Комментарий |

Двойник. Вторая глава книги «Год одиночества». Окончание

Вторая глава книги «Год одиночества»

IV.

В последнее время она жила одним только предчувствием стиха. Жуткое
ощущение, которое ничем, кроме депрессии, не кончится.
Единственное лекарство,— из тех, что клин клином вышибают,— это
влюбиться в поэта. Оглядевшись вокруг, она остановила свой
взгляд на Володе Салимоне. Во-первых, книжка только что вышла,
говорят, что хорошая. Во-вторых, наверняка он думает, что
никто его не любит: ни жена, ни любовница, которые за
давностью лет давно уже забыли, кто есть кто. В-третьих, увидев его
однажды сильно выпившим, с апоплексически покрасневшим
лицом и затылком, решила, что, если активизировать его
вдохновение, то он может и недолго еще протянуть, что для поэта
лучший выход — во всех отношениях.

Соблазнить поэта легко, но хорошо делать это играючи и в рифму. Она
давно заметила, как все мужчины неустойчивы. Только всеобщая
вялость и привычка жить в скорлупе оставляет лучших из них
без женского внимания. Она бы тоже стихла под кустиком, не
веди ее стихи. «Навстречу косолапый мишка
идет-бредет, едва дыша, не то чтоб у него одышка, но, верно — нежная
душа».
Это Владимир Иванович о себе, конечно,
бедняжка.

Она купила за 150 рублей его новую книжку с хорошими рисунками на
прекрасной бумаге и внимательно изучила. Поняла, сколько раз
его выгоняла с дачи прекрасная дама, обижая смертельно.
Поняла всю хитрость, с которой он поддерживал в себе высокую
самооценку этими как бы бесхитростными, как бы легкими, но не
дотягивающими до дзенских парадоксов, стишками. Изучила
застывшее его несуществование в семейном доме, где он читал, писал
и, усталый раб, готовил свой побег в легкие завитушки
случайных привязок к внешнему миру — сентябрьский шар, сигаретный
дым, град над белым наливом сада. Интересно, думала она, он
лежит на раскладушке, вынесенной под деревья, или давно
прорвал ее?

Проведя рекогносцировку, она отдавала себе отчет в сложности задачи.
Любовница чем-то похожа на жену, только моложе, она же хоть
и моложе их обеих, деленных на три, не похожа ни на одну.
Он оброс связями, зажирел, окостенел, стишки его легки и
приятны, как ветерок в тяжкий день. Значит, они не смогут
видеться в обычных его обстоятельствах встреч с друзьями и
приятелями. Нужна совершенно иная, параллельная жизнь, о которой он
тут же, конечно, проболтается в своих терцинах vita nova.
Ей казалось, что она уже видит их на белой бумаге. Конец
равновесным пустячкам и мрачному ожиданию смерти. Всплеск
самоиронии сделает из него святого пьяницу с посохом в руке,
веселого чудака, готового подпрыгнуть в небо. Она уже заранее
любила эти его небывалые стихи. Вова, не дури, иди сюда, ко
мне.

Она была на презентации книги. Попросила надписать. Он спросил ее
имя. Потом угощали на втором этаже довольно приятного
особнячка на Малой Дмитровке. Она стояла у окна. Было столько
народу, так жарко, что окна запотели, а сам Владимир Иванович снял
рубашку, выпил, раздобрел, надел пиджак на голое тело,
сверкая пузом. Она хотела уйти, поскольку никого не знала. У нее
был широкий круг знакомств, но тут была чужая компания, а
это хуже всего, даже когда у тебя есть дело, как у нее.

Как всегда бывает, в это время он к ней и подошел. Вернее, он
подошел к режиссеру Абдрашитову и писателю Кабакову, которые
разговаривали в шаге от нее, но поскольку те были заняты друг
другом, походя ее спросил, почему она ничего не ест и не пьет.
Но, видно, она уже выпила, потому что он вдруг показался ей
милым и похожим на Пьера Безухова, о чем она, как водится,
тут же ему и доложила. «Мне бы еще его деньги»,— сказал он,
как-то по-домашнему причмокнув. «И пистолет, чтобы убить
Наполеона».

Могла бы придумать что-то и получше, потому что он, улыбнувшись
невнимательно, взял за талию режиссера, что-то ему говоря. Ну и
хорошо. Для начала не надо мозолить глаза. Отвернувшись к
окну, она с трудом пыталась разглядеть собственное отражение,
но видела только улицу, проехавший троллейбус, горящее синим
название кафе напротив.

В следующий раз она пришла на выставку в галерею «Манеж», куда он
обычно захаживал. Тут уж она приготовилась. Конечно, нужно
было взять у него интервью. Было хорошее нешумное кафе в начале
Маросейки, где она любила назначать деловые свидания.
Понятно, что это должен быть только повод. Она работала не в
сугубо литературном издании, для которого кто такой Салимон?
Плеск волны и звук ветра в поле, не более того. То, что он стал
отказываться, так ее удивило, что он, кажется, лишь поэтому
согласился встретиться.

Был четверг. Перед праздниками. Главное, не перегнуть палку, не
резко тянуть удочку, хвалить гения, разыгрывать из себя
восторженную дурочку. Юбку с глубоким разрезом надела совершенно
правильно.

Был загородный дом, шесть соток, короткий солнечный день зимой,
кривая кардиограмма леса невдалеке. Она запаслась сердечными
лекарствами для него, не девочка, понимает. На столе лежала
книга «Писатель и самоубийство» Григория Чхартишвили. В кафе он
ей сказал, что совершенно не может читать чужих стихов, тут
же засыпает, поэтому она приготовила кое-что посильнее.

«Мы сядем в час и встанем в третьем». Все должно быть по-домашнему
естественно, но не скучно. Не надо ничего форсировать, они
взрослые люди, им надо еще укладывать вместе с собой чемоданы
бывшей в употреблении жизни. Надо заранее простить друг
дружку во всем, и вслед за несвежими телами отправиться по
морозцу на прогулку к лесу. Нет, на лыжах она не ходит, а что,
надо?

Она знает, что листать его надо очень осторожно. Он похож на полное
собрание сочинений, почти все страницы которого намертво
слиплись, и непонятно, что теперь с ними делать. Нести в
криминалистическую лабораторию или куда там еще, в реставрационную
мастерскую, так, небось, теперь таких и не осталось. Куда,
кстати, делись переплетных дел мастера, которых на закате
советской власти в дни ее тревожной сексуальной юности было
хоть пруд ими пруди? Перешли в психоаналитики? Так она
попросит одного из них разлепить незаметно для поэта его липкие
странички. Она как-то не приняла в расчет, что надо будет
чем-то отвлечь его от пьянства. Не закусками же, хотя у нее и
огурчики были, и капустка квашеная с брусникой, и мяско хорошее
она ему постаралась сделать. В общем-то, он был так
доволен, что завалился спать за стенкой, потом ночью, она слышала,
шуршал бумагами, писал, что ли, в общем, жизнь пошла бы
совсем своим чередом, если бы ему не надо было через два дня
ехать в город по каким-то своим делам, забирать тираж чужой
книжки из типографии. Она же не могла ему возражать, что это
абсурд. Ко всему прочему у него, кажется, еще давление
поднялось. Только это удержало его от поездки. За остатками
здоровья он следил. Звонил по ее мобильному, что не может приехать.
Она все ждала, когда на мобильном кончатся деньги, и его
отключат. Дождалась.

Обложка книги была с глубоким тесненным узором. Ей нравилось щупать
ее мелкую ребристую поверхность, смотреть под углом, когда
был виден, как на обоях, рисунок. Он сказал, что ему приятно,
что она любит его книжку больше, чем его. Она сказала, что
это не так, но она его понимает и не возражает. Стихи —
страшная сила. Она по себе это знала.

Она смотрела на его лысину, большое толстое тело, и он казался ей
каким-то ее дядюшкой, а то и незаконным папашей. Комплекс
Электры,— это так называется, когда любят собственного отца?
«Комплекс дочерей Лота» уж точно. Она авантюристка. Ей
казалось, что она все это придумала. Но, поскольку придумала
неплохо, то остается смириться и закрутить сюжет еще круче, чем
представлялось вначале. Лучшее из ощущений, что это все
происходит не с ней, а с кем-то другим. Вот это и есть поэзия.

Если бы он встал на отцовские лыжи, которые стояли в кладовке, она
была бы счастлива. Но он отказался. Зато крыжовенное варенье
оценил досконально.




Ближний круг золотого века

Владимир Салимон: «Мы не знаем причин того, почему нам пишется или нет».


Владимир Салимон (р. 1952) не только известный поэт, автор многих
книг, но и незаурядный издатель. Многие помнят его роскошный
альманах «Золотой векъ», выходивший все 90-е годы. Сейчас он
начинает новый издательский проект «Ближний круг». Эти книги
или, точнее, небольшие альбомы соединят в себе изящную
словесность с не менее изящной графикой, живописью, книжным
искусством.


— Владимир Иванович, говорят, что новая серия книг связана
каким-то образом с центральным выставочным залом «Манеж»?

— Действительно, каждая книга представляет одновременно художника,
являющегося непосредственным участником выставок в Манеже, и
писателя, который или каким-то образом близок этому кругу,
или питает творческие симпатии к данному художнику. Причем,
это будет не обычная книга с иллюстрациями, а два
параллельных текста — художественной литературы и изобразительного
искусства. Своего рода, билингва.

— Кто выйдет в этой серии?

— Первые пять книг уже на выходе, я могу их назвать. Проще объяснить
принцип издания на собственном примере. Я с Татьяной
Назаренко уже делал подобную книгу в студии современной графики
Бориса Бельского, где изобразительный ряд был параллелен
поэтическому. Наша новая книга с ней будет называться
«Опрокинутое небо». Совместная книга поэта Алексея Парщикова,
проживающего ныне в Кельне, и художника Игоря Ганиковского называется
«Соприкосновение пауз». Прозаик Евгений Попов делает с
Сергеем Семеновым книгу «Дикий танец». У них тоже давний
творческий союз. Достаточно вспомнить, что первая книга Попова,
вышедшая в «Советском писателе» и называвшаяся «Жду любви
невероломной», тоже была сделана Сергеем Семеновым. Книга
Вячеслава Пьецуха и Алексея Ганнушкина называется «Левая сторона».
И, наконец, Николай Климонтович и художница Анна Бирштейн
выпустят книгу «Избранные картинки, избранные подписи».

— Это только начало большого проекта?

— Да, потом предполагается издать книги Игоря Клеха и Александра
Суворова, Игоря Померанцева с графикой Гарифа Басырова, Татьяны
Щербины с художником Борисом Бельским.

— Как называется вся эта серия, и как она будет выглядеть?

— Серия называется «Ближний круг». Полиграфически книги будут
исполнены в духе нашего альманаха «Золотой векъ» — дорого и
качественно. Это так называемый «альбомный формат» — 17
сантиметров по высоте и 15 — по ширине.

— Почти квадратики?

— Именно. Тому много причин. В частности, не придется ломать длинные
поэтические строки Алексея Парщикова. Там будет хорошая
бумага. Если кто-то помнит, как было издано «Избранное Золотого
века», то это будут такие же книжки, только в уменьшенном
виде. Даже обложки будут из такой же муаровой зеленоватой
голландской бумаги. Причем, всю книгу от начала до конца делает
художник этого дуэта. Не будет ни единой серийной обложки,
ничего такого. Будет лишь постоянный формат и, возможно, на
титуле обозначен некий символ всей серии.

— Ваша активная издательская деятельность не мешает творческой?

— Нет, как раз сейчас иду вычитывать свои стихи в юбилейном номере
альманаха «Арион», посвященном десятилетию издания. В первом
номере «Нового мира» за 2004 год у меня выходит большая
поэтическая подборка. Как всегда, большую подборку передал в
журнал «Октябрь». Про книжку с Татьяной Назаренко уже сказал.
Получил приглашение от Геннадия Комарова и его «Пушкинского
фонда» издать в Питере новую книгу. Вообще этот год был очень
плодотворным: я и много написал стихов, и много напечатал.
Только в периодической печати появилось около семидесяти
стихотворений. В «Литературке» была недавно подборка — двадцать
пять стихотворений. Стихи, конечно, небольшие, но вполне
полноценные.

— Как объяснить эту поэтическую плодовитость года?

— Не знаю. И прошлый год был таким же, и позапрошлый. Может, не так
много этих годов осталось, поэтому так тороплюсь? Нет, не
хочу каркать, это шутка. Мы же не знаем причин того, почему
нам пишется или нет. Поэтому так и нервничаем.

— Серия «Ближний круг» не является ли предвестием возобновления
«Золотого века»?

— Ни в коем случае. Одно к другому имеет весьма отдаленное
отношение. Действительно, авторы «Ближнего круга» входили в
содружество «Золотого века». И то, и другое близко к происходящему
вокруг Манежа. Но сам «Золотой векъ», как периодическое
издание, свое отжил. Мы — выросли, нам это уже как бы и не нужно,
нет нужды.

— А не жалко того, что было.

— Я не жалею, что закрыл «Золотой векъ». Он прожил столько времени,
сколько было нужно. Мы не успели перессориться, наговорить
друг другу гадостей. Вообще не сделали ничего плохого и
остались премного довольны друг другом. Разошлись, чувствуя в
себе достаточно сил, чтобы продолжать существовать и без этого
издания. А лично для меня «Золотой векъ» остался целой
эпохой. Не знаю, как для других, а для меня — безусловно, слишком
много сил я приложил, чтобы он существовал эти десять лет.

— Что пишете, понятно. А что читаете?

— Последнее время читаю рукописи, которые в большом количестве
приходят в альманах «Вестник Европы», где я веду литературный
раздел. Вообще читаю русскую прозу, без которой мне трудно
существовать. В последнее время почему-то стало трудно читать
переводную литературу. Для меня содержанием книги является и
сам язык, а не только фабула и сюжет. Не без интереса
прочитал новый роман Николая Климонтовича в журнале «Октябрь» со
сложным названием «Мы, значит, армяне, а вы на гобое».
Любопытной показалась проза Михаила Тарковского. Читаю русскую
классику. Например, все лето читал Бунина и получил огромное
удовольствие. Правда, не такое, как в молодости.

— А что изменилось?

— Дело не в Бунине, наверное, а в том, что во мне изменилось.
«Темные аллеи» показались мне не такими...

— ...Темными?

— ...не такими яркими, как прежде. Но это то чтение, которому
отдаешься с радостью. Я вообще люблю возвращаться к книгам, уже
прочитанным. Рука вдруг тянется снять с полки и открыть книгу
Юры Коваля, прочитать и получить от этого истинное
наслаждение.

— Невозможно брать интервью у поэта, не попросив у него новое
стихотворение...

— Дождь за окном напоминает,
что есть над нами Высший суд,
но грусть-тоска меня снедает,
и мысли черные гнетут.

Из берегов река выходит.
Она из кожи лезет вон.
А колокольный звон приводит
В смятенье полчища ворон.

Бог весть, сродни нечистой силе
Мятущееся воронье?
Как знать, реальность это или
Воображение мое?


Как всегда с незнакомым человеком, боишься, что тебе не о чем будет
с ним говорить. Но тут на нее нашло вдохновение. Она
рассказывала о себе, о маме, о собаке, о композиторе Карманове и
его родителях, о погоде, о лесе, о «Бежине луге» Тургенева,
который Эйзенштейн переделал в историю про Павлика Морозова,
потому что там тоже был Павел, который предчувствовал свою
смерть, хотя, конечно, не от руки деда, а от воды, из которой
слышал голос утопшего приятеля, но в рассказе разобьется на
лошади, недаром они были в ночном. Говорить о смерти это
вообще сближает лучше всего.

Если бы она думала о долгом романе с ним, то выходило, что она его
обманывает, поскольку обычно уперта в себя и насуплена, а тут
так ее разобрало, что сама себе удивлялась. Тут ведь даже
не важно, что болтаешь. Когда говоришь, кажешься даже
красивее, чем на самом деле. Мужика важно уговорить. Немного
цинизма в холодной воде.

Еще она старалась его укутать. Достала из шкафа все теплые фуфайки,
свитера, шерстяные носки, пледы. В доме было тепло, и,
главное, чтобы он не вспотел перед тем, как выйдет на улицу. Он
ей нужен здоровый, на самом взлете, как вальдшнеп охотнику из
классической русской прозы.

Еще хороши разговоры о гаданиях по руке, это особенно сближает, как
всякое подсознательное касание, разговоры о психоанализе,—
она огорошила его знанием феноменологии тела без органов, без
глаз, ушей, носа, живота и прочих частей, что, как она и
предполагала, оказалось ему особенно близко. Тело без органов
ведет вышний голос, и это выход младенца из депрессии.

Она боялась слишком близко подойти и свыкнуться с его толстым телом
без органов, чтобы не посчитать потом собственным
перележалым ребенком. Он ей не для этого нужен. Как ребенку на ночь,
рассказывала о человеке-волке. Об истеричной Анне О.,
современницы Анны Карениной, с которой началась история
психоанализа. Из нее перло, как из бочки. Оставалось смотреть, чтобы
ему не надоел ее трындеж, чтобы он не заскучал, чтобы она не
вспугнула его, как развесившего ушки зайчика.

Поэтому вдруг резко прекратить свои ученые разговоры. Сортир во
дворе. Она показала ему, где можно подмываться,— в уголке за
кухней, где второй кран с теплой водой. Дала ему полотенечко
для этих дел. Двоим места больше, чем достаточно. Ушла по
лестнице на второй этаж, в комнату под крышей, где ему и
выпрямиться нельзя. Помыла небольшое окошко, потом глядела из него
на красный закат. Теперь-то она может самой себе сказать,
чего от него хочет? Он ведь тут без своего пьянства станет еще
здоровее, чем был. Или потом в Москве разом компенсирует?

Поэзия хороша в законченном виде, вот что. Она вся в прошлом.
Причем, постоянно. «Когда замерзнет пруд, лягушка вмерзнет
в лед. За несколько минут бессмертье обретет. Но в вечной
мерзлоте, от холода дрожа, точь-в-точь как в животе у дохлого
ужа».
Поэт проговорил свое, и должен уйти, как
несчастный самец богомола. Ведь никто его лучше не поймет, чем
самка, которую он поял, и которая теперь его схавает.

Чувство предельной ясности охватило ее. Она увидела прозрачный лес
вдали. Увидела его поэтический страх и трепет. Услышала
вспугнутую бабочку, забившуюся в груди. Нет, только не здесь.
Куда она его потом отсюда денет? Кроме того, это область,
«скорая» ни за какие деньги не возьмет в Москву.

Она слышит, как он все возится внизу, вздыхает. Такое впечатление,
что никак не найдет себе места. Может, выпить хочет или уйти
к электричке, да боится, что дорогу не найдет, и перед ней
неудобно? Хорошо, когда в жизни, как в стихах, все случайно.
Оделся и пошел зачем-то снег сгребать перед крыльцом.
Все-таки какой-то трогательный. Окопал себя грядочками, и так
живет.

Она вздохнула, походила по комнатке с тряпкой в руке, вытирая пыль,
он, кажется, здесь еще и не был. Может, чувствует что, хотя
вряд ли. Кругом были слова, книги, стихи, а сам он казался
чрезмерным, нелепым и потому ненужным. Из какой-то другой
совсем оперы. Разность полюсов человека и слова всегда ее
возбуждала, приводя в почти эротическое неистовство. Что он там
говорил про копытце, из которого попил?

Жизнь должна иметь план, чтобы быть разумной. Без этого она как
студень. В ее планы входило сделать из человека честное слово.
Вот он и подвернулся под горячую руку. Проще всего
отступиться, сказав, что была не в себе. Обратно в жижу. Она услышала,
как он вошел с крыльца, отстучал ноги от снега. Потом,
смущенно покашляв, стал подниматься к ней наверх. «Я схожу на
станцию за винишком, может, купить чего надо? — спросил он,
почмокивая, что, мол, нормально все, это так он.— Или вместе
давай пойдем, не хочешь?»

Нет, засвечиваться перед соседями она не хотела. Сказала, что
купить: маргарин, картошку, кило молочных сосисок, если он хочет,
то сгущенного молока к кофе. Он пошел к калитке. Магазин был
как раз посередине от станции. Она бы на его месте сделала
ноги. А он наверняка купит вместо этого пару лишних бутылок,
и завтрашний день продрыхнет напрочь.

«Ну, так что, спросила она себя,— решилась?» — «А тебя за руку
кто-то тянет? — ответила себе.— Не горит, подожди».— «Да уже всю
жизнь ждала, сколько можно». Она знала себя: ее эрогенная
зона между мозгом и губами. Каждая любовная пара должна иметь
для полного счастья большой проект вроде покупки нового дома
или доведения одного или обоих до суицида. А если еще и в
стихах?


Они еще не знали, как в день выборов президента в девять
вечера начнется пожар в Манеже, как пламя поднимется на
пятьдесят метров, и все вспомнят пожар 1812 года, как начнут
лопаться окна в старом Университете, как сгорят двери в новом
подземном торговом центре, как рухнет крыша и погибнут пожарные,
как на третьем этаже сгорит тираж только что вывезенной из
типографии книги Николая Климонтовича и Анны Бирштейн, как
сгорит открывшаяся за три дня до этого выставка Татьяны Ян в
галерее «Манеж», как сгорит все, и этим начнется новый
президентский срок, во время которого будет совсем другая жизнь,
в начале которой окажется не до самоубийства, а потом уже
вообще станет поздно. Все это было впереди, не касаясь,
впрочем, ни стихов, ни подлинной жизни.


Все шло по плану. Из-за стола они вышли, чувствуя голод и недоумение
от этой вдруг свалившейся на них близости. Стали жить
прежней отдельной жизнью, будучи тайными любовниками. Она, как в
зоопарке, наблюдала за приручением этого мужского животного
нечастого вида, параллельно живущего поэтическим словом.

Узнав ближе, она решила, что он плохой поэт, но это было не так. Он
был поэт своеобычный, бесстрашный в своем отдалении от
Бродского, одинокий, как все поэты, не подлежащий суду, стало
быть, по определению, непризнанный, несмотря на все изданные им
же самим книжки. Как-то она глянула изнутри него, увидев
космические масштабы одиночества, неудачи и непризнанности.
Кругом были друзья и дела, скользкая поверхность, на которой,
казалось бы, он держится. Все, однако, было ни зачем и ни
почему. Она исподволь подводила его к краю им же вырытого
обрыва, терпеливо выжидая, как поведет себя его слово, которое
он заточил вглубь своего тела.

У каждого были свои неприятности. После пожара Манежа, в котором
подозревались сами московские власти, уж очень им надо было
избавиться от уникальных деревянных балок Бетанкура, на которых
только и держался огромная крыша, и вместо древней рухляди
выстроить современный центр с гаражами, барами, ресторанами,
магазинами, площади которых давно уже были проданы и
перепроданы,— так вот после этого пожара, где сгорели все тиражи
изданных им книг, все многолетние коллекции живописи их
друзей — дела его пошли хуже некуда. То есть у поэта и не может
быть никаких дел. Но дела его женщин покачнулись настолько,
что пора было задуматься о пропитании.

Он же, проявив высокую духовность, которая от него и ожидалась,
забеспокоился о ее делах. Ее, действительно, гнобили в редакции,
грозили выгнать. На эту дрянь намотались личные неурядицы.
Он писал ей: «Вдруг неожиданная ясность во всем — и
в жизни, и в стихах, и в том, что ваша безопасность в моих
руках».
Ну, не лапа?

А то вдруг вставал на дыбы и заставлял ее насторожиться.
«Пострашней Империи Российской мир катастрофически разбух, или,
подавившись толстой сиськой, чуть не испустил я дух?
Прежние раздвинулись границы. Но обман открылся сей же час.
Варваров, в чем мог я убедиться, полчища нахлынули на нас. Я не о
любви общенародной и не о вражде межплеменной думаю, мечтая
о Свободной и о Нерушимом в час
ночной».
Ну и что прикажете с этим делать? Развести
руками?

Хорошо, что не надо делать вид, что ничего не понимаешь. Поэты не
любят выяснения отношений, это она поняла. Она тоже их не
любила. Ей нравилось смотреть в компьютер, как исчезает за
поворотом железная дорога полтораста лет назад где-нибудь в
Америке, или медленно течет вдаль река, предлагая и ей выход. Ей
нравилось тихо страдать в его отсутствие, что она к нему все
больше привыкает, благо он далеко, а в голову так и не
лезет ничего путного, как же красиво и замысловато его угробить.
Когда читала его стихи, то казалось, что он обо всем
догадывается и выстраивает какой-то воздушной прозрачности пустяки
и неуловимые насмешки с пьяной слезой, которые могут любые
планы сбить с мушки. Прямо, толстый и пьяный, с лысиной
даосский монах, ни больше, ни меньше.

Как-то, гуляя по Пречистенке, куда он провожал ее к Дому фотографии,
наотрез отказываясь встречаться со Свибловой, а просто
доведет ее до двери и пойдет, куда надо, он особо горячо
жаловался на жизнь. Думая о своем, о девичьем, она спросила
напрямки, а как насчет того, чтобы ручки на себя наложить, Родион
Романович? Ну, не прямо сейчас, конечно, а так, для
обострения поэзии чувств.

Он, помрачнев, сказал, что об этом не думает, поскольку грех, да и
так скоро умирать. Стихи — это как раз то, что удерживает.
Тут он поскользнулся на льду, она еле удержала. Подобно
стихам.

Потом она бродила по фотовыставке, как всегда радуясь, что плохо
видит, и размышляя, не грохнется ли он на голом льду, покинутый
ею и стихами. Он нужен ей тепленький, в эпицентре
поэтического вдохновения. Фотографии были маленькие, лень нагибаться.
Знакомых старалась не замечать. Эти выставки как прогулки в
лесу. Ты погружена в какую-то среду, ощущаемую по запаху,
на слух, всматривание. Молодой человек с подносом дал ей
пластмассовый стаканчик с желтым вином. Теперь и руки были
пристроены, словно держа ветку для раздвигания травы.


Когда задумываешься, зачем живешь, тогда хочешь сочинить
себя другую. Это и было бы рождением настоящего ребенка,
настоящей себя. Это было бы творческим подвигом,— «Война и мир»,
Мона Лиза, Еврейская энциклопедия в 16 томах, изданная до
революции. Почему-то она была уверена, что та, другая, была бы
еврейкой. Она наклонилась, чтобы вглядеться в небольшой
женский портрет на неприятно побеленной стене. Вот это она и
есть. Жизнь это то, что происходит с другой. Поэтому у нее и
такая лажа, что она никто.


Она с кем-то разговаривала, смеялась, здоровалась. Светское общение
можно вынести за скобки разума, как какую-нибудь солнечную
ванну. Но почему-то в такую минуту на тебя нисходит охота.
Она сама чувствовала, как раздуваются ноздри, как подрагивает
изнутри левая рука. Ей даже казалось, что она уже знает, что
именно напишет, какими словами.




Снежное поле чудес

2 января. После месяца оттепели пошел небольшой снег.
Странно смотреть на заснеженное шоссе. Оно выглядит как в
детстве, когда еще не поливали дорогу жидкостью от наледи.

Холодильник еще набит продуктами после новогодних праздников.
Прикидываешь, на сколько дней еще хватит их. Получается, что не
менее пяти.

Утром проснулся от снежного света в окне, подумал, что скоро весна,
и сон скукожится, а тут была сплошная приятная сердцу
темнота, которую не умел ценить, только страдал сном, ворочался,
собственное тело наваливалось и душило. Только днем, приходя
в себя и свои мысли, кое-как выпрастывался наружу, в дальние
планы и ощущения не себя только, а всех остальных.

Любовь, например, была за домом, километрах в трех. Надо было идти
по снежному полю к ней, под сырым колющим небом, ветер и
белый снег ел глаза, чего только не надумаешь, пока бредешь
туда.

Если бы не домашние, не жена, он бы и вовсе перестал выходить из
дома. Сидишь в тишине, с книгой,— и уже хорошо, ничего более не
надо. Он вспомнил одно из новогодних пожеланий ему,— выйти,
наконец, на большую дорогу.

Вот именно, думал он. На большой дороге — самое то место. По большой
дороге он далеко уйдет. Тут ведь главное не сама дорога, а
то, что он увидит на ней и запишет, потому что, что же в ней
может быть, чего бы он не знал. Снег, равнина, однообразие
мыслей, зрения, нечаянного голода, потом сна и ровного и
счастливого желания не быть.

Да, еще есть множество знакомых, которых ему приятно видеть,
говорить с ними. Вот, к примеру, Андрей Волков или Алеша Мокроусов,
Володя Любаров, Таня Назаренко, Филипповский. Можно очень
долго перечислять. От каждого к нему идет тепло, радость,
удовольствие. Он подумал, что если бы вдруг умер, то расстроил
бы их, оставив ощущение неожиданной утраты, с которой
непонятно, что делать.

И, хоть он совсем не пил в новогодние праздники, ему казалось, что в
нем какая-то похмельная расслабленность, восстановление от
которой и дает чувство правильно проведенных выходных дней.

Ему повезло, стал он вдруг думать о своих сердечных привязанностях.
Когда-то одна из случайных знакомых девушек сказала, что от
него исходит тепло. Он запомнил это. Многие же люди только
хотят любить, а не любят. Обычное подражание другим людям,—
человек существо социальное. Тоска по любви, которая должна
быть на этом месте. Хотя и сам смотрел на закат, грезя о
дальней стране.

Толя позвонил и, поздравив с Новым годом, спросил, знает ли он, кто
такой Василий Сахновский, который, представившись, говорил с
ним на «ты», что прочитал все его книги и хочет, чтобы Толя
ему их подписал. Теперь Толя думает, кто же это такое,
знакомая какая-то фамилия. Теперь и он стал думать, кто же такой
Василий Сахновский. Вся наша жизнь по дням и годам и
заключается в таких мыслях по ходу, в которых Толстой разбирался.



Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка