Комментарий | 0

Дверочка с берёзовым колышком

 
 
 
 
 
 
***
 
Нет более и менее любимых детей, —
это очень трудно принять,
потому что хочется быть самым любимым ребёнком.
Мама стоит возле детской и видит всех разом,
учитель стоит у кабинета и любит целиком,
человек всходит наверх, чтобы любить всех,
потому что его никто не любил.
Никто его не видел.
Никто целовал ему пяточки,
никто поправлял простынку,
никто слушал его истерики в 3, в 7, в 15, —
для него он один и кричит до сих пор.
Мимо проносятся росинки, ноги кузнечиков,
вся эта крылышкующая нечисть,
вся душевная чистота.
О чём же ты плачешь, Бог?
Мама встаёт в начале улицы, как в начале комнаты,
смотрит, что все дома' на месте,
все куличики целые, а сердца накрытые,
и закрывает дверь.
Папа приходит поздно, отворяет дверь,
вглядывается в темноту, за дверь.
Заходить в комнату нельзя,
как нельзя заступать за черту: «во’да-не во’да».
 
Открывается книжка «Тепло для волчат»,
но в каждом волчонке ещё слишком мало от волка,
в каждом зайчонке ещё не хватает иголки,
ещё не хватает утки, яйца золотого.
Только вдоволь простора и неба простого.
 
Нелюбимых детей не бывает,
бывает неправильная любовь,
когда зацветёт берёза —
нужно сажать морковь,
а к ребёнку примет не бывает.
Вот и злится родительское внутри,
полыхает прозой, говорит: «утри», —
и нечёткую дверочку на ночь берёзовым колышком подпирает.
 
 
ДЕТИ
 
Когда утром отвожу ребёнка в сад,
или возвращаюсь с ним домой в обед,
особенно, когда его ладонь обнимает меня за палец,
и он говорит: «мама, мне страшно», —
а я перехватываю его за руку и отвечаю:
«держи меня за руку», —
я сразу вижу очередь в газовую камеру.
Когда вечером я укладываю ребёнка,
или когда вытаскиваю из ванны и кутаю в полотенце,
и он говорит: «мама, накрой мне голову», —
я вижу кадры из Газы,
перепелёнутых мёртвых детей,
застывших от горя матерей,
не вмещающих горя.
 
Не могу сказать, что это происходит
со мной каждый день.
 
Но и розы я вижу не каждый день
и не каждый день слышу их рост.
Вот они шуршат под землёй, как побелка,
поблёкшая на стенах хаты,
это — удар беспилотника, —
он жужжит, как Карлсон,
бьёт, как мячик,
кажется, это дети играют мячиком в отбивалу.
 
Я открываю глаза, прижимаю к себе сына,
и говорю: «не страшно, сынок, не страшно».
 
Но как же мне страшно.
И оттого, что я вру каждый день,
убегая глазами от вечных картинок,
которые рисует мне память читателя.
И оттого, что у меня нет крыльев
или лап, которые могут рыть землю.
 
Я травила кротов-слепышей возможно поэтому:
они могут уползти под землю и вынырнуть,
а я навсегда бессильна.
 
 
 
 
 
ПОРТФЕЛЬ
 
I
 
Сколько правок жизни нужно? Ни одной, —
жизнь вообще не даёт переправок.
5 ноября, или октября, или невесть когда
яйцо раскололось и из него вылупился цыплёнок.
Он сел на некрепкие лапки, мокрый и упрямый,
как горе. Жизнь и горе именно этим и похожи,
вот и тащатся рука об руку.
Тёплая рука достала цыплёнка, осмотрела
и подтолкнула к недотёпе-курице,
это ж надо было рождаться, когда на зиму поворотило.
— Нет, это не может войти никуда, — сказал человек
и подозрительно посмотрел  на цыплёнка и курицу.
Он закрыл портфель и посмотрел на чернильницу: полная.
Открыл портфель, а там уже рос цветок,
он вился по девичьему подолу,
но вместо добродетели говорил о чём-то ином.
А сама девушка была такая лёгкая, легче самого первого слова,
человек выдернул цветок,
портфель возмущённо клацнул замками.
Листы топорщились и с них слетали
погода, добродетели, характеры,
человек пересаживал цветы и не обращал внимания
на возмутительное поведение портфеля.
Никто не знал, какой он портфель.
Прижимистые поручения, толстые тетрадки, тонкие тетрадки,
черновики и то, что чернее черновиков, —
он сносил всё. Но тут силы терпеть кончились,
правый замок расшатался и держался на одном звуке,
а ручка вся истрепалась.
Человек всё это видел, но оставлял на потом, на второй том.
Да и туда взял деталью его,
сносившего все поездки и все душевные метания.
Некий чиновник носил портфель,
а в кабинете князя и вовсе было много портфелей
и ни одного того самого, ставшего хранителем,
настоящего. Его.
Сколько людей пытали портфель!
Да и замки расшатались из-за человеческого любопытства:
бывало выйдет Гоголь, бросит в угол,
обронит про второй том, а то и третий,
и ну все ходить на цыпочках вокруг,
а кто и на зуб замок пробовал.
А он терпит, потому что знает,
человек недалеко в щёлочку глядит и характеры списывает.
Пишет детектив, пишет, интригу и так, и эдак развернёт,
как встанет в ступор, так давай письма писать.
Одному про то, что бросает писательство вчистую,
второму, — что второй том кончил,
а третьему, что ожидает подробностей сенокошения
и без них никуда не денется.
Тянет-потянет, а вытянуть не хочет.
Говорит, что жизнь должна настояться как репка,
говорит, что должна подрасти,
а она случайная и холодная как монетка,
и её нелюдю почти нельзя обрести.
 
Человек снова открыл портфель, увидал внутри кабинет
и давай его перестраивать,
усадьбу крутит,
людей штормит,
то ли переписывает, как пересчитывает, то ли переписывает, как смерть,
невыносим один в своём творении,
начал вычёркивать портфели и креститься.
 
Тут двери кухни закрылись,
дому надоело всё время перестраиваться,
цыплята устали перерождаться,
тюльпаны и те утомились, — то всходить, то исчезать.
Обложка портфеля хлопнула и закрылась.
Возник бытовой конфликт.
 
— Не отрекаются любя!
— И жизнь кончается не завтра!
 
Портфель вздыбился, а затем открылся,
листы из конторки полетели внутрь,
вихрь поднялся над головой и закружился, закружился,
Гоголь схватился за кочергу,
стал рисовать вокруг себя круг,
да куда там! Разве с портфелем совладать писателю.
 
Он взял его, как ребёнка,
хотя это чужак, подсаженный тебе в шею,
а не дитя.
Он положил его в огонь и лёг на кровать.
Долго плакал, а потом молился.
Утром творческая пустота не пришла,
не пришло здоровье,
не пришли силы.
 
Он пошёл смотреть, что же такое сжёг ночью
и обнаружил, что от него ушло само его настоящее тело.
 
II
 
Говорит Чапаев Гоголю: тут у нас бесконечна жизнь,
тут такие сочные головы, за свою Николай держись.
 
Одновременный, как Дантов ад, как нежный Лю-Дантов ад
 
Гоголь говорит: «отстань, я сплю», —
я всю свою жизнь сплю.
 
К облакам подходят речь да туман,
от такой географии кто угодно сойдёт с ума,
вот и Гоголь стоит не в себе.
 
В шинели стоит, портфель при нём,
над портфелем комнаты окоём
и свистит и вращается
дубяная чернильница.
 
Говорят Гоголь, горький Чапаев и нет числа
их словам, делам, и числа летят,
и ладони под дым подставляются.
 
 
III
 
В этот раз он пришёл как оценщик,
взгляд суропый, пальто как шинель,
он буквально прохлюпал: «полегче,» —
рассосался на следующий день —
непонятно, зачем эта тень.
 
Я очень от себя устала,
и он тогда же от себя устал.
Я тоже что-то некрасивое сжигала,
(за это можно всё отдать),
но это не уходит никуда,
а только отрекается опять.
 
 
 
ВОЗВРАЩЕНИЕ
 
(Аллегорические октавы. Послание К.К. Случевскому)
 
Возрождали жизнь стрекоза и её кузнечик:
в баре тесно было, кумарно и шли картинки.
Вы не знаете, что их вгоняло в то лето по плечи,
как щекотно земля прижалась к зелёной спинке.
Незнакомым небом зажёгся наш путь подмлечный,
и под дубом улёгся кузнечик — стрекозий двойник.
 
— Эй, начальник, — то ли из песни, а то ли так слышно время.
Время пить кока-колу всё с тем же вкусом, под новым знаком, —
 
мы её оплатили дорого в своё время,
так чего же теперь размахивать зодиаком,
говорить, что мы неудачное поколение,
ни с войной не можем справиться, ни с сумой, —
и куда-то сдулись слова, на исконно инаком,
и остались слова на одном, но исконно русском.
На каком языке мне себя и тебя оплакать,
настороженной стрекозой оставляя музыку эту.
 
У сосны обустрою пикник и повешу шторы,
станут плавно ветвиться ткани в иголках лапы,
а уто’к и основа поведут настоящие разговоры,
и не песней, а тканью песни воскреснет папа.
Выйдет, вытряхнет птиц из своих шерстяных шинелей,
почему-то я вижу, что выбрит нездешне гладко.
Ну а дальше не вижу, дальше двоится морок:
то ли грязный рот, то ли детская шоколадка.
 
А однажды приду отмытою безупречно,
станут мылом пальцы, раскиснут ступни.
Мы могли бы грезить грёзу свою мирскую,
только я не умею грезить, а всё рискую.
Так в строке выступают суставы и мёрзнут плечи,
в барском доме нездешнем сгорели столы и стулья.
Я пытаюсь вспомнить чердак и его наречье.
И двоится кузнечик в речь, в стрекозу простую.

 

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка