Комментарий | 0

Поезд Троцкого (3)

 

3

На самом деле, Пан Тадеуш не был таким уж древним. Он страдал от артрита, и поэтому рано вышел на пенсию. Выглядел он старше своих лет, и даже тогда, когда еще ходил каждый день на работу, в нем уже виден был будущий хрупкий старик. Дэн говорил, это из-за того, что у Пана Тадеуша была нелегкая жизнь. Он был такой же скуп на подробности, как и его отец, но при этих словах в глазах его всегда светилась искренность.    

В туманном прошлом Пана Тадеуша было нечто, что всегда меня интересовало. Это была война. Он воевал против немцев, и это окружало его ореолом героизма в моих глазах. Когда я был помладше, то приставал к нему с вопросами, каково это было сражаться, и сколько немцев он убил.

– Что же вы, мальчишки, везде одинаковые, – вздыхал он. – Только и знаете, что танки, самолеты, оружие».

Война осталась по другую сторону стены, и он не позволял нам просверлить дырку и заглянуть туда, даже когда мы страстно умоляли его, как настоящие внуки и внучки, жаждущие связи с былыми днями, которую, по идее, мы и должны были получать из рассказов старшего поколения.

Только один раз он дал мне залезть туда, на стену, и заглянуть на другую сторону. Мне было лет двенадцать, и я только что прочитал книгу о каких-то английских детях, поймавших немецкого летчика. Летчик катапультировался из сгоревшего самолета и приземлился у них в поле. Я с грустью думал о том, что живу далеко от всякой войны, и приключения у меня бывают только в воображении. Пан Тадеуш поставил передо мной тарелку с печеньем из магазина, и я снова стал расспрашивать его о фашистах.

– Ты знаешь, война, это не то, что показывают в кино, – сказал он с раздражением. Его лицо приняло каменный вид. – Война, это даже не только кровь, огонь, и крики умирающих.

Он так долго и пристально смотрел на меня, и взгляд его стал таким свинцовым, что я перестал жевать печенье. Мы сидели, неподвижно глядя друг на друга. Он без слов спрашивал меня, почему мне надо это знать, а я без слов отвечал ему, что его долг удовлетворить мое любопытство. Кто, если не он, расскажет мне про войну? Мои дедушки уже умерли. Отец служил в армии, когда служба все еще была обязательной, но он и тени боя не видел. В то время я мечтал служить в военно-морском флоте, когда вырасту. Пан Тадеуш не имел никакого отношения к флоту, но в сражениях участвовал, и он не мог, как моя мама, говорить, что оружие это лишь опасная игрушка для глупых мужчин. Он должен был понимать, что оружие это и товарищ, и что вихрь боя и близость смерти ковали крепкие связи между солдатами и холодным металлом в их руках.   

Все это лишь смутно брезжило в  моей маленькой голове, и мой детский язык еще не умел ничего высказать, но суть падала на стол перед Паном Тадеушем, вместе с крошками от печенья. Он медленно кивнул, и попросил меня вообразить что-нибудь неприятное, не обязательно какие-то ужасы, а просто что-то липко-холодно-противное. Я представил себе компост у нас в огороде, куда мы выбрасывали остатки овощей. Бывало, я брал шланг и направлял струю воды на эту гору гнили. Оттуда выпрыгивали крысы, жирные коричневые крысы с длинными розовато-серыми хвостами. Было действительно что-то противное в этих крысах, подпрыгивавших и крутившихся в воздухе.    

Пан Тадеуш сказал, что война, его война, была похожа на миллионы таких крыс, огромный поток крыс, прыгавших в Панике и отчаянии из горы гнилых остатков, которые еще недавно были теплым домом, знакомой, цивилизованной Европой. Оказалось, что можно было стереть с лица земли целые города, превратить его Польшу в руины, населенные людьми такими же серыми и разрушенными, как кучи обломков, в которых они раньше жили. Такого я никогда не видел, я знал только героический, киношный образ солдата, почерпнутый из фильмов Голливуда. Не армия была у Пана Тадеуша, а грязь, пот, холод, нехватка сна, и не победа у него была, а слезы горя и изнурения, которые он сдерживал до последнего, до того, как орудия наконец умолкли. 

– Ты не знаешь, как тебе повезло, что ты живешь в стране, где нет войны, – с упреком сказал он мне. – Я знаю, мальчики всегда мечтают о войне, но пусть эта мечта не сбудется. 

Я больше не спрашивал его про войну. Слишком уж он помрачнел. Когда я уходил от него домой в тот день, у меня перед глазами стояли миллионы испуганных крыс, которые бегут от струй крови, хлынувших из толстых шлангов. Я перестал мечтать о флоте, когда узнал от отца, что без хороших оценок по математике меня не возьмут.    

Теперь я стоял на ступеньках перед дверью Пана Тадеуша, и слушал тишину, последовавшую за глухим стуком моего кулака. Давно я не поднимался по этим ступенькам. Его монеты и печенье стали ненужными, когда я пошел работать в супермаркет, и не было другого повода войти в его холодный, сырой дом, и неловко сидеть у стола, пока он тщетно искал тему для разговора.

– Ну, чем ты сейчас занимаешься? – обычно спрашивал он.

– Да, так, ничем – обычно я ерзал на стуле, он кашлял, и я как можно быстрее вылетал оттуда на свободу со сладким вкус печенья во рту, и звяканьем монет в кармане. Но это было давно. Тогда я был еще мальчиком. 

Долго же он шаркал к двери. Он не спешил приглашать меня внутрь, моргал на солнце, которое вдруг показалось после пасмурного утра, смотрел на меня рассеяно и без всякой улыбки. Его сгорбленная, одетая в шерстяную кофту фигура, тусклый свет коридора, спертый воздух дома, где нечасто открывали окна, цветы и листья на старых обоях. Воспоминания нахлынули на меня от вида всех этих полузабытых деталей.

– А, ты продукты принес, – он наконец понял зачем я пришел, и протянул руки, собираясь взять пакеты у меня из рук. Пакеты были тяжелые, и я боялся, что он не сможет донести их до кухни.

– Давайте, я сам все отнесу.

Я быстро вошел в дом. Ничего не изменилось за эти годы. Деревянный пол все так же скрипел, застывшая стрелочка старого барометра все еще указывало на «бурю», те же картины висели на стенах, и те же толстые словари лежали стопками на полках. У Пана Тадеуша было удивительно много словарей. Он знал несколько языков, в том числе немецкий и русский. До того, как стал пенсионером-отшельником, он работал в Министерстве внутренних дел, где переводил свидетельства о рождении, браке, смерти и так далее. Он занимался тем же, когда жил в Австралии, переводил сухие, официальные фрагменты чужих жизней.  

Картины на стенах были почти все его собственного производства. Это было его хобби до того, как заболел артритом. Он давно уже болел артритом, и я не помнил, чтобы он вообще что-либо рисовал, кроме одной маленькой акварели, море и холмы в Макаре. Эту картину он много лет назад подарил моей маме.

Большинство его картин изображало одну и ту же девушку. Я спросил его однажды, кто она такая, но он так и не сказал ее имени. Он ушел от ответа, сказав лишь загадочно, что она была редким человеком, из числа тех, которые встречаются раз в жизни. Мне запомнился его ответ. Это были странные слова, старые, покрытые мхом, слова для надписи на надгробном камне. 

У Дэна я тоже про нее спросил, но он сказал только, что это девушка из далекого прошлого. Это точно была не Морин, бывшая жена Пана Тадеуша и мать Дэна. Они познакомились в Австралии, хотя Морин была на самом деле новозеландкой. Пан Тадеуш пару раз приезжал в Новую Зеландию вместе с Морин. Страна ему понравилась, и после развода он решил переехать сюда жить. Морин осталась в Австралии.

Мы ее увидели несколько лет назад, когда умерла ее мать. В тот момент, у Пана Тадеуша были проблемы с сердцем, и он лежал в больнице. Его выписали, и после похорон матери Морин, они все пришли к нам на ужин, он, Морин и Дэн. Мама приготовила что-то очень вкусное, и строго предупредила нас, что нельзя кушать как свиньи, и надо вести себя прилично. Я представлял себе Морин доброй бабушкой, а она оказалась спортивной, энергичной загарелой женщиной, выглядевшей намного моложе своих лет. Мама сказала потом, что без ножа пластического хирурга тоже наверняка не обошлось.

Я, конечно, не знал Морин молодой девушкой, но на картинах точно была не она. Та девушка была тонкая, хрупкая, а Морин выросла в Новой Зеландии, пила свежее молоко каждый день, бегала босиком, занималась спортом в школе, и стала той крепкой, широкоплечей девушкой, с которой Пан Тадеуш познакомился в солнечной Австралии, приехав туда из разрушенной войной Европы. Должно быть, тогда Морин показалась ему чудом. Наверное, такими цветущими и здоровыми на руинах Европы были только арийские блондинки в нацистской пропаганде.   

– Ну, как у тебя дела в школе? – вежливо спросил Пан Тадеуш, стараясь улыбнуться.

– Нормально.

– Наверно, стало интереснее –  начал говорить он, и остановился на полуслове, он все еще казался рассеянным, и смотрел как будто сквозь меня.

– Тебе уже сколько лет, 16, да? 

Он собрался наконец с мыслями и посмотрел на меня более пристально.

– Готовишься к экзаменам наверно. Пришло время думать, время показать, что у тебя в голове, не так ли?     

Время думать, да. Он  посмотрел на меня с иронией, словно видел, как утром, на истории, я сидел с закрытыми глазами и думал об Анжеле. Она была такая независимая, даже когда день за днем стояла у кассы супермаркета. Ее равнодушие было прекрасным, легким летним платьем отчужденности от серых будней. Замирающее эхо ее хрипловатого голоса все еще звучало шепотом у меня в ушах, я почувствовал внезапную дрожь в теле и не мог сосредоточиться на Бисмарке и его таможенном союзе. Учительница объясняла, какую важную роль этот таможенный союз играл в объединении Германии, но вместо прусских солдат, и феодальных князей и герцогов, я видел Анжелу с слезой на щеке. Она была рядом, так близко, что можно было дотянуться до нее рукой.   

Дрожь внутри стала еще сильнее. Мутно-оранжевый свет проникал через мои закрытые веки. Я почувствовал легкий запах яблок, свежий и чистый. По телу разлилось приятное тепло. Просто протянуть бы руку, погладить бы ее щеку пальцем, украсть у нее эту слезу и поцеловать то место, где она была.

 Раздался вой пожарной сигнализации, и я, вздрогнув, открыл глаза. Передо мной была спина Аманды Росс. Нежный яблочный запах, который меня так очаровал секунду назад, шел от ее волос. Запах шампуня.

– О, Боже, опять начинается, – недовольно проворчала она себе под нос и бросил книги на парте, направилась к выходу вместе со всеми. Аманда была серьезной девушкой, и наверное считала Бисмарка очень интересным. 

Была у нас такая игра в школе, запускать пожарную сигнализацию, чтобы прерывать скучные уроки и всех отправлять на спортивное поле, в пункт, где мы должны были собираться в чрезвычайных ситуациях. Мне нравилась эта игра. Я лежал на влажной траве. Неподалеку от меня сидела наша красавица Полин, и мне повезло, открылся прекрасный вид на соблазнительные места под ее короткой юбкой. Я тихо лежал, вперив взгляд между ее ногами, но она заметила, и бросив мне насмешливую улыбку, повернулась спиной.

Да, время думать. Холодный ветер пощипывал кожу, тучи носились над головой. Смех, голоса, это Нил что-то объяснял Аманде, тыкая пальцем в толстый том, который он держал на коленях. Нил говорил как английские дети из приличных семьей в британских фильмах, «со сливой во рту» как мы это называли. Он был членом школьного совета и любил рассуждать о защите наших прав. Интересно, что он бы сказал боссу в супермаркете, будь он на моем месте, да, и защищал ли бы он Анжелу?   

Нил и его друзья были моими ровесниками, но всегда казались мне старше, будто уже прошли какие-то мне еще неведомые ритуалы вступления во взрослую жизнь. Их взрослость заключалось не только в том, что они уже не пририсовывали рожки к фотографиям Гитлера в учебнике по истории, и Гитлеровские усы к другим лицам, и не писали своих инициалов на партах и стенах. Я всем этим все еще занимался.

Честно говоря, по сравнению с ними, я был просто мальчишкой. В тот же день, учитель музыки выгнал меня из класса, сказав, что я всем мешаю. Мы должны были выучить какую-нибудь фортепианную вещь и выступать с ней, а я забыл и ничего не подготовил. Мой друг, Джош, посоветовал мне сыграть композицию одного современного американского композитора, очень оригинальную: надо было просто молча смотреть на клавиши пианино, и так несколько минут. Я так и сделал, но учитель быстро прервал мое «исполнение», сказав, что надо учить композиции с нотами.          

После этого позора мы с Джошем сидели в дальнем углу и тайком ели шоколад, который я украл в супермаркете в отместку начальнику. Я показывал Джошу забавное маленькое радио –  подарок от Дэна из Австралии. Оно имело форму винта, и на нем так и было написано – «Большой винт». Я нечаянно включил его. Звук стоял на максимуме, и попсовый ритм наполнил класс в тот момент, когда Аманда Росс заиграла первые ноты своей композиции. 

– Эван, ты, очевидно, не уважаешь чужую работу. Выйди из класса – вздохнул учитель, а Аманда сидела с каменным лицом, глядя на меня с неприязнью. 

Пан Тадеуш как будто видел, как я медленно вышел из класса, с равнодушным выражением на лице и насмешкой в глазах. Я думал, он сейчас поделится собственными воспоминаниями о том, как он порой валял дурака в школе, но он вспомнил семью Ивашевич, и принялся за рассказ об их прилежности и талантах – замечательный пример для подражания.

Польский вариант семьи Фон Трапп из фильма «Звуки музыки». Я их ненавидел, этих Ивашевичей, этих шестерых сладких, богатых детей, чьи истории были единственным, о чем Пан Тадеуш был готов рассказывать часами в мельчайших подробностях. Он жил с ними по соседству, был не таким богатым и прилежным, и питал к детям Ивашевичам и зависть и восхищение. Из всего того, что он держал на польской стороне стены, он охотно говорил только об этой семье, об этих детях-ангелах. Он никогда не рассказывал, что случилось с ними дальше. Они у него застряли в прошлом, словно старая поцарапанная пластинка, без конца игравшая идиллию совершенства и святости их детских лет.        

Я подозревал, что на самом деле их никогда и не было. Он их придумал, желая приукрасить прошлое, и постепенно эти его вымышленные компаньоны детства, обросли толстым слоем слащавой ностальгии. Они были слишком невинны и идеальны, способны и послушны, чтобы быть настоящими детьми. Они действительно напоминали опрятных, милых детей из «Звуков музыки», стоявщих в ряд и поющих чистыми, мелодичными голосами. Моя мама обожала этот фильм. Он был у нее записан на кассету, и время от времени, она его ставила в воспитательных целях, заставляла нас его смотреть, иногда вечером собирала нас вокруг пианино и мы пели всякую ерунду, точно как в фильме.

Пан Тадеуш тоже обожал этот фильм. Мама приглашала его слушать, как мы хором поем песни оттуда, и он сидел тихо, со смесью восторга и грусти на лице, бывало, даже поплакивал. Мне казалось, что, не будь Пана Тадеуша, нас не было бы столько детей в семье, шестеро, точно как в его польской сказке. Нет, моя мама не изменяла отцу, мы все были его дети, но отец всегда ворчал, что не хотел такой оравы, что это вина мамы, Пана Тадеуша, и их желания дать новое воплощение Ивашевичам и Фон Трапп.

Уже направляясь к двери, я прошел мимо портретов неизвестной девушки в коридоре, и она вдруг остановила мой взгляд. Такое случилось впервые, как будто ее глаза вдруг ожили, обрели способность выйти из нарисованной плоскости и задержать меня. Было в ней что-то новое, что-то странно-знакомое. Она напоминала мне кого-то, но кого именно я не мог сказать.

– Еще не влюбился, Эван? Не нашел себе подругу? 

Я почти вздрогнул от испуга. Вопрос застал меня врасплох. Пан Тадеуш задал его таким обыденным сухим тоном, словно спрашивал меня, хорошо ли я сплю по ночам, и достаточно ли я получаю витаминов. Он никогда раньше не интересовался. Не то, что Дэн, который мог спросить все что угодно, пытаясь заглянуть мне в дущу своим зорким взглядом грызуна, и как бы весело тыкая в меня палочкой, ища намеки на влюбленность. Меня раздражали и это, и его снисходительные рассуждения о том, как быстро мы выросли, только что были малыши, и глядишь, уже молодые люди и девушки. Обычно я отвечал ему грубостью. Заметив мою гримасу, Пан Тадеуш лишь издевательски хмыкнул.  

Я молчал, чувствуя, как мое лицо заливается предательской краской. Но, кто заставлял меня краснеть? Не Анжела, она все равно была недосягаема, и не Полин, которая делилась своей красотой со всеми по-немножку, но любила только ребят постарше. Она считала их более интересными, более привлекательными.   

А Аманда Росс? Но я никогда не смотрел на Аманду так, как смотрел на Полин. Аманда всегда была в джинсах, и не на что было смотреть. Она была далеко от нас. Ее глаза отражали мрачные гонимые ветром тучи над городом, пока мы сидели на сыром поле, и ждали, пока придут пожарные и скажут, что все это только ложная тревога и никакого пожара нет. Не то, чтобы она была некрасивой, нет, она была стройной, немножко бледной, серьезной, и свои длинные волосы она всегда убирала в пучок на голове, как у танцовщиц. Она была арбуз, на вид привлекательный, но безвкусный. Арбуз был деликатесом, роскошью, но меня он не соблазнял. Ребята вообще на Аманду особенного внимания не обращали.   

Она жила своей жизнью где-то в стороне от нас, отделившись от нас надменным взглядом, в котором отчетливо читалось, что ей здесь скучно. Она появилась в прошлом году, приехала к нам из Шотландии, из Эдинбурга. Ясно было, что с ее точки зрения, Эдинбург стоял намного выше, чем наш город, и его жители были умнее, интереснее, культурнее нас и обладали гораздо более широким кругозором.

А мне откуда было взять широкий кругозор? Я дальше Новой Зеландии ничего не видел. То бесформенное, что мы называли «заграницей», было знакомо мне только из рассказов Пана Тадеуша и от итальянцев, которых было много в нашем районе. Они ловили рыбу и продавали ее жареную с картошкой, конкурируя в этом деле с китайцами.

Аманда смотрела на мир по-другому. Она раньше проводила каникулы во Франции и Испании, изучала немецкий и итальянский в школе, и говорила, что если бы ее не заставили жить в Веллингтоне, она бы ездила вместе с классом во Флоренцию.  

На ее месте, может, и я тоже ходил бы с кислым, скучающим выражением. Я не мог понять, почему она так скучает точно также, как не мог увидеть, что находится на другой стороне стены у Пана Тадеуша. Ведь я находил жизнь в окружавших меня мелочах, в запахе толстых водорослей после бури, в спрятанном там и сям среди утесника упругом кустарнике, которым мы пользовались как батутом, в ледяной воде нашего пляжа, насквозь пронизывавшей холодом. Однажды во сне, я оказался в Аргентине, но она выглядела как Веллингтон, и даже свет, запах, крики чаек, все было наше, веллингтонское, потому что, все эти мелкие подробности были моим фундаментом, моими стенами, и,  путешествуя во сне, я мог видеть лишь сумбурный вариант моей реальной среды.  

– Что за обиженное выражение? – прервал Пан Тадеуш мои мысли. – О чем с тобой поговорить? О школе, о будущем, может быть, и о девушках… 

Его глаза осветились каким-то похотливым взглядом. Его губы чуть дрогнули. Вот какая жуть – этот старик думает о сексе! Он поглядывал на девушку на стене и его морщинистое лицо вспоминало. Он напоминал огромных черепах с Галапагосских островов, которых я давным-давно видел в зоопарке в Окленде, с морщинистыми, остроносыми головами на худых куриных шеях.    

Было что-то противное в мысли о том, что старикашка думает о сексе. Вообще, я, можно сказать, не очень уважал, да и не особенно любил старых людей. Меня так воспитали. Отец, не водивший машину, потому что был слишком нервным и вечно попадал в аварии, увидев, например, старушку переходящую дорогу, толкал маму локтем и говорил:

– Десять очков за раздавленную старушку, ну, жми на газ, пусть у нее адреналин пойдет.

            И в супермаркете я насмотрелся на них, на этих привередливых старушек и ворчливых стариков.

– А какая у Вас была девушка, Пан Тадеуш? Одна из Ивашевичей? Или может быть она? – я указал пальцем на девушку на стене.

– Моя девушка… – на секунду он как будто растерялся и опустил глаза, помолчал, колеблясь, потом снова посмотрел на девушку. – Да, наверно можно было бы ее так назвать.

– Вы были в нее влюблены? – спросил я.

– Да, был. – Слегка кивнул он.

Он не по собственной воле сказал эти слова, а как будто признался, сконфуженно, робко, как мальчик, как это сделал бы я, если бы меня вынудили рассказать о том, что я почувствовал в тот вечер, когда Анжелу уволили. Старый человек, жизнь его почти прожита, а это упоминание о давней любви, о далекой девушке, все еще заставляло его краснеть. Вернее, это была не краска, а тень сомнения в глазах. Он снова взглянул на девушку на картине, словно прося ее подтвердить то, что он не придумал всю эту историю. Но она решительно смотрела вдаль.   

– Вы как-то сказали, что она была редким человеком, – напомнил я ему его давние слова. – Что в ней было такого особенного?

Он молча окинул меня неуверенным взглядом.

– Ни эти картины, ни мои слова не могут этого объяснить — ответил он наконец. – Надо было слышать, как она играла, видеть ее у пианино, слышать ее музыку.

Его ответ меня не удивил. У него всегда была особая любовь к музыке. Сам он не играл, но именно он всегда настойчиво советовал маме дать нам музыкальное образование. Мне едва исполнилось шесть лет, как меня посадили у пианино и заставили разыгрывать гаммы. Это Пан Тадеуш так велел. Как только они на секунду оставляли меня, я начинал разглядывать узоры на дереве, из которого был сделан инструмент. Если долго смотреть на эти узоры, они превращались в свирепого волосатого старика, который щурился и хмурил брови от каждой моей фальшивой ноты. Этот страшный старик хмурился и когда мама исполняла «Fur Elise» или Моцарта, и еще больше хмурился, когда мой отец, напившись, играл пародию на рок-н-ролл. Отец играл стоя, крутил бедрами, и его ноги конвульсивно дергались. 

– Да, вам может быть смешно, – говорил он не то гневно, не то весело, –  но в молодости я был крутым, знаете, модным.

Он с гордостью сообщал нам, что, носил очень узкие штаны, и девушки были в восторге от него.

– Я был как Элвис, – говорил он.

А мама говорила, что он жалкий пьяница, и испортит пианино, и оттаскивала его от инструмента.

Мама была строгой учительницей. Я смотрел на свои руки, а не на ноты, и мама привязала к моей груди коробку из-под пшеничных хлопьев для завтрака, и когда я опускал взгляд с нот, то видел только слова о том, как высокое содержание клетчатки в этих хлопьях улучшает пищеварение и предотвращает запоры. Потом, мама определила меня заниматься к сыну приходского священника. Сын священника заставлял меня не только играть, но еще и учить все правила музыки, все законы, символы и странные слова. Это был некий тайный код, полный итальянских слов. Но этот музыкальный итальянский ничего общего не имел с тем языком, на котором говорили носатые и голосистые мужчины в магазинах рыбы с картошкой. То были настоящие итальянцы, живые, веселые, и раньше, когда я вел себя нагло, и издевался над их акцентом, они сильными пальцами щипали меня за ухо, и угрожали:

– Посмеешь смеяться надо мной, пожарю вместе с рыбой.     

Язык музыки был не итальянским, а кодом скорости и ощущения. Я все еще помнил эти слова. Больше всего запоминалось одно, казалось бы, не имеющее совершенно никакого значения выражение – «con sordini», что значило «под сурдинку». Я понятия не имел, что такое сурдинка, но в моем воображении она должна была делать так, чтобы музыка лилась как бы снаружи, как дождь и ветер по ту сторону окон, звучащие приглушенно и успокаивающе.

Сын священника говорил, что, если я буду прилежно заниматься, из меня выйдет неплохой пианист. Но я пошел работать в супермаркет. Мое тогдашнее решение очень огорчило Пана Тадеуша. То, что возлюбленная его юношеских лет оказалось пианисткой меня не удивило, но это было все-таки странное совпадение. Я действительно как будто стал прозрачным, и он мог видеть меня насквозь, и видел даже то, что произошло после того, как меня выгнали из класса вместе с моим «большим винтом» из Австралии.      

Меня выгнали. Я закрыл дверь, и Аманда снова принялась за игру. Композиция была мне незнакома, что-то из Римского-Корсакова. Эта была музыка подавляющей простоты, суровой красоты, которая своими ледяными нотами проникала в самое сердце, переворачивала душу. Но еще больше меня поразило название книги, которую Аманда оставила на стуле. Проходя мимо, я успел прочитать. Это было тот же увесистый том, в страницы которого Нил тыкал пальцем на спортивном поле – «Капитал» Карла Маркса. Мне было странно, что один и тот же человек мог играть такую музыку и читать «Капитал». Это как-то не укладывалось у меня в голове.

Впервые я услышал о «Капитале» от Пана Тадеуша. Эта  книга была частью его рассказов об Ивашевичах. Как и во всех хороших сказках, в этих рассказах был злодей по имени Пан Янкелевич. Он был коммунистом, человеком с горящими глазами, безудержным темпераментом и опасными книгами. Высокий, худой, с маленькой бородкой,  Янкелевич бродил угрюмой тенью по темным зимним улицам.

«Призрак бродит по Европе» всплывало в голове, мы узнали эти слова на уроке истории, когда читали Манифест коммунистической партии. Я тогда представил себе что-то среднее между Паном Янкелевичем и фигурой смерти, собирающейся пройти косой по рядам сытых и праздных буржуев. Но я ошибался. Стоя у двери, вслушиваясь в игру Аманды, я понял, что призрак был совсем не похож на Пана Янкелевича, а скорее напоминал холодную бледную женщину, полную строгой гармонии и изящества. Ее учение стало музыкой, тяжелой, как толстый том на стуле, прошествовало мрачно и торжественно через Европу и текло теперь из тонких пальцев Аманды. Я стоял как прикованный, впитывая в себя эту музыку. Дверь одной из комнат была открыта, и через окно в ней я видел молочное небо, гладкие серебристые слои облаков, ждущие нового порыва ветра. Аманда закончила играть, и все захлопали.  

В коридоре у Пана Тадеуша, я снова услышал эхо этой музыки. Она вселилась в меня. Я когда-то положил руку на мамин живот, когда она была беременна, и почувствовал, как какая-то из сестер бьет ножками внутри. Так и Аманда проникла в меня своей музыкой, наполнила меня новым содержанием. Это было странно и волнующе. 

Я неожиданно для самого себя вдруг попросил Пана Тадеуша рассказать мне о Пане Янкелевиче не простыми словами из детских сказок, а настоящими. 

– А с чего у тебя вдруг такой интерес?

Он сначала вздохнул, потом странно улыбнулся.

– Хм, на самом деле, чему тут удивляться? В твоем возрасте, у нас было два основных интереса, любовь и политика. Обе источники бед, обе причиняют страдание, но больше удовольствия получаешь от любви, нежели от политики.

– А я предпочитаю политику.

Я смотрел прямо на него. Он стал другим, и сам так странно смотрел на меня, как будто забыл кто я такой, и пытался понять, что я из себя представляю.

– Да? – в его взгляде читалось сомнение. – А зачем тебе политика? Нынче уже другие времена. Ради какого дела молодые будут ввязываться в политику сегодня? 

Я снова покраснел. С любопытством посмотрел на него. Неужели он так чутко улавливает все моменты и ощущения прошедшего дня. Неужели у него действительно загадочный дар, дающий ему возможность видеть все те маленькие школьные события, крутившиеся у меня в памяти. 

Я искал Джоша. Он пошел куда-то с Амандой сразу после урока музыки. Я наконец нашел его в одном из классов. Он и еще несколько ребят сидели и ждали, пока Нил прикатит столик на колесиках с телевизором. Аманда ела свой обед и демонстративно меня игнорировала, но Джош махнул мне рукой, и Нил тоже подошел и поздоровался со мной без всякого удивления. Атмосфера напоминала молодежные христианские общества, где всех приходящих встречали как братьев, с теплотой и энтузиазмом.

Скоро к нам присоединилась одна преподавательница. Я ее знал как госпожу Дрейк, но Нил демократично звал ее просто по имени, Мона. Она была вся в экзотических украшениях, большие оранжевые попугаи свисали с ее ушей. Она вела себя совершенно неофициально, села на преподавательский стол, положила ноги на стул, и принялась рассказывать нам о революции в Никарагуа.

Я об этой революции ничего не знал, но она разъяснила, что были социалисты, так называемые «санданисты», и они боролись против «контрас», реакционеров, финансируемых и вооружаемых ЦРУ. Она сама только что вернулась из Никарагуа, и рисовала перед нами трогательную картину того, как бедные крестьяне страдали под гнетом прежнего диктатора Сомозы, и с какой самоотверженностью они теперь сражались за прогрессивное и светлое будущее. Нищие дети останавливали ее, окружали и просили не денег или сладостей, а ручек и карандашей, чтобы было чем писать в школе.

Затем, мы смотрели исторический документальный фильм о попытках ЦРУ свергнуть революционные власти Кубы. Госпожа Дрейк сказала что, конфликт в Никарагуа является доказательством того, что ЦРУ до сих пор вмешивается в делах других государств. Она напомнила нам, как сильно американские власти возмущались после того, как у нас провели референдум, и большинство голосовало против того, чтобы пустить американские атомные корабли в наши порты. Потом, Нил обратился к нам, призвал нас участвовать в политической деятельности.

– Бесполезно просто сидеть здесь и болтать, если мы хотим чего-то достигать, – сказал он. –  Нам нужны ваше время и энергия.

В давних рассказах Пана Тадеуша, Пан Янкелевич тоже призывал трудиться ради дела. Пан Янкелевич впервые появился в этих рассказах, когда я спросил у отца, что значит выражение «красные под кроватью». Я услышал эту фразу по телевизору. Пан Тадеуш ужинал у нас в тот вечер, и, отвечая вместо отца на мой вопрос, рассказал нам про коммуниста Пана Янкелевича, который какое-то время сидел в тюрьме, и боролся за советскую Польшу. Пан Тадеуш не объяснил, в чем именно была суть этой советской Польши, но по его тону было понятно, что ничего хорошего он в ней не видел. Позже, когда все думали, что я уже сплю, я слышал через стену продолжение разговора между моим отцом и Паном Тадеушом, и узнал, что Пан Янкелевич был влюблен в мать Пана Тадеуша. Она никогда не отвечала взаимностью, но ее муж знал об этом, и относился к сомнительному коммунисту с глубокой неприязнью.

Нил тоже призывал нас  к делу. Я не столько вникал в эго слова, сколько слушал его убедительный тон. Нил был веснушчатый, с тонкой шеей, уши у него торчали, но он уверенно стоял перед нами, и даже выглядел импозантным. Аманда внимала ему с сосредоточенным выражением на лице. Ее глаза на секунду остановились на мне, и мне стало неловко. Видно было, что она уже наклеила на меня ярлык, как в супермаркете. Я был товаром легковесным и дешевым.

За какое дело бороться? Об этом я не думал. На том обеденном митинге, я обращал внимание больше на форму, чем на содержание. 

– Ну…может быть, ради Никарагуа — сказал я после долгой паузы, робко глядя на Пана Тадеуша.

– Никарагуа? Почему Никарагуа?

– Они…ну, они это, революцию защищают, что ли?

– Да? – снова вздохнул Пан Тадеуш. – Наверное, но это очень далеко отсюда. В английском языке нет понятия рода, а в польском языке, революция, это слово женского рода, так же как и политика. Обе они женщины властные и очень соблазнительные, но говорю тебе, не стоит в них влюбляться. 

– Да, конечно, – кивнул я покорно.

Мама говорила что, надо уважать людей старшего поколения. Значит, надо вежливо слушать их заплесневелые слова. Пан Тадеуш продолжал смотреть на девушку на картинах, и постепенно мрачнел, как в тот далекий день, когда я расспрашивал его про войну. Ему было больно говорить о прошлом. Девушка все смотрела вдаль. Ее решительный взгляд устремился куда-то очень далеко. Я понял, наконец, что она все-таки напоминала мне Аманду, именно этим своим куда-то устремленным взглядом.

– Тебе наверно пора, – тихо сказал Пан Тадеуш.

– Да, пора.

Голос мамы резким криком разрывал тихий вечер. Она была во дворе. Когда Пан Тадеуш открыл дверь, стало слышно, что она орет на моих сестер за то, что они дали собаке убежать. Она ела кур, и в принципе, это не должно было быть проблемой в городе, но у нас были новые соседи, которые держали их у себя во дворе. Собака один раз уже убежала туда, и съела одну. 

– Ты матери скажи спасибо от меня за то, что она мне продукты привезла, – сказал Пан Тадеуш с порога.

– Да, конечно.

– И…приходи снова. Поговорим о жизни.

– О, да, о ней всегда полезно поговорить, – засмеялся я и убежал.

Жизнь лежала тяжелым бременем на языках этих стариков, и они пытались крошка за крошкой очиститься от нее. Я оглянулся, а он все стоял у порога, и смотрел мне вслед с какой-то насмешкой. Мне хотелось показать ему фиг, но я сдержал себя. Это было бы так по-детски, что он бы просто рассмеялся. 

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

X
Загрузка
DNS