Всечеловеческая слепота и ясность
(рецензия на книгу Дмитрия Машарыгина «Минус восемь» Москва, издательство «Стеклограф»)
Подлинную поэзию, как известно, определяет/выделяет среди остальной самодеятельности разное. Однако, кроме всего прочего, есть фундаментальные вещи, становящиеся основополагающими в образовании поэтического звука или, для начала, контр-звучания привычному ритму жизни. Одна из таких – тотальный внутренний надлом пишущего, тектонический сдвиг, образующий пропасть, которую поэт (в глобальном значении этого слова) то и дело сдерживает все отведенное ему время. Но единицы все же решаются на обратное: они бросаются в этот обрыв, чтобы изучить его и дать имена тому, что доселе не было известным. Стоит понимать, на каком языке будет говорить такой автор и на кого будет похож, без белого-то света. Скорее всего, это будет «человек, принимающий метастазы/ за слепоту голубиную, светлость, шелест». Или нечто подобное.
Именно таким поэтом и является Дмитрий Машарыгин, известный для уральского (и не только, но особенно!) читателя автор, за достаточные годы творчества собравший в копилку литературных заслуг огромное множество публикаций в разных журналах, лауреатства и прочие шорт-лонги разных премий и конкурсов всех масштабов. Но будем честны: разве этим определяется искусство? Разумеется, нет.
По мере погружения, Машарыгин постепенно знакомит читателя своего сборника стихотворений «Минус восемь», вышедшего в издательстве «Стеклограф», с представителями бытового темного царства открывшейся лично ему бездны. Поэтому уже на первых страницах может охватить паника, отвращение, гнев, читатель вынужден искать способы возвратиться, чтобы выбраться из затхлого места, успевая за несколько стихотворений задохнуться от запахов «лежащего трупа Светы», «ментального секса с березой», «костей» «мяса» и так далее. Задача, однако, не из легких.
Нарочитая физиология бытия (а далее – небытия) начинает обволакивать смельчака, погружающегося глубже и глубже, делая частью своего мира. Ему приходится с каждым стихотворением прикладывать все больше усилий, чтобы пройти «сквозь густую, словно мёд, биомассу». Ну как тут не попасть под каток аналогий с грязным реализмом и его вечно предельно промилльным водителем – Чарльзом Буковски?
Разве может случиться, чтобы в таком жутком месте на языковом уровне все было гармонично, первозданно красиво, выверено и т.д.? Если было бы так, то стало бы сплошной спекуляцией. Оттого-то язык тоже начинает разлагаться. В первую очередь, даже не на уровне общей стилистики, а на уровне версификации. Конечно, манера письма, выбранная Машарыгиным, не подразумевает отточенной метрики. Но в то же время у достаточного количества стихотворений разваливается практически все, из каждого места в любом тексте сыплется нечто, напоминающее и о негодности любого прежнего рода мысли, чувства, миропонимания, и будто о бесполезности слова как такового вообще. Это фонетические слипания по типу: «то есть утратив кровь, плоть»; «голых их»; нелепые для подрифмовки инверсии: «его словно бы раны»; «снял пальто, подтянул слегка брюки»; «чтоб выйти в цвет белый». Пусть индивидуальный (и, чувствуется, окостеневший) стиль письма и вынуждает автора брать широкий мазок, закрывая глаза на многое (порой – очень даже оправданно), все же главной технической проблемой является ужасный ритмический сбой, местами, конечно, заставляющий улыбнуться, а местами – все же отплюнуться: «на конечном полустанке/дáдут чистые трусы»; «Ты приедешь на старом авто/С óдной фарой светящейся только…»; «а вокруг цистерны мяса/проносились и влекли/также бари алибасов /ли́зал евро и рубли» и здесь же: «он зачем-то скáзал чёткий/ты пацан, ну, иногда» и т.д.
Очевидно, читатель может задать себе вопрос, прочитав около трети книги (это если читатель усидчивый, «правильный» читатель, который откроет сборник с первой страницы, а не там, куда Бог пошлет): а стоит ли продолжать находиться в роли зрителя в любительском анатомическом театре? Но именно здесь начинает говорить с читателем настоящий Машарыгин, высказывая мало-помалу полную солидарность с тем, что пришлось испытать читателю за предыдущие 45 страниц. Он аккуратно начинает предупреждать: «Страшно, мой мальчик, холодно там, внутри…». И вот именно с этого момента хочется идти дальше, доверившись новой ипостаси автора. Туда, где, несомненно, ожидает награда за тяжкие труды.
Ступивший на следующий этап сборника узнаёт (следующий – сказано, естественно, формально, так как конкретного деления на части в сборнике нет), что все названное прежде, вся сплошная «художественная дефекация» была ничем иным, как «белой глиной, святой грязью», а не тем, чем принял ее читатель. Дальше пахнет уже «пустеющим воздухом», избавленным от повсеместного гниения; герои уже не встают к стенке, а «У гардероба вразнобой/ Снимают вещи, а под ними/ Один нездешний свет сплошной». На этот свет, намекает Машарыгин, и нужно двигаться.
Главной задачей автора является высечение этого самого света в героях из таких подручных инструментов, которые пригодны разве что для похоронной процессии чудовищ; из абсолютно черного тела, из чего-то, что априори противоречит свету по своей природе. Он «пытается зарифмовать / Осень и Богоявление», то есть стереть границу между умиранием, разложением и рождением, бесконечным расцветом, сделав это единым взаимосвязанным и постоянно переходящим друг в друга процессом.
В этом открывающемся после половины книги мире Машарыгина совсем другие пейзажи, приходящие на смену бытовой инфернальщине. Конечно, до самого конца периодически вклинивается в тексты провинциальная уральская атмосфера: Пермь, Челябинск, улица Блюхера, поэты Янис Грантс, Александр Петрушкин и т.д. Но все это декорации. Главным образом, в настоящем новом машарыгинском мире происходит пасторальная мистерия: там «Ходит корова, жует голубое сено/ Гладит по шрамам воздух, как демиург»; лирический герой, подобно элементарной частице, находится сразу в нескольких состояниях, размывая теперь и границы пространства-времени: «Я умер завтра, а сегодня мной/ Следит за мной танцующий колхозник». Там все становится ничем, а ничто – всем, и наоборот. Эта субстанция машарыгинского бытия постоянно меняет состояние ради главного: чтобы, в конце концов, «святая грязь», пришедшая на смену грязи распада или семантически сместившая ее, сменилась истинной святостью – образами отца, матери и возвратившегося (или лучше сказать – безвременно возвращающегося) в сердце Бога, чей подлинный свет затмевает всю грязь сборника.
Парадоксальность поэтики Машарыгина заключается в редком и тускло выраженном на первый взгляд феномене: к достижению художественной полноты автор приходит лишь посредством скрытых от поверхностного и невнимательного глаза частностей, которые натыканы по текстам еле видимыми червоточинами. То есть, поэтическая цельность рушится при комплексном подходе к произведению. Лексика разного регистра часто сбивает с толку, не дает разглядеть алмазы с первого раза. И только благодаря этим отдельным элементам в каждом тексте складывается подлинная художественная картина. Причиной тому, видимо, служит потоковость письма, которая объясняет и все языковые недочеты, указанные (и больше – неуказанные) выше. Кажется, что автор полностью доверяется первобытному импульсу, не внося правок, последующих «очеловечивающих» текст изменений. Потому-то композиционная особенность сборника состоит в том, что читатель сам определяет количество частей в нем посредством того, сколько раз он пристально вчитается. Потому что каждое очередное прочтение – это новый сборник. И переход на новый этап понимания без этого рецепта невозможен.
Машарыгин – это глас вопиющего в пустыне. Точнее – в бездне, в которую он спустился так глубоко, что нет возможности даже вспомнить о том, что такое солнечный свет. Поэтому ему приходится создавать свет самостоятельно. Он выкрикивает по памяти «святые» слова, ставя их в контраст с грязью, чтобы создать мир, где для незрячих, таких же странствующих по бездне, родится новый свет. Его главная миссия – привести к общему знаменателю каждый элемент темного царства, свести все к художественной сингулярности, чтобы сделать из морока всеобщую гармонию, создать чистую ткань бытия, переработав тонны грязи на расходный для благих нужд материал. Естественно, каждый по-разному определит истинную изящность поэтики автора. Но, кажется, один из ответов он дает сам, объясняя в нем, как минимум, противоречивый стилистический дуализм своих текстов, упомянутый выше, который однажды для самого преданного читателя становится ясным:
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы
