Комментарий | 0

Смертны мы или бессмертны. Проблемы космологии и геронтологии. (14)

 

§ 13. Пессимизм и оптимизм, добро и зло, свобода

Эллинизм, предшествовавший иудейско-христианской цивилизации, считал мир конечным, ограниченным сферой неподвижных звезд, и жизнь человека во времени тоже конечной, ограниченной рамками земного бытия ("лучше быть мусорщиком в земной жизни, чем царём в загробной"). Сегодня иногда говорят о том, что современная наука возвращается к мироощущению эллинизма, поскольку выяснилось, что никакой бесконечной пространственно-временной протяженности нет, что наша вселенная ограничена и во времени, и в пространстве (18 млрд. лет существования нашего мира не допускает существования астрономических объектов на расстоянии, большем 18 млрд. световых лет. Галактика на расстоянии 15 млрд. световых лет, обнаруженная в 1988 году, пока этот постулат не нарушает. Однако всем понятно, что это возврат к старому на более высоком уровне, с обязательным учетом имевшего место в иудейско-христианской цивилизации отрицания этого старого. Здесь уместно вспомнить такой же возврат современной науки к средневековым идеям превращения элементов и эликсира молодости: эти идеи возвращаются на качественно иной основе! Точно так же конечность, фигурирующая в современной математической теории топосов, не менее отличается от конечности сферы неподвижных звезд Аристотеля, чем современная физхимия трансформации элементов отличается от средневековой алхимии превращения ртути в золото. По отношению к конечной Вселенной Аристотеля можно было задать вопрос «а что же дальше? куда полетит копьё, брошенное человеком, забравшимся на сферу неподвижных звезд?», по отношению же к топосу этот вопрос не имеет смысла, так как понятие протяженности, как синоним реальности, дискредитировано ныне не менее, чем понятие алхимического и «философского камня»! Иудео-христианская цивилизация началась с признания принципиальной невозможности понять сущность мироздания в рамках наших повседневно-бытовых наглядных образов и представлений: вёрст, дней, отдельных тел и т.п. Современная наука полностью солидаризируется с этим тезисом и поэтому понимать возврат к идее конечной замкнутости эллинизма в наши дни ни в коем случае нельзя представлять себе в духе эпохи Возрождения, когда считалось, что возврат к античности должен происходить на базе оценки иудео-христианского наследия, как черного провала в истории человечества.

С учетом этого обстоятельства легко понять, что упоминавшиеся выше тенденции пессимизма и оптимизма, приходящие ныне на смену споров о «первичности-вторичности», проявляются без наглядно-бытовой четкости в мире, где доминирует плюрализм культуры в смысле Лотмана-Лихачёва, а не казарменная однозначность языка светофора, как идеала в смысле Декарта-Спинозы, это вполне оправданно.

Не правилом, а исключением является позиция чёткого пессимизма Экклезиаста, Марка Аврелия, Шопенгауэра, Камю, склоняющихся к идее самоубийства, равно как и позиция четкого оптимизма Артура Кларка, академиков Купревича[1] и Ребиндера, надеющихся на достижение наукой практического бессмертия в обозримом будущем (Артур Кларк говорит о 2090 годе). Акад. Дубинин, на пороге своего девяностолетия, например, ни о каком самоубийстве и не вспоминает, но, тем не менее, идею бессмертия считает не только неосуществимой, но и вредной, поскольку (тут, наверное, сказываются личные детские переживания) главным двигателем прогресса является не эрудиция взрослых и стариков, а неповторимая свежесть впечатлений открытия мира ребёнком и юношей. Ещё менее подходит, казалось бы, на роль классического пессимиста-печальника Карел Чапек, высмеивающий идею эликсира бессмертия в своём «Средстве  Макропулоса». Но мы уже уточнили, что речь идёт не вообще о пессимизме как плохом настроении и об оптимизме как хорошем настроении, а об оценке перспективы феномена Человека: оптимисты надеются на то, что, как животные трансформировались в человека, так и человек трансформируется в нечто ещё более качественно высокое, превратится, изменившись физически, из смертной твари дрожащей в бессмертного небожителя, а пессимисты на это не надеются. Академик Спирин связывает эту трансформацию с идущим независимо от усилий нашей науки каким-то скрытым общеприродным процессом эволюции генов. Н.Ф. Федоров и Винер допускали воскресение людей и телеграфирование человека средствами нашей науки. Достоевский только называл этапы эволюции феномена Человека (животное состояние до появления потребности понять смысл существования общемирового целого, т.е. до появления идеи Бога, затем современное человеческое существование и, наконец, то бытие, проблески которого ныне даны нам в редкие мгновения вдохновения и экстаза), но не решал вопрос о том, за счет чего произойдёт эта трансформация – человеческой науки или мирового кода-регулятора. При всех своих различиях все эти точки зрения соответствуют оптимистическому направлению. Карел Чапек, напротив, уверен в том, что если бы даже эликсир бессмертия изобрели, люди от него отказались бы, так как, в отличие от шутки «тяжело первые сто лет, потом легче», только первые сто лет его бессмертная героиня чувствует радость жизни, а потом ей всё уже надоедает, делается безразличным и она начинает завидовать смертным людям, нежные цвета жизни которых высвечиваются именно лишь наличием черноты могилы! В стихотворной форме концепцию Чапека изложил и Твардовский: «Не знаю, как бы горел жар моей привязанности кровной, когда бы я не подлежал, как все, отставке безусловной». В форме балаганной логики говорили о смерти Эпикур, Спиноза, Монтень: «Пока я есть, смерти нет, когда будет смерть, меня уже не будет, следовательно, о ней вообще нечего думать.». В менее примитивной формулировке эту мысль высказывал Ларошфуко: «На смерть, как на Солнце, нельзя смотреть в упор», не менее рафинировано: «Смерть даёт сюжетную направленность жизни». При всех своих различиях все эти точки зрения соответствуют пессимистическому направлению.

Как это часто бывает, назвав подобный пессимизм оптимизмом, заявив, что смерти нет, устраивают парки культуры и отдыха на старых кладбищах, отменяют день поминовения усопших, вместо медленных похоронных процессий, во время которых ранее хоть на какие-то считанные часы сослуживцы покойника имели возможность подумать о бренности повседневной текучки, о вечном и бесконечном, ныне похоронные автобусы мчатся в общем потоке автомашин. Сегодня это у многих уже вызывает возмущение и были уже статьи о том, что слова Эпикура, Спинозы, Монтеня не следует понимать как призыв быть бабочкой-однодневкой, что наивно-бодряческое, слепо-беспечное отношение к смерти («чур меня, не говорите об этом») недостойно современного человека, способного в реальной проблеме видеть проблему, не игнорируя её и не преувеличивая её.

Но, может быть, не такое уж большое преступление назвать пессимизм оптимизмом? Почему здесь не может быть разнообразия мнений, плюрализма? А если, в конце концов, обнаружится ошибка, то ведь люди имеют право на ошибку! Без права на ошибку нет развития, прогресса, движения вперёд! Это же азбука свободы! Нет, с этим нельзя согласиться.

Н.Я. Мандельштам названием одной из глав своих мемуаров, «Гибельная свобода», полемизирует с известной строкой стиха Есенина – «гибельной свободы в этом мире нет!» Как филолог, она утверждает, что бедность нашего языка не позволяет на уровне терминологии отличить «свободу» как волевой акт (свобода выбора) от свободы как ценностной категории (свобода как условие для поисков и постижения Истины-Любви-Красоты). Поэтому необходимо находить такое различие на уровне понятий и видеть не тождество, а противоположность права на ошибку, свободы выбора, плюрализма в споре Эйнштейна–Бора и правом на ошибку, свободой выбора, плюрализмом в споре Сталин-Бухарин. Поэтому Достоевский не уставал подчёркивать коренное отличие свободы как неотъемлемого атрибута «образа Бога на земле» от свободы как своеволия, вседозволенности, крови по-совести, т.е. неотъемлемых атрибутов «Бесов»! Без понимания этого отличия призыв Достоевского в его знаменитой пушкинской речи «Смирись, гордый человек!», будет иметь ту же цель, которую, по М. Ульянову, имел Сталин: превращение гордых, свободных, самостоятельно мыслящих людей в покорное, бессловесное, смиренное стадо скотов (уже в двадцатые годы люди типа Рютина и Мандельштама с горечью констатировали, что сталинский режим внёс поправку в афоризм «Британский парламент всемогущ, он не может только превратить мужчину в женщину», ибо этот режим десятками и сотнями превращал несгибаемых в прошлом героев-мужчин, революционеров-подпольщиков, с гордо поднятой головой шедших на виселицу и царскую каторгу в трусливых, покорных баб, смиренно кающихся и умоляющих о прощении не Бога, а Сталина). Небывалый этот в истории человечества феномен объяснен цитатой из Мориака, приведённой в телепрограмме «Философские беседы» 16.08.88 г. Смысл этой цитаты сводится к следующему. Можно словом убить человека, но не собаку. Можно моральные истины объяснить пятилетнему в форме сказки о гномиках, но не в форме математических аксиом. Поэтому пророки морально-религиозного принципа «Считая себя высшей ценностью, божественным эскизом, оценивай так и других, т.е. не делай другому того, чего себе не желаешь», излагали этот принцип на языке, который был доступен безграмотным рыбакам, диким бедуинам, тяжело работающим крестьянам Индии. Поэтому хотя теоретически и говорилось о том, что всевышний космический информационный регулятор вне наглядных координатно-бытовых образов, на практике эти образы все же давались: рай, ад, ангелы, черти, и т. п. Иначе массы людей не поняли бы. Этим воспользовались позитивисты, разорвавшие двуединую мысль Ньютона о космическом пространстве как эвклидовой протяжённости всевышней информационности (Рахметов Чернышевского видел в «Принципах» Ньютона образец гениальности, а в его же «Комментариях» – образец глупости), и противопоставили «научно-материалистическую» протяжённость «религиозно-идеалистической» информационности.

Ни один из 250 000 молодых людей, бесновавшихся в московской ночной демонстрации 1937 года, и мысли не допускал, и даже наверное, не сразу бы понял о чём речь, если бы ему сказали, что черти – это не глупая басня для безграмотных старух, а реальность, и что главный бес, Вельзевул Люцифер, сидит сейчас в своем кабинете в Кремле, и они, такие образованные, сознательные, всё понимающие студенты московских вузов реально есть не что иное как тиражированное издание мелкого бесёнка Лямшина из «Бесов» Достоевского. Тайна мироздания неразрывно связана с моральным миром человека и поэтому первое имя Дьявола – это ложь, а первая его задача – это доказательство того, что никакого Дьявола не существует, что черти и бесы бывают только в бреду и галлюцинациях. Если это доказано, то уже ничего не стоит объявить богом грузинского уголовника, австрийского стукача или китайского семинариста. Предварительно, конечно, поясняется, что общие фразы о природе человека («человек добр», «человек зол») требуют расовой или классовой конкретизации, научно обоснованной расшифровки, что нельзя в плане абстрактного гуманизма ставить на одну доску эксплуатируемого пролетария и эксплуататора–буржуя, чистокровного арийца и стопроцентного еврея, и т. д. и т. п. Массе чистокровных пролетариев и не менее чистокровных немцев это, как правило, нравится, и поэтому власть моральных ублюдков типа Гитлера, Сталина, Мао оказывалась построенной далеко не на песке: стабильность их режимов сравнима только со стабильностью режимов древних азиатских рабовладельческих деспотических государств! Так можно изложить цитату из Мориака, в своей свёрнутой афористической формулировке говорящей о смысле понятий Бога и Дьявола.

Следовательно, свобода, гордость и смирение в смысле Достоевского-Мандельштама относятся к свободе, гордости в смысле Сталина–Гитлера так же, как Бог относится к Дьяволу, а сниходительное отношение к переименованию пессимизма в оптимизм чревато переименованием чёрного в белое, Антихриста в Христа. Что из этого получается, сегодня в комментариях не нуждается!

Лучшей иллюстрацией гибельности "свободы" превращать черное в белое, добро в зло, грех в святость, подлость в героизм, кощунство и сальности в свободомыслие является судьба самого Есенина. Пародокс и трагедия Есенина кроются именно в этой моральной двойственности, обусловленной несовпадением ценностей общечеловеческих и классовых. Воспитанный в состоятельной старообрядческой семье на чтении священных книг и хождении по монастырям, Есенин пришелся по душе императрице, увидевшей в нем народный самородок типа Распутина. Распутин своими экстрасенсорными способностями два раза спасал жизнь больного гемофилией её сына, остановив кровотечение, которое не могли остановить европейски образованные лейб-медики. Есенин своими религиозно-патриархальными стихами, отчужденностью от европейского просветительства, антимодернизмом производил на неё такое же впечатление. Бухарин в "Правде" 12.01.27, подчеркнул, что симпатия эта была взаимной: Есенин считал за честь "приложиться к ножке" царицы, посвятил ей стихотворение "В багряном зареве закат" и весь сборник "Голубень", узнав о смерте царской семьи, заказал молебен. Издательница газеты "Новая Россия " Чацкая, покровительствовшая ранее молодому Есенину, услышав о чтении поэтом своих стихов царице в домашней обстановке и о словах посвящения на сборнике "Голубень", - "Благоговейно посвящаю императрице Александре Федоровне", публично порвала подаренные ей Есениным стихи и кричала «Предатель! Новый Распутин! Протопопов!» Нетерпимость к инакомыслящим в либеральных кругах России была инквизиторской: зачисленный в "ретрограды" Тютчев писал свои стихи большей частью по-французки, даже не думая о публикации их в России; все знали, что достаточно одного телефонного звонка "папы римского" Милюкова, чтобы перед "отщепенцем" захлопнулись двери всех "прогрессивных" редакций. С либералами не считались лишь большевики, к которым после свержения царя и примкнул Есенин. Но здесь, возможно, желая искупить свое религиозно–монархическое прошлое, поэт угодил в другую крайность: от стихов "схимник-ветер шагом осторожным мнет листву по выступам дорожным и целует на рябиновом кусту язвы красные незримому Христу" он перешёл к кощунственным стихам, где выражал желание "снять штаны" с Христа, отправить Христа вновь на крест, а разбойника Варраву "подхватить под руки и по Тверской, – молюсь ему матерщиной". За эти стихи толпа в Харькове пыталась убить Есенина, - спасли те, кого он же высмеивал в образах Лейбмана и Замарашкина (в поэме «Страна негодяев»), стремившихся превратить все храмы в общественные уборные. Получился, действительно безвыходный порочный круг: Бунин, основываясь на вышеприведенных кощунственных стихах и на тех нецензурных надписях, которые делал Есенин на стенах Страстного монастыря (где ныне кинотеатр " Россия"), называл поэта "хамом", олицетворением того озверения и низости которое предугадывал Мережковский в своем "Грядущем хаме"; с другой стороны, "компетентные органы" (которых Есенин страшно боялся), основываясь на образах чекистов в "Стране негодяев " и на " Жеребёнке", посвященном Махно, которого "так любит крестьянство", четыре раза арестовывали поэта, не без основания подозревая его в тихоновщине, желании представить хамами как раз тех, кто способен храмы перестраивать в уборные. Всем известно, как поэт разорвал этот замкнутый круг (сейчас в эпоху перестройки и гласности, многие цитируют слова Есенина о том, что "идет не тот социализм, которого мы желаем").

Переход человечества от дикости к варварству означал переход к принципу "Око за око, зуб за зуб" (от принципа тотального уничтожения и поедания " чужаков", сколько бы их ни было, и независимо от того, как они себя вели). Переход от варварства к цивилизации означал переход к принципу воздания добром в ответ на зло. Но во всех этих случаях понятия добра и зла, святости и греховности сохраняли свой устойчивый смысл: бандит знал, что он бандит, а святой знал, что он святой. Даже Нечаев ещё способен был назвать «потерей чести», во имя дела революции именно потерю чести, а не "вершиной благородства". Только двадцатый век ознаменовался полным смешением понятий, вавилонским столпотворением, когда одно и то же действие одни именовали " героизмом", а другие" подлостью" (Павлик Морозов, Хорст Вессель[2], и т. п.). В нашей стране это столпотворение вавилонское начиналось, конечно, не со Сталина, а ещё с Петра 1, который в глазах старообрядцев (составлявших 30% великорусов) был Антихристом, а в глазах " птенцов гнезда Петрова", - Великим Преобразователем. Патологическая диалектика, позволяющая видеть в подлости героизм и в героизме подлость, так же относится к реальной диалектике, позволяющей видеть в бесконечно большой вселенной бесконечно малый фридмон, а в фридмоне - вселенную, как злокачественный рост относится к нормальному росту, как тайна бюрократических хитростей, описанная Кафкой, относится к тайне мироздания, описанной Эйнштейном.



[1] О.В.Орлов, Ноосфера, разум и чувствознание, http://iuu.eao.fio.ru/obj/noosfera.htm (Прим. А.Ч.)

[2] Вессель, Ханс Хорст, http://www.hrono.ru/biograf/bio_we/vessel.html; Настоящая история Павлика Морозова: от стукача до героя, http://news.pravda.ru/society/2003/09/20/55133.html  (Прим. А.Ч.)

 

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка