Комментарий | 0

Хуциев. Ну чем не антиукраинская актуальность?

С. Воложин
 
 
 
Ложноножка это тот выброс из тела амёбы, который показал ей, что в этом направлении вкус воды малоперспективен насчёт наличия еды там, впереди. И тогда ложноножка вбирается в тело амёбы, и амёба вытягивает в другом направлении новую ножку: вдруг там вкус воды привлекательнее.
Ложноножки – хороший образ процесса постижения художественного смысла произведения искусства, когда тот скрыт.
Слово «правдоножка» я выдумал в споре со своей, так сказать, внутренней рецензенткой моих не только написанных искусствоведческих статей, но и самого процесса написания данной статьи, т.е. я выдумал это слово в споре с внутренней рецензенткой бракуемых*, как ложноножки, вариантов вот этой статьи, статьи о фильме «Застава Ильича» (1964) Хуциева.
Ильич – это Ленин. Кино – политическое, грубо говоря. А моя рецензентка плохо переносит политическое: она включает правдоножку. Это значит, что она произносит мнение. Это мнение, будучи мнением её, ей свято, ибо оно ж – её! И всё: ни пройти, ни проехать. Никакие доводы на обладателя правды не действуют.
Что делать?
Ответ своим примером как бы даёт сам Хуциев в этом фильме: малозаметность политического (опять грубо говоря; я вообще люблю говорить грубо, не в соответствии с общепринятым стилем высказываний об искусстве – чтоб лишний раз показать, насколько я не согласен со всеми искусствоведами; ещё будет повод об этом поговорить).
Если вы, читатель, смотрели фильм «Застава Ильича», ответьте сами себе: вы заметили, помните, что кино и начинается, и кончается звуками «Интернационала»? – Если не заметили или не помните, то Хуциеву малозметность политического удалась.
В начале кино более помнятся просто шаги революционного караула, стук сапог по ночной мостовой вдоль трамвайного пути. Наверно, это на Заставе Ильича. 27-й и 32-й трамваи там ходили в 1919 году.
 
 
«В 1919 году Рогожская-Сенная площадь была переименована в площадь Ильича, а площадь Рогожской заставы переименовали в Заставу Ильича.
В 1955 году обе площади слиты в одну под названием площадь Ильича.
В 1992 году площади возвращено историческое название — площадь Рогожской заставы».
Я усматриваю и тут образ (опять незаметный): переименование в 55-м стирает память о революционности, ассоциирующейся со словом «застава». А Хуциева это не устраивает. И он бунтует названием своего фильма против власти, предающей коммунизм: мол, были люди в это время… В 1919 году… Не то, что нынешнее племя: и в 1964-м, и, тем более, в 1988-м… - (В 1964-м фильм подвергся цензурному урезанию и переименованию в аполитичное «Мне 20 лет» – тогдашней советской власти – лжесоветской, по сути предательской по отношению к коммунизму – не понравилась даже малозаметность настоящей, а не лживой коммунистической направленности фильма. А в 1988-м уже не было цензуры, зато и от коммунистической направленности зрителей почти ничего не осталось, и тем паче надо было, чтоб та оставалась малозаметной и не отторгаемой. А просто промолчать Хуциев в обоих случаях не мог.
Моя правдоножка наоборот: понимает, что политики в фильме и вовсе нет.
Её можно понять. Она любит книги и драгоценные камни. Знает в них толк. Покупает. Реставрацию капитализма в России считает естественной и возвращением к общечеловеческим ценностям. Им, думает, и посвящено кино «Мне 20 лет». Я же, во время оно (да и сейчас) будучи стихийным левым шестидесятником (левые были за вылечивание больного социализма до коммунизма, а правые – до капитализма), - я острее её чувствую образный смысл переименований кино и в городе. И благодарен ей: я должен деликатнее относиться к так называемой аполитичности среднего, или приближающегося к среднему, класса. Как деликатно отнёсся Хуциев к не знающей что делать московской  молодёжи 60-х годов, и вот звучит мотив: «Весь мир голодных и рабов! Кипит наш разум возмущённый, и в смертный бой идти…», - в конце фильма и тоже теряется за всё увеличивающимся операторским вниманием к смене караула у мавзолея Ленину. Которая, смена караула, есть Липа. А не был Липой караул в 1919-м.
Впрочем, в кино, может, и не рабочие патрулируют, а чекисты.
 
 
В фуражках со звёздочками, в кожанках, сапогах…
Интернет по запросу "кожанка чекиста 1919" выдаёт такое:
 
      
 
И понять можно хуциевскую экипировку караула, мол, если были настоящие люди в 1919-м, то это чекисты в первую очередь. А теперь? В 1964-м? Когда был снят на плёнку кусок, вырезанный из-за цензуры…
«- Смешной мужик. Ты ведь его давно знаешь?
- Давно. Как здесь работаю. Магнитофон у него - блеск.
- Импортный?
- Да нет, сам сделал.
- Интересно, что ты о нём думаешь?
- Так общаемся иногда.
- Это правильно. Не надо было оставлять его. У нас все молодые, а он… Надо его как-то вовлекать.
- А вы бы предлагали к Порошенко в игру.
- Ты шутишь, а человек откалывается. Не от коллектива. Просто от людей. Ну что мы о нём знаем. Работает. Что ты о нём думаешь?
- В каком смысле?
- Ну что обычно думают о людях? Интересно проверить свои ощущения.
- Так вы хорошо знаете, как я к нему отношусь.
- Да работает ничего.
- Хорошо.
- Хорошо работает. Высказывается, как будто что-то…
- Человек с юмором.
- Да, человек с юмором. Высказывается с юмором, будто знает что-то такое, чего нам и не знать. Заметь, никогда не говорит до конца.
- По-моему, он всегда говорит то, что думает.
- Нет, Коля, так кажется. Для некоторых что надо? Ругает, значит уже хороший человек. А что? Как? С какими побуждениями?
- Что-то я вас не совсем понимаю.
- Знаешь, Коля, что сейчас ругать легче, чем хвалить. С работы не выгонят, авторитет повышается. Вот он как-то читал газету, а потом вслух при всех говорит: «Нельзя рекламировать наш строй, как холодильник».
- Вы ж сами смеялись.
- Коля. Мы говорим с тобой откровенно. Без свидетелей. Садись. Да, я смеялся понимаешь над чем? А что при этом думал он сам?
- Будто вы его совсем не знаете?
- Вот в этом-то и дело. На догадках, сам понимаешь, далеко не уедешь. Да не хочется, понимаешь, лезть в душу к человеку, что, мол, и как. Сам знаешь… Эти откровенные разговоры по душам с начальниками.
- Да-а. Я закурю?
- Кури, кури. Мы одни. Пожарников нету.
- Это всё ничего. Но вот такое дело… Поставь себя на моё место, пойми меня правильно. У некоторых товарищей не без основания сложилось мнение, что Владимир Васильевич некоторыми своими высказываниями, ну как это принято писать, дезориентирует наших ребят.
- Какие это товарищи?
- Ну, допустим, мне так показалось. Я в этом не уверен. Но может у меня сложиться такое мнение? Ну, если я ошибаюсь, всегда приятнее быть не правым. Владимир Васильевич тебе доверяет больше других. Ты его хорошо знаешь.
- Ну и что же?
- Никто не заставляет тебя на него наговаривать. Но нам без этого нельзя, старик. Доверяй, но проверяй. Для нас же спокойней, что мы, а не кто-нибудь.… Это и есть высшая форма доверия: мы, а не кто-нибудь.
- Ну, вы сами-то понимаете, что мне говорите?
- Да, я отвечаю за каждое своё слово.
- Если б мы не были одни, если бы так было, я бы набил тебе морду.
- Да? Ну и что ж мешает?
- Не люблю без свидетелей».
Правда и тут незаметной сделал Хуциев политику?
Смотрите.
«Кто-нибудь» - это КГБ. Лучше «мы, а не кто-нибудь», - всего лишь из карьерных соображений начальника, допустившего антигосударственное поползновение подчинённого, а не донёсшего на него до поползновения. Наконец, почему антигосударственное?
Что значит холодильник? – Это образ эпохи потребления, которая началась на планете с 20-х годов и вполне развернулась после Второй мировой войны. И не должна б затронуть страну, по-настоящему идущую к коммунизму, а не только на словах. А раз на словах, то КГБ защищает итоговую прокапиталистическую ориентацию страны, против чего Владимир Васильевич. И идти в услужение прокапитализму с его охранительными органами в виде КГБ Коле не хочется. Потому и в морду дать захотелось.
Касательно же капитализма – потребительское общество это новая его модификация, которую не предвидел Маркс и которую мог бы предвидеть, выведя массовое потребление из массового производства, при нём уже существовавшего в военном деле.
С учётом этой эпохи нужно переменить слова строк «Интернационала», мелодия которого звучит в самом конце, на такие: «Ни бог, ни царь и не герой. Добьёмся мы освобожденья своею собственной…»
Да, за год до создания фильма был продовольственный кризис в СССР. СССР был вообще страной перманентного дефицита. И его очередное обострение в 1988 году, - это год восстановления Хуциевым урезанного фильма, - вообще через три года убило страну и строй, называемый социалистическим. А на самом деле им не являвшийся, на что и намекает Владимир Васильевич. И что заметила и не смогла перенести власть в 1964-м, устами Хрущёва ещё раз сориентировавшая страну на прокапитализм лозунгом: «Догоним и перегоним Америку по потреблению на душу населения мяса и молока!» Но смешно подозревать левого шестидесятника Хуциева (левые были за лечения социализма до переориентации на коммунизм, а правые – на капитализм), - смешно подозревать Хуциева  в таком же переживании, как в 1919-м: за «мир голодных». Хоть и пропал хлеб в магазинах в 1963-м, и пришлось пшеницу завозить из-за границы.
Если б Маркс додумался до эпохи потребления, он бы догадался о снижении революционности масс и согласился б с Прудоном, что строй надо менять не силой, а мирно или полумирно, организовывая и отстаивая самоорганизацию жизни и производства в местных масштабах, без центральной власти – Маркс бы сам стал анархо-синдикалистом, как Прудон. И в мелких самоуправлящихся ячейках дыхание коммунизма чувствовалось бы с самого начала. Это «само» живёт глубоко в менталитете человечества, как общинность и, как трава через асфальт, пробивается и пробивается в веках. В прошлом – в виде ересей и бунтов. А по Хуциеву, вспомнив про «своею собственной…», пробьётся-де в каком-то далёком сверхбудущем, раз терпит, вот, оно поражение в 1964-м и в 1988-м.
И всё это у Хуциева достаточно мало заметно.
Но власть заметила.
И, чтоб кино вышло на экраны в 65-м, Хуциеву пришлось убрать политику в диалоге начальника с Колей.
«- Смешной мужик. Ты ведь его давно знаешь?
- Давно. Как здесь работаю. Магнитофон у него - блеск.
- Импортный?
- Да нет, сам сделал.
- Интересно, что ты о нём думаешь?
- Хорошая машинка.
- Да нет, я о Владимире Васильевиче.
- В каком смысле?
- Ну что обычно думают о людях? Интересно проверить свои ощущения. Работает он, вроде, ничего.
- Так вы знаете, как я к нему отношусь. Нормально.
- Работает ничего.
- Хорошо работает.
- Да, работает хорошо. Высказывается иногда …
- Он человек с юмором.
- Да, человек с юмором. Но заметь, никогда не говорит до конца.
- По-моему, он всегда говорит то, что думает.
- Ну зря, по-моему, таких людей вообще нет.
- Почему?!
- Не знаю. Природа человека.
- Это вы слишком.
- С виду он, конечно, смелый. Даже резкий. Не всегда подбирает выражиния. Как он тогда о Филиппове-то?
- Он не подбирает, это он говорит. А что, не прав что ли? Сколько денег угрохали, а машина стоит. Ваш же Филиппов приложил к этому руку.
- Почему мой?
- Ну не ваш – мой. Какая разница, чей. Колупаемся, а потом спешку будем пороть. [Знаменитая штурмовщина в конце месяца и лень в начале.] Прав, прав старик, что тут говорить.
- Ну в этом смысле, может, он и прав. Отчасти. Хотя я с тобой до конца не согласен. Знаем мы эту смелость-принципиальность. Часто это оборачивается просто дешёвым эффектом. Зарабатывает популярность.
- Что-то я вас не совсем понимаю.
- А чё тут не понимать?
- Да ерунда. Да вы совсем не знаете его.
- Эт-то правильно. Знаю я его мало. Давай покурим. Мы здесь вдвоём. И пожарников нет.
- Хэ-хэ.
- Слушай. Хочу с тобой поговорить откровенно. Без свидетелей. Поставь себя на моё место. Пойми меня правильно. У некоторых товарищей…
- Да.
- Очевидно, не без оснований сложилось впечатление, что Владимир Васильевич некоторыми своими высказываниями дезориентирует.
- У каких это товарищей?
- Ну, я не могу тебе это…
- У Филиппова, что ли?
- Ну почему у Филиппова? При чём тут Филиппов? Есть кое-кто и…
- Кто?
- Ну я не могу тебе этого сказать… Ну, допустим, мне так кажется. Хотя я в этом не убеждён. Ну может у меня сложиться такое мнение? Может? Может у меня сложиться естественное желание проверить своё впечатление? Ну, если я ошибаюсь, тем лучше. Всегда в таких случаях приятно оказаться не правым. Садись. Владимир Васильевич доверяет тебе больше других. Ты его хорошо знаешь. Ну я понимаю, тебе несколько неловко. Никто не заставляет тебя на него наговаривать. Но без этого нельзя, старик. Доверяй, но проверяй.
- Какие же это товарищи?
- Ну Филиппов, Филиппов. Только ты меня не выдай. Чудак. Тебе бы нисколько не помешало. Нам с тобой его поддержка знаешь, как понадобилась бы? Его лаборатория сейчас начинает разрабатывать новую модель. Нужны будут люди. Там перспективная разработка. Просто. Я могу быть с тобой откровенным. Чего мне от тебя скрывать. Ну в конце концов… ну кто тебе Владимир Васильевич? Брат? Собрат? Близкий человек?
- Да… Конечно…
Я это как-то видел его с одной молодой девкой. Может, дочь? А может и… а?
- Ну-ну. Хорошо.
- Если б мы не были одни, если бы так было, я бы набил тебе морду.
- А что же мешает?
- Не люблю без свидетелей».
Осталось простое подсиживание ради карьеры. Политика исчезла, и картину пропустили в прокат.
(Политика, впрочем, не напрочь исчезла и тут. Остался анархо-синдикалистский бунт подчинённого, Владимира Васильевича, против начальника лаборатории Филиппова. Но анархизму так не повезло в ХХ веке… Ещё больше, чем Прудону против Маркса в веке XIX. Анархизм бы мог прогреметь в ХХ веке так же, как госсоциализм, фашизм и всех победивший либерализм. Но Махно его так опозорил в начале века, что ко времени левых шестидесятников, бывших за самоупроавление против тоталитаризма, сами эти левые шестидесятники своего прудонизма не осознавали. Думали, что они просто за гражданскую активность, за которую была и власть – так же только на словах, как и за коммунизм. Поэтому взбрык Владимира Васильевича и реакция на него были властью и всеми оценены как взаимное подсиживание. То есть – без политики.)
При таком сравнении, конечно, не может быть речи об отсутствии политики хотя бы в неподцензурном варианте. Но кто из простых зрителей так сравнивает? Никто. – И малозаметность её  торжествует. И с нею, увы, – поверхностное отношение к кино.
А поверхностною, мне приходится счесть и саму образность, выражение чем-то чего-то. Как, например, это было с рассмотренными выше элементами «текста» произведения: названием фильма, соотношением караулов в начале и конце фильма, холодильником и подразумеваемыми в связи с холодильником словами «Интернационала».
Тот факт, что перечисленные элементы малозаметны, говорит лишь о том, что образность эта оказалась нарочито скрытой, и потому пришлось обращать на неё внимание и пояснять её значение.
Глубокое же отношение к кино заставляет говорить о принципиальной скрытости, о выражении Хуциевым своего в какой-то степени подсознательного – сверхисторического оптимизма: что коммунизм, как нестяжательское, разумное потребление каждым, победит в итоге итогов.
Сверхисторический оптимизм сам по себе настолько труднопостижимый тип ценности, что осознание её художником при выражении даже и «почти в лоб» (образно) не превращает выраженное в иллюстрацию уже знаемого. Как это и происходит со словами «своею собственной (рукой)», выражающими самоуправление, самодеятельность, жизнь без центральной власти.
 
Я понимаю, как отторгает простого читателя и сама политичность темы, и сама сложность эстетической стороны предмета. Но что поделать. Может, остались ещё любители, иносказательно говоря, не только лёгкой музыки, но и симфонической…
 
Итак, приступаем к разбору выражения, возможно, подсознательного у Хуциева. Оно всегда осуществляется противоречиями «текста».
Что имели мы, зрители, и Хуциев в действительности? – Отвращение к Липе советского. Когда Рейган потом назвал СССР царством Зла, я переназвал для себя СССР царством Лжи. А вскоре стал душою за ГКЧП, когда СССР покачнулся. Хуциев, наверно, – тоже, раз чуть ранее опять обратился к своему старому фильму и восстановил его. Как стихийные прудонисты в душе мы, наверно, уважали мирную революцию, а не – с жертвами человеческими (то ерунда, что в дни ГКЧП их было только 3, считать, во что обошлась реставрация капитализма в одной России, – это будут миллионы досрочных смертей). Я думаю, что моё подсознание говорило мне, что сама чудовищность Лжи способна обеспечить своё мирное уничтожение ради коммунизма. И потому я так переменился к СССР. И потому же, подозреваю, Хуциев вспомнил про свой урезанный фильм.
Лично я именно в 1988-м написал Горбачёву письмо с вопросом, действительно ли он незаметно ведёт страну к реставрации капитализма, как это следует из его политики. Лично мне он не ответил, но ответил выступлением с намёком, что да.
Хуциев, по-моему, был таким же провидцем. А Ложь – тоже ненавидел.
И как ему было весь этот комплекс ненависти и надежды на сверхбудущее выразить? – Утрированным показом того рая (а мы таки жили в неком рае при Брежневе, что лично я вслух говорил своим сослуживицам-подчинённым, укоряя их за нерадивость, как хуциевский Владимир Васильевич укорял начальника лаборатории Филиппова).
Хуциев для утрированности воспользовался методом Феллини. Оба дурную бесконечность сняли. Потенциальную. Вызывающую нуду и желание взорваться. Взорваться в другую бесконечность – в актуальную.
Только Феллини эту актуальную понимал по-ницшеански, а Хуциев – по-коммунистически. Оба идеала – экстремистские. Оба требуют невиданных людей. Может, и невозможных в природе. Как непонятны слова девочки в финале «Сладкой жизни» Феллини. Как непонятно в конце, как же у Серёжи в Аней-то. Один идеал – индивидуалистский, другой – коллективистский. Оба – где-то революционны. Один – якобы революционный. Требует себя изменить до состояния улёта. Выскочить из обычного мира в какой-то метафизический мир над Добром и Злом. Другой – просто революционный. Требующий самоизменения людей. Причём, в соответствии с их же самих пожеланием. Ибо осталась ещё инерция Октябрьской Революции аж и через почти полвека. Такой мощный импульс был ТОГДА для самоуправления своею собственной рукой. А борются оба художника, Феллини и Хуциев, с одним и тем же врагом – мещанством, бытовухой, нудной повторяемостью. Борются – утрированием. Уж какие женщины и вообще успех у героя Феллини… И уж как разнообразно веселятся хуциевские группки народа, празднующего Первомай…  Но это показано ТАК затянуто, что ты, зритель, выскакиваешь в какую-то иную жизнь от непереносимости.
Перед нами знакомые по Выготскому сочувствие + противочувствие = катарсис. Если же последний осознать – и будет иная жизнь.
Перед нами упоминавшаяся чрезвычайная сложность. И упоминавшейся повод для  несогласия со всеми искусствоведами, игнорирующими это явление природы, психологии, как игнорировало духовенство пятна на солнце, открытые Галилеем. Только прелатам достаточно было просто один раз подойти к галилеевскому телескопу с закопчённым стеклом, чтоб увидеть. А искусствоведам едва ли не с каждым художественным произведением пришлось бы пройти через изрядные духовные муки, чтоб обнаружить в «тексте» противоречия, возбуждающие сочувствие и противочувствие, и чтоб случилось озарение от осознания результата столкновения тех переживаний.
Мне тоже это каждый раз чрезвычайно трудно. Вернитесь, читатель, к словам: «Утрированным показом того рая». Вдумайтесь, на что это ответ. Это ответ на вопрос, предполагающий, что есть то ЧЕМ, которым «почти в лоб», т.е образно, можно выразить ЧТО. То есть и я то и дело срываюсь с пути открывания чего-то более сложного, чем «ЧТО - ЧЕМ». (Оно и верно. Иначе не случалось бы непосредственное и непринуждённое испытание сокровенного, для которого одного, для испытания, только и предназначено искусство, - и больше ничто на свете, - искусство,  в отличие от прикладного, называемое идеологическим.)
 
Понимаете, чем нравятся массам так называемое экшн, действие? – Простотой. Понятностью. А сложность чревата непонятностью. Как та амёба из вступления: без ошибок не ест. А ведь может же быть ошибка процесса восприятия: из-за незнания, что будет дальше. Вот, например, Аня, главная героиня, как главная появляется ж только где-то на 50-й минуте первой серии, длящейся час. Я смотрел фильм первый раз и не знал же, что она появится. А до неё Хуциев вполне разверн