когда я выходил из дома, я его не видел, а когда
возвращался, мой наметанный глаз заметил. Стоял в сторонке, как
выгнанный из дома по старости пес. Хорошо еще, я успел его прибрать
раньше, чем это мог сделать почти любой из моих соседей. Часть
пружин у дивана уже не было, посредине явно намечался провал.
Но я заложил его старой подушкой, а весь диван покрыл каким-то
пледом (откуда у меня мог появиться плед, непонятно). Со временем
подушки пришлось добавлять, пока они почти не уперлись в пол,
но, знаете, я от этого особых неудобств не испытывал. Небольшие
проблемы возникали, когда в постели появлялся кто-то еще, но это
как-то улаживалось. Не ради дивана же там оказывались.

Из ценного в моей квартире был только китайский свиток. Вернее,
я долгое время думал, что это что-то ценное, но так ли это на
самом деле, до сих пор не уверен. Сейчас поясню. Отец когда-то
дружил с Юрием НИ, тогда для нас просто Юрой, молодым коверным,
но уже довольно известным. Оба были заядлыми библиофилами, на
чем и познакомились. Из первой своей поездки за границу Юра привез
отцу в подарок этот самый свиток. На шелку, рисовой подложке,
в специальной коробочке с замочком из слоновой кости– красивый
подарок. На свитке гравюры двенадцатого века, хотя сам свиток
был изготовлен в двадцатом. Кто-то мне сказал, что это дорогая
вещь. Когда я уже ушел на «вольные хлеба, я ее держал в уме, как
последний резерв, чтобы не умереть с голоду. Однажды не удержался,
понес в комиссионку. Комиссионщик долго рассматривал, качал головой,
сказал, что свиток не имеет цены, и не дал никакой. Ну примерно,
теребил я его. Мне хотелось узнать размеры резерва. Пятьсот? Шестьсот?
Гигантские деньги по тем временам. Комиссионщик неопределенно
кивнул и с тех пор каждый раз, когда меня допекала нужда, я начинал
топтаться возле свитка, но, в конце концов, удерживался от того,
чтобы его продать, справедливо прикидывая, что впереди меня может
ждать еще более тяжелый период.

Жениховаться к Анжеле я пришел в индийских джинсах и резиновых
сапогах. (А мужику, извиняюсь, уже было за сорок). В джинсах я
казался себе суперсовременным. И я очень гордился своей предприимчивостью.
Нормальные джинсы стоили сорок рублей, как минимум, а индийские
– всего двенадцать. Но смотрелись не хуже. Помните? Голубоватые,
тонкой ткани. (Тряпка, в сущности). Анжела быстренько, чтобы никто
из родственников не успел разглядеть мой наряд, натянула на меня
джинсы своего младшего брата. Тогда моя фигура это еще позволяла.
Настоящие, «заграничные».

А сапоги мне достались от Александра ГЕ, известного в то время
драматурга. Я был чем-то вроде друга семьи, только без того, чтобы
крутить шашни с его женой. Таня мне, как женщина, не нравилась
ни с какой стороны. Но она об этом до сих пор не подозревает и
при каждой встрече кокетливо бьет меня лапкой по груди, как бы
упрекая за недостаточное внимание к ее чарам. А я каждый раз не
знаю, как себя вести, чтобы не потерять расположение Саши: поддерживать
эти полушутливые намеки или, наоборот, демонстративно пресечь
их, защищая честь уважаемого мной драматурга. Как-то я сопровождал
Таню в хозяйственном походе по городу. Почему-то в таких случаях
она вызывала меня. Видимо, известному тогда и широко идущему драматургу
Александру ГЕ западло было таскаться за женой с авоськами. Или,
как все маленькие мужчины, Саша не позволял себе опускаться до
того, чтобы помогать жене в хозяйстве. И нас застал жуткий ливень.
Машины у меня тогда не было, на такси эта не бедная семья тратиться
не любила. Вдруг я почувствовал, что ступаю по лужам голой ступней.
Посмотрел, – а у меня отошла подошва, еще и завернулась. Накануне
я прибил ее какими-то мелкими гвоздиками – специальных сапожных
не нашел, взял, какие были в хозяйственном магазине – и подклеил
клеем «БФ». Теперь под напором стихии вся эта конструкция сдалась.
Гвозди куда-то смылись, подошва вот-вот потеряется. «Ничего, –
успокоила меня Таня, – у Саши есть резиновые сапоги. Он тебе даст
добраться до дома». Сапоги мне очень понравились – коричневые
с острыми носками, я пустил поверх голенищ свои индийские джинсы
и получалось, что я в приличных туфлях. К тому же теперь мне не
страшна была любая непогода. Анжела возмущалась, требовала, чтобы
я ей разрешил купить мне «нормальную обувь», но я искренне считал
это излишеством. Откровенно говоря, рассчитывал, что зажму сапоги.
Месяц спустя Саша позвонил и извиняющимся голосом спросил: «Тебе
еще нужны сапоги? Тут моего племянника посылают в колхоз на пару
дней. Или куда-то еще, я точно не знаю. Ему нужны сапоги». – По
голосу чувствовалось, что ему самому неловко. «Когда вернуть?»–
«Когда тебе удобно. Можешь, завтра. Если принесешь послезавтра,
я думаю, тоже ничего страшного не будет». Меня и зло взяло, и
непонятно, на кого злиться. Не на хозяина же сапог. «Тогда лучше
завтра» – «Ну, если тебе не трудно, то принеси завтра, – соглашается
Александр ГЕ. – Как вообще дела?» -«Отлично». – «Я за тебя рад.
Но только перед выездом позвони. Договорились?» Этакий приятный
деловой стиль общения. Люблю такой. Жаль, что тратиться на такой
дурацкий повод.

Вечером я рассказал об этом Анжеле. «Я тебе давно говорила: надо
купить нормальные ботинки. А не ходить в этом… даже не знаю, как
это назвать… в этом позорище. Но ты почему-то не хочешь выглядеть,
как человек» Тут меня прорвало (хотя опять же не понятно, к кому
это могло быть адресовано): «Черт возьми, сапоги стоят восемь
рублей. В ста театрах идут его пьесы. Мог бы купить племяннику»
– «Не будем завидовать другим, Наумчик, – сказала Анжела. – У
нас всего своего достаточно. Хотя я тоже об этом подумала».

Единственным моим профессиональным источником денег в то время
был клуб кинолюбителей. Попал я туда случайно и не случайно.

В кино я тоже уже успел себя попробовать. Еще в Риге. Я сидел,
извиняюсь, в туалете (чуть позже вы поймете, какую роль играет
это место в моей творческой биографии), листал местную «Вечерку»
и наткнулся на объявление: Рижская киностудия объявляет конкурс
на заявку киносценария. Думаю: сценарий – это как? До этого я
прочитал только один, правда, приличный: «Рокко и его братья».
Ладно. Я работал в газете, в моей записной была история, которую
вряд ли кто тогда напечатал бы, а для кино – почему бы нет? Мужик
во время оккупации сдал партизан, которые прятались в его доме.
За это его дом немцы спалили, а ему дали новый, как обещали. Получше
прежнего. Спустя много лет мужик приезжает в этот дом после отсидки,
уже в наших лагерях. Ну и так далее. Я думал, что пишу заявку,
но оказалось, что написал почти полнокровный сценарий. Позже,
когда я этим стал заниматься серьезней, я понял, что писание заявок
в советском кинематографе – это просто способ заработать деньги,
а не делание кино. Шустрые ребята подстраиваются под идиотов из
кинематографической власти и лепят всякую идеологическую мурню.
Искусство строить из себя такого же идиота мне не далось, но само
писание сценариев неожиданно понравилось, я даже наметил несколько
сюжетов на будущее. А так как я не знал, насколько хорошо у меня
получилось то, что я написал, то, чтобы не портить первое впечатление
о себе, я подписал сценарий псевдонимом, и зашифровал его анаграммой
– это чтобы ни у кого не было сомнений, что псевдоним принадлежит
мне. Псевдоним был такой: «Николай АУстрисович Майзиньш». Первые
буквы складываются в мое имя. А фамилия – небольшая уступка достоверности:
«майзе» по-латышски хлеб, т.е.. «брод» – по-немецки. Многие считают,
что именно так переводится моя фамилия, хотя на самом деле, Брод
– это брод, и ничего более.

Спустя несколько месяцев в той же газете и за тем же занятием
я вычитал, что среди перечисленных лауреатов есть и мой псевдоним.

У самого конкурса были странные условия: денежных призов не было,
зато авторы первых четырех отмеченных сценариев отправлялись в
Москву на Высшие курсы сценаристов. Что это такое, тогда я тоже
не очень врубался. Так вот, как мне рассказывали, мой сценарий
отметили единодушно все одиннадцать членов жюри (почему-то именно
эта цифра запомнилась: вполне возможно, тогда старались дать подзаработать
как можно большему количеству своих людей). Получалось – абсолютно
первое место. С большим отрывом. Стали ждать Николая Аустрисовича
Майзиньша – яркое будущее латышского кинематографа. Кто такой,
никто о нем слыхом не слыхивал. А он не объявляется. Время идет.
Начинают готовить людей к отправке – невесело, с натяжкой, потому
что остальные трое прислали заявки и слабые. Явно не киношное
воображение. (Опять же со слов членов жюри). Тут появляюсь я.
В глазах дамы, которая меня встречала в вестибюле киностудии,
все то время, пока мы подымались наверх и беседовали в ее кабинете,
читался один нервный вопрос: он что, тоже латыш? (Т.е. я) Первым
не выдержал я: «Майзиньш – псевдоним. Моя фамилия Брод». И для
необратимости процесса добавил: «Наум Изакович». Надо было видеть,
с каким облегчением она улыбнулась. По-моему, с облегчением вздохнули
все на киностудии. Как мне сказал по секрету один из редакторов:
«Они бы никогда не послали в Москву еврея». Сам, между прочим,
еврей, и был частью «они». Конечно, меня с легким сердцем никуда
не отправили.

И вот, я, уже спустя несколько лет после этого кинематографического
опыта, приехал в Москву на постоянное жительство. Стал осваиваться:
где какой магазин, где можно пообедать – по соседству и дешево.
Однажды гулял и наткнулся на столовую, в двух кварталах от дома.
Зашел. Обычная столовка, цементный пол, столы на тонких танцующих
ножках, клубы пара над плитами, из амбразуры безостановочно несутся
нечленораздельные крики поварих. Но еда сносная. И дешево. Поел,
вышел довольный – рядом дешевая столовая, для начала завоевания
Москвы уже неплохо, – закурил, выпустил дым и вдруг заметил на
стене щит: «Клуб кинолюбителей». Время работы, чем занимается
и прочая информация. Надо же! Я вошел. В кабинете директора сидел
художественный руководитель. Круглое лицо, брюшко – внешне тянет
на сибарита. Потом я убедился, что почти угадал с небольшим уточнением:
он был просто велеречивым бездельником. Но, в каком-то смысле,
даже обаятельным. По крайней мере, антипод директора – бывшего
военного, маленького, кряжистого, законченного долдона. Я представился:
драматург, недавно приехал. Ссылка на Ригу произвела впечатление,
как диплом об окончании института совершенствования советского
человека. Он обрадовался, потащил меня в зал. По дороге объяснил,
что сейчас идет отбор фильмов на городской конкурс. Мнение профессионального
драматурга будет очень кстати. К тому времени у профессионального
драматурга не было ни одной постановки. И вообще его почти никто
не знал, кроме узкого круга профессионалов. Вошли в темный зал,
сели, стали смотреть одну лабуду, вторую. Художественный руководитель
поглядывал в мою сторону, следил за моей реакцией. Я отвечал ему
выпяченной в недоумении нижней губой, чему он обрадовался: наши
оценки совпадали. Наверно, в этот момент он мог подумать, что
все его предыдущее бездельничанье на этом посту этим и окупилось.
Когда зажгли свет, худрук меня представил: драматург, интересно
будет послушать его мнение. Я разволновался, как перед первым
в своей жизни выходом на сцену. Я вообще не любитель публичных
выступлений. Если реакция аудитории затягивается, у меня начинает
трястись голова. Я, конечно, это пытаюсь скрыть, от чего она трясется
еще больше. Ну вот такая особенность организма. Но в зале было
полутемно, так что обязательную трясучку я как-то сразу сумел
придавить. Так и так, говорю, это надо было бы сделать так-то,
здесь – невыразительный план, здесь – неточная фраза. Слово «фраза»
– моя импровизация. Потом ее подхватили участники просмотра и
несколько раз повторили ее. Под «фразой» лично я имел в виду построение
кадра, сцены. В общем, фраза должна быть построена так, а у автора
– так, не понятно, что хотел сказать. После обсуждения довольный
худрук предложил мне пройти снова кабинет. «Вы работаете?» – «Пока
нет, – сказал я, мучительно пытаясь скрыть свое истинное положение.
– На вольных хлебах». Худрук понимающе покивал: это ему понятно.
Директору это было бы непонятно, а худрук из наших, из творческого
цеха. «А если я вам предложу быть у нас консультантом? – Я чуть
не поперхнулся от такой удачи. Но виду опять не подал. – Деньги
небольшие – двенадцать рублей Но это всего раз в неделю.»– поспешил
худрук одновременно и оправдаться и обрадовать меня. Я артистично
задумался. «Раз в неделю?» «Это будет значительно реже, – почти
заговорщицки сказал худрук, осторожно рекрутируя меня в компанию
таких же бездельников, как он. – Вот только когда конкурсы…» –
«Когда конкурсы – понятно…. – Я опять сделал задумчивый вид, как
будто раскидывал свои важные дела ради еще более важной просьбы
коллеги. – Ладно». Был бы он не таким ленивым или поглупее, как
директор, точно не стал бы спешить с приглашением неизвестно кого.
Даже на двенадцать рублей. (Так что от глупцов государству тоже
есть польза). А так – мне можно сказать повезло.

Через пару неделек на одном из просмотров в зале оказался парень
из ЦК профсоюзов. Чтобы не отстать от других в своей осведомленности,
он опрометчиво заявил во всеуслышание, что знает меня – имея виду
и лично, и как драматурга, что придало мне авторитета, – и предложил
мне поехать в какую-то область провести фестиваль любительских
фильмов, председателем жюри. Я чуть не лопнул от важности. «Можно»,
– скромно сказал я. Про «сколько это будет стоить мне?» я даже
рта не раскрыл, чтобы не спугнуть удачу. А стоило это по тем временам
много, иногда до ста рублей за пять– семь дней фестиваля. На полном
обеспечении. В окружении молоденьких организаторш, и слегка чокнутых
кинолюбителей. Потом я стал ездить и на семинары – учить людей
великому искусству кино. Проблема была только в одном: как бы
кто-нибудь из семинаристов не попросил меня перечислить мои кинематографические
достижения. Слава богу, случилось это только один раз. Сразу вспомнилось:
«Товарищ Бендер, вам мат!» Я стал перечислять названия своих газетных
статей, выдавая их за документальные фильмы. Заодно назвал парочку
своих пьес, ни одна из которых пока еще не была поставлена. Так,
на всякий случай, пусть ляжет на слух. Аудитория удовлетворенно
кивала. А так как до этого я уже наговорил этим бездарным кинематографистам
штук пять или семь полноценных сюжетов для их будущих фильмов,
то моя совесть осталась чистой.

Долго такая лафа продолжаться не могла. У советской власти, исправлявшей
законы природы, были правила без исключений: чем человек нужнее
людям, тем он был подозрительней власти. Когда с мест стали поступать
просьбы на семинары пригласить меня, стали посылать других. Постепенно
меня вообще перестали куда-либо посылать.

Один раз мне показалось, что всё. Настолько стала очевидной бесперспективность
всего, что я делаю. Восьмидесятые годы, самый разгул стагнации
и безнадежности, сорокалетний мужик без работы, без перспективы,
без денег. Чем кормить семью, неизвестно. Вдобавок я заболел –
сильно простудился. Поссорился с Анжелой. Я тогда жил отдельно
от нее. Единственное, что и было у меня, – квартира. По тогдашнем
меркам – хорошая, в хорошем доме – кирпичном. Правда, запущенная:
за тринадцать лет, что я в ней прожил, ни разу не сделал ремонт.
Кстати, о чертовой дюжине. Такая деталь: я жил на тринадцатом
этаже, цифра 13 пряталась в номере моего телефона (последние цифры
94 58) и номере квартиры(то, что это не художественный вымысел,
всегда можно проверить в домовой книге). В приметы я не верю,
но к причинно-следственным связям отношусь с уважением. Вот теперь
задачка для любителей мистики: это цифра 13 сделала мою жизнь
такой или на нее слетелись чертовы дюжины? Когда меня спрашивают,
как я решился на такую жизнь, (не из-за цифры 13, конечно), я
не знаю, что ответить. Сам себе удивляюсь. Иногда мне казалось,
что те, кого называют устроенными в жизни, должны были смотреть
на меня, как на дурачка. Может, и смотрели. Может, и справедливо.
Но на такую жизнь я не решался. Я думал о другой. Правильнее было
бы сказать: я не думал о таких последствиях своего выбора.

На улице стоял мороз – декабрь. Холодильник пустой, в магазин
не выйти, да и не на что покупать еду. Первые два дня я открывал
холодильник, погружался взглядом в его недра – кроме инея или
как он там в холодильнике называется, ни черта не было, – стоял,
думал. Ковырялся в банках – может, какая мука найдется. Хотя что
делать с мукой, я не знал. Под муку ведь надо еще что-то, например,
масло. Я пытался вспомнить мудрость евреев, питавшихся мукой выпеченной
на солнце – мацой. Вряд ли, одной мацой. Наверняка была какая-то
хитрость, евреи как-никак, должны были что-то придумать. Но в
моем случае даже солнца не было. Да и муки не нашел. Можно было
под благовидным предлогом «заняться чем-нибудь» у соседей – у
меня были со всеми хорошие отношения. Но одно дело, ты просишь
хлебушек – лень идти в магазин, все поймут твое нежелание. И охотно
дадут даже безвозвратно. Легко просить сытому. У голодного все
пропитано голодом, скрыть это невозможно. Это уже настораживает
и лучше держаться от голодного подальше.

На третий день, вечером стало совсем невмоготу – так хотелось
есть. Анжела тоже держала марку – обычно она звонит первой. Но
тут я так нахамил, что почти наверняка был уверен, что теперь-то
уж точно не позвонит первой. На самом деле, она не звонила, потому
что, наивная душа, была уверена, что чем-то очень обидела меня
(чем, правда, было известно только такой тонкой натуре, как я),
и боялась, что я отошью ее.

Где-то я вычитал, что с болезнью организму легче справляться,
если не есть мяса, а лучше – вообще ничего не есть. Отлично: буду
голодать. Я лег на свой диван с дыркой посредине, заложенной подушками
(тоже уже рванными), накрылся одеялом и решил: больше ничего не
буду предпринимать. Вообще ничего и ни в чем. Как будет, так будет.
Умру – значит, умру. Выживу – выживу.

И вдруг раздался звонок. От телефонной связи меня пока не отключали.
Квартирными проблемами занималась Анжела. Доставала откуда-то
деньги и все проплачивала. Значит, и на сей раз вовремя позаботилась.
Беру трубку, еще не придумав, каким голосом отвечать: бодрым или
уже умирающим. Я ведь не знаю, кто звонит, но поскольку почти
никто не звонил, кроме Анжелы, я так и подумал, что это она. Можно
было трубку не поднимать, но тогда она могла бы испугаться и примчалась
бы ко мне с едой. Тут уж вряд ли моей воли хватило бы, чтобы продолжить
самоистребление.

В трубке раздался мужской со старческой хрипотцой голос: «Наум
Изакович? – Я сразу узнал. Это был голос Евгения Львовича ФЕ,
знаменитого физика, академика или члена, но уважаемого человека
в ученом мире. Мы с ним были знакомы. Мне понравилась его книга
о связи искусства, кибернетики и логики. В те годы мало, кто решался
устанавливать нестандартные связи в природе и умах. Я считал,
что многие положения в его книги созвучны с моей прозой, разыскал
его и попросил прочитать. Он неожиданно охотно согласился. Хотя
не без удивления. Для большей убедительности свою прозу (в рукописях,
конечно) я тогда сопровождал аннотацией… статьей… пояснением –
не знаю, как это определить, где тоже говорил о связях всего со
всем. Я еще приводил сравнение своей прозы с голограммой, почему,
мол, я и называю каждый ее фрагмент «НАУМ БРОД». Я был уверен,
что физику все это должно быть понятно и интересно. Там были еще
ссылки на дзен-буддизм. Мне как раз тогда попалась книжка «Дзен-буддизм
– что это такое» Б. Уотса (кто это такой, между прочим?) , 75-го
года, изданную в Нью-Йорке. Мягкий переплет, на каждой странице
по сто опечаток, чьи-то наивные пометки на полях – все показалось
несолидным. Такой литературы «оттуда» было много. Она одновременно
вызывала жгучее любопытство недоступным для нас содержанием и
недоверие своей неряшливостью. И вдруг читаю: «Очень важно осознать,
что воспоминания и эпизоды из прошлого, которые образуют историю
человеческой личности, не более, чем условный отбор. Из действительно
бесконечного ряда событий и переживаний выбираются лишь некоторые
и абстрагируются, как наиболее важные… «Я» или личность образуется
главным образом, как сумма отдельных, разрозненных воспоминаний,
накопленных с момента рождения. Таким образом, я более точно идентифицирую
себя с тем, чего уже нет, чем с тем, что я есть на самом деле…»

Как будто выдержка из рецензии на мою прозу «НАУМ БРОД»! (Какие-то
намеки на нее вам будут и здесь попадаться). Там все именно так:
и познание «через себя» и «сумма отдельных воспоминаний… с момента
рождения», и пространства в воображении (помните, у меня?), спровоцированные
ярким впечатлением. Получается, что я, сам того не подозревая,
настоящий дзен-буддист!

У меня уже были случаи, когда кто-то находил в моей прозе признаки
христианства, кто-то что-то из Торы или конфуцианства. Обычно
я отмалчивался с видом специалиста по теологии – мол, не возражаю,
но сам я ничего такого не предполагал в своей литературе. Я типичный
советский атеист. И, конечно, ни о каком дзен-буддизме не думал,
когда писал. Может, поэтому он и получился у меня. В этой же книжке
говорится, что дзен-буддизм – это когда мир воспринимаешь в его
целостности. Через чувства, а чувства в себе объединяют всё. В
том числе, все религии. Это ум всё и всех разъединяет. В своей
аннотации я даже позволил себе сделать допущение, что в перспективе
мир будет познаваться через чувства, т.е. художественными средствами,
тем более в таких его неопределенных категориях, как основа всего
сущего, бесконечность, мысль. Например, подтекст – то, что остается
за словами, что чувствуется, – может быть, это и есть то единое
поле, которое ищут физики? Чувства объединят все человечество
в одну большую семью, и тогда наступит, наконец, вселенское благоденствие.

Повторяю композицию: я лежу, утонув в дырке дивана, – почти сижу,
задрав ноги, весь в соплях, голодный, умираю; звонит академик.

Евгений Львович произносит в трубку: «Наум Изакович… Я вам не
помешал?» – Я мгновенно забыл про голод, вскочил с постели. .
Смешно было, сказать: нет, помешали, извините. Я даже вообразить
не могу, что могло быть такого в моей занятости, чтобы я мог сказать
такому человеку, что он помешал. «Нет-нет. Какие могут быть…»
– и так далее стал я растекаться в любезностях «Я прочитал ваши…
рассказы? Знаете, мне понравилось. – В его голосе я отчетливо
услышал удивление. Мог бы еще добавить «неожиданно». – Очень мило,
очень. А вот ваша эта… статья? – нет». Мне показалось, что он
даже при этом фыркнул. «В художественном творчестве вы явно сильны.
И я вам желаю всяческих удач на этом поприще. А там, где вы начинаете
рассуждать о физике…и этом… дзен-буддизме – извините. Вы ведь
не физик, насколько я понял. И не дзен-буддист. Вы дзен-буддист?»
– «Нет», – сказал я. «Я так и думал. Так что если вам нужна ваша
папочка, вы уже можете ее забрать».

Я говорю: «Да, пожалуй, могу забрать. – Говорю это с легкой досадой
в голосе, потому что автор пишет не для того, чтобы ему возвращали
его произведения ни с чем. – У меня сломалась машинка (вру), а
как раз сегодня мне позвонил один человек…» – «Пожалуйста, пожалуйста,
– перебил мое многословие умный Евгений Львович.– Вы хотите сегодня?
Минутку. – Он оторвался от трубки и я услышал, как он обратился
к своей жене: Наум может к нам заглянуть за своим творение? Что
у нас сегодня вечером? – Там что-то ответили и Евгений Львович
вернулся ко мне: – Да, вы можете зайти. После восьми, идет?»

Я стал лихорадочно одеваться. Возникли проблемы. Похолодало недавно,
я несколько дней не выходил из дома. До этого было относительно
тепло, я обходился своей коленкоровой курткой. У куртки была одна
особенность: у нее непрерывно рвались петли для пуговиц. В уголках,
примерно, как у меня, когда меня охватывает простудная лихорадка
в уголках рта. . Я их периодически зашивал, а они опять рвались.
Так как это был коленкор, приходилось зашивать значительно большее
расстояние, чем место дефекта. Но тогда выяснялось, что не входят
пуговицы. Я расшивал, от чего рванная часть делалась еще больше.
Так можно было довести петлю до половины куртки, приходилось соблюдать
осторожность.

На куртке я обнаружил очередной разрыв, времени для того, чтобы
привести ее в порядок уже не оставалось. «Хрен с ней, – решил
я. – Буду одеваться и раздеваться так, что никто не заметит. Это
не те люди, которым бросается в глаза мелкий дефект во внешнем
виде гостя».

Евгений Львович встретил меня в прихожей сам. Прихожая маленькая,
из нее сразу видна вся квартира – хотя и в хорошем доме, но тоже
небольшая: справа открытая дверь в кухню, слева – так же открытая
дверь в комнату. Еще одна дверь закрыта – это интимное место семьи,
видимо, спальня. Из кухни неслись какие-то запахи, не очень аппетитные.
Но в моем положении привередничать не приходилось. Евгений Львович
сказал: «Вы пока пройдите в эту комнату, – он указал на ту, что
слева, – вы нас застали за ужином. Но мы уже заканчиваем» – «Еще
не заканчиваем, – поправил его женский голос. – Тебе еще надо
съесть блинчики, они стынут» – «Хорошо, хорошо, – миролюбиво пробурчал
Евгений Львович, и подмигнул мне: мол, женская забота о нас, ничего
не поделаешь. – Почитайте там что-нибудь. Если найдете для себя
интересного. Кроме своих рассказов».

Мы пообщались недолго. Траты на такой переезд получались неадекватными
цели. Мне хотелось поспорить насчет аннотации, поговорить о рассказах,
тем более, что они понравились, – но академик уже вел меня к выходу,
легонько придерживая за спину.

В прихожей физик сказал: «Я, вообще-то, мог вам предложить хотя
бы чай, но вовремя не догадался» – «Спасибо, – ответил я. – Я
только-только от стола. Еще не утряс» – «Ну и замечательно, –
завершил нашу встречу физик. – Вы извините, здесь у нас дует.
А я недавно после болезни. Жена будет злиться. А разозлившаяся
женщина – страшная сила. Вы согласны со мной?»

Поздно вечером позвонила Анжела.

Второй тяжелый период совпал с тяжелым периодом для всей страны
– примерно с начала девяностых до их середины. По этому периоду
я ничего интересного рассказать не могу – выживал, как все. Страна
попыталась проэкзаменовать, кто чего стоит на самом деле. Тогда
появились разные новые возможности спасаться, но в основном народ
ринулся посредничать – челноки, маклеры, биржевики, банкиры, аферисты.
Со стороны это было заманчиво, я тоже подумывал, чем бы таким
заняться. Слегка запаниковал. Стал понемногу влезать в долги.
И когда понял, что не смогу отдать, я решился продать свою квартиру
и переехал к Анжеле. Стал присматриваться, куда бы вложить деньги.
Соблазняло многое. Но мне очень не хотелось отказываться от своего
дела, и как только появилась возможность поставить спектакль,
я все квартирные деньги вбухал в постановку.

Продажа квартиры ради искусства в глазах бедствующих в то время
коллег – поступок почти героический. До этого у меня лично был
только один пример подобного – Френсис Коппола, который вынужден
был заложить свой дом и студию за пару миллионов (бедняга), чтобы
закончить свой фильм «Апокалипсис сегодня». Жертвы и результаты
несопоставимы, но все-таки я себя чувствовал немного приобщенным
к западной технологии выживания и самоутверждения. Хотя моего
сознательного мужества здесь немного. Можно сказать, в спину меня
толкал страх житейского апокалипсиса. Правда, когда спустя год
моя жертва окупилась, я тоже стал гордиться собой, пока бедствующие
коллеги понемногу сами не стали выползать из своих проблем и не
оставили меня далеко позади.

(Продолжение следует)

Последние публикации: 
Лауреат (06/08/2007)
Лауреат (02/08/2007)
Лауреат (31/07/2007)
Лауреат (29/07/2007)
Лауреат (25/07/2007)
Лауреат (23/07/2007)
Лауреат (19/07/2007)
Лауреат (17/07/2007)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка